Земля обетованная 11 страница
– Охотно верю. – Я уже взялся за ложку, торопясь положить себе вторую порцию печенки. – Для профилактики! – объяснил я Хиршу. – Про запас на случай самоубийства.
– Я расскажу тебе другую историю. Она вспоминается мне всякий раз, когда я слышу тот ломаный косноязычный английский, на котором говорят многие эмигранты. Так вот, жила тут одна старая эмигрантка, бедная, больная и беспомощная. Она надумала покончить счеты с жизнью и уже открыла на кухне газ, но как раз в этот момент подумала о том, как тяжело ей давался английский, а в последние дни она почувствовала, что вроде бы начала понимать окружающих. И ей стало жаль затраченных усилий – не пропадать же им теперь! Начатки английского – вот все, что у нее было, но она уцепилась за них, не желая терять, и так выкарабкалась. С тех пор я всякий раз думаю о ней, едва заслышу тяжелый тевтонский акцент наших эмигрантов, даже когда они вполне сносно и бегло говорят по‑английски. Меня от этого акцента воротит, но он и трогает до слез. Смешное спасает от трагического, а вот трагическое от смешного не спасает. Посмотри на эти шеренги бедолаг! Вот они стоят перед блюдами с салатами, селедкой и ростбифами, трогательные в своей кроткой благодарности, побитые жизнью, но еще полные стойкого бедняцкого мужества. Они думают, все худшее у них уже позади. Потому и стараются изо всех сил уж как‑нибудь перебиться, перетерпеть, переголодать. Но самое худшее их только ждет.
– Что же это? – спросил я.
– Сейчас у них есть какая‑то надежда. Но по возвращении… Они об этом мечтают, грезят во сне. Ждут, что им все возместится. Хотя ни за что в этом не признаются – все равно ждут. Ожидание придает им сил. Но это иллюзия! Они сами по‑настоящему ни во что такое не верят. А когда вернутся, никому до них не будет дела. Даже так называемым хорошим немцам. Одни, как и раньше, будут ненавидеть их открыто, другие, чувствуя угрызения совести, будут ненавидеть исподтишка. Прежняя родина окажется им куда худшей чужбиной, чем здешняя жизнь, которую они терпеливо выносят в надежде на возвращение домой в ореоле мучеников.
Хирш оглядел ряды гостей, столпившихся вокруг столов.
– Мне их так жалко, – тихо проговорил он. – Они такие паиньки. Мне их жаль, но они же приводят меня в ярость – такие они паиньки. Пойдем отсюда! Мне всякий раз не по себе, когда я это вижу.
Однако далеко уйти мы не успели. По дороге мне попалось на глаза блюдо с венскими шницелями, вкус которых я, признаться, уже почти позабыл.
– Роберт, – остановил я Хирша. – Ты должен помнить первую заповедь «Ланского катехизиса»: «Не дай эмоциям возобладать над аппетитом. При некотором навыке одно совершенно не мешает другому». Это только кажется цинизмом, на самом же деле тут высшая мудрость. Позволь мне отведать этих шницелей.
– Давай! Только быстро! – расхохотался Хирш. – А то вон госпожа Танненбаум к нам идет.
Только тут я увидел надвигающийся на нас фрегат – величавый, стремительный, шуршащий алыми парусами. Полная, крупная и очень радушная дама спешила к нам, на ходу расплываясь в доброй улыбке.
– Господин Хирш! Господин Зоммер! – пропыхтела – Пойдемте со мной! Надо взрезать торт! Шоколадный! Вы мне поможете.
Я с сожалением глянул на шницель на моей вилке. Хирш перехватил мой взгляд.
– «Ланский катехизис», параграф десятый, – провозгласил он. – Есть можно все, в любом сочетании и в любое время! Значит, и венский шницель с шоколадным тортом.
Шоколадный торт был уничтожен довольно скоро Мне показалось, Танненбаум после этого даже слегка приободрился.
– Чем вы сейчас живете, господин Зоммер? – застенчиво поинтересовался он.
Я рассказал ему про свою работу у братьев Силвер.
– Это долговременная работа?
– Нет. Может, еще недели две, и я закончу.
– Вы в живописи разбираетесь?
– Не настолько, чтобы ею торговать. Но вообще да. А что?
– Я кое‑кого знаю, кому нужен в этом деле помощник. Работа примерно на таких же условиях, как у вас сейчас. Без уведомления властей. Как раз то, что вам нужно. Это не к спеху. Позвоните, когда будете знать, с какого дня вы освободитесь.
Я смотрел на него, не веря себе. Уже много дней я ломал себе голову над тем, как буду жить, когда работа у Силверов кончится. Ведь работать я мог только по‑черному, нелегально. Такую работу было трудно найти, и она плохо оплачивалась.
– Я уже свободен, – выпалил я. – У Силверов я могу закончить в любой день.
Танненбаум замахал руками.
– К чему такая спешка? Если позвоните мне через неделю, это будет более чем заблаговременно. Мне надо еще раз все обсудить.
– Я бы очень не хотел упустить эту возможность, господин Танненбаум.
– Я тоже не хотел бы, чтобы вы ее упустили, – ответил он с улыбкой. – Я ведь за вас поручился. – Он встал. – Вы танцуете, господин Зоммер?
– Только когда лавирую между трудностями жизни. А так нет. Честно говоря, даже не думал, что еще представится такой случай.
– Мы пригласили и молодежь. Хотя в такое время веселиться вроде даже как‑то неловко. Почему‑то сразу чувствуешь себя виноватым. Но я хотел устроить настоящий праздник своим домочадцам. Особенно моей дочке Рут. Не дожидаться же, пока каждый будет считать веселье уместным, верно?
– Конечно. К тому же ведь это нечто вроде благотворительного увеселения. Во время войны такое не редкость. В Нью‑Йорке они бывают чуть ли не каждую неделю.
Лицо Танненбаума осветилось, утратив на миг выражение озабоченности.
– Вы правда так считаете? Значит, наверное, так оно и есть. Угощайтесь, прошу вас. Это так радует мою жену. И Розу, нашу кухарку. В одиннадцать у нас еще ужин. Гуляш как раз поспеет. Роза сегодня весь день над ним колдует. Два сорта. Рекомендую сегедский.
– Он пригласил тебя на гуляш? – спросил Хирш.
Я кивнул.
– Гуляш здесь готовится в огромных котлах, – пояснил он. – И подается только в узком кругу. А друзья дома еще получают по полному судку на вынос. Это лучший гуляш во всей Америке. – Он внезапно умолк. – Видишь вон ту особу, что уплетает яблочный штрудель со сливками так, будто от этого зависит ее жизнь?
Я посмотрел.
– И вовсе это не особа, – возразил я. – Это невероятно красивая молодая женщина. Боже мой, какое лицо! – Я еще раз взглянул на прекрасную незнакомку. – Какими судьбами ее забросило сюда? В эту юдоль эмигрантской скорби? Может, у нее скрытые изъяны? Слоновость лодыжек или таз, жестяной, как литавры?
– Ничего подобного! Вот погоди, она еще встанет! Это само совершенство. Лодыжки газели. Колени Дианы. Беломраморные груди. По отношению к ней не будет преувеличением любая, самая затасканная банальность. И даже ни единой мозоли на ногах!
Я воззрился на Хирша с изумлением. К таким дифирамбам из его уст я не привык.
– Ну что ты на меня уставился? Я знаю, что говорю! И в довершение всех банальностей ее зовут Кармен.
– И что же? – спросил я. – Что с ней не так?
– Она глупа! Это прекрасное создание – дура набитая! Она не просто глупа, она глупа фантастически! Даже поедание штруделя для нее немыслимый интеллектуальный подвиг, после которого вообще‑то ей полагалось бы хорошенько отдохнуть.
– Жаль, – вздохнул я.
– Совсем напротив! – возразил Хирш. – Это увлекательно!
– Почему?
– Потому что так неожиданно.
– Статуя еще глупей.
– Статуя не разговаривает. А эта разговаривает.
– Но о чем, Роберт? И вообще, откуда ты ее знаешь?
– По Франции. Случилось однажды ее выручать. Ей нужно было срочно исчезнуть. Я приехал ее забрать. На машине с дипломатическим номером. Но она заявила, что сперва ей надо принять ванну и одеться. Потом стала собирать и паковать все свои платья. Гестапо могло пожаловать в любую минуту! Я бы не удивился, если бы она потребовала отвезти ее к парикмахеру. По счастью, парикмахера поблизости не было. Но уезжать без завтрака она не захотела ни в какую. Дескать, отъезд без завтрака – плохая примета. Я был готов расплющить эти круассаны об ее ангельское личико. Но свой завтрак она получила. Затем потребовала забрать остатки круассана и джем в дорогу. Меня всего трясло. Наконец она без всякой спешки соизволила сесть в машину, и мы уехали – за четверть часа до гестаповского патруля.
– Ну нет, это не вульгарная глупость, – заметил я уважительно. – Это волшебный плащ спасительного и блаженного неведения. Божий дар!
Хирш кивнул.
– Мне и потом случалось время от времени о ней слышать. Как прекрасная яхта, лениво и величественно проходила она между всеми Сциллами и Харибдами. Попадала в самые невероятные переделки. И всякий раз выходила из них живой и невредимой. Неописуемая ее наивность обезоруживала самых отпетых уголовников. Ее даже ни разу не изнасиловали. А сюда она прибыла из Лиссабона – разумеется, последним самолетом.
– Чем же она занимается теперь?
– С везучестью дурехи эта Кармен мгновенно получила работу. Манекенщицы. Не нашла – это было бы для нее слишком затруднительно, а именно получила. Ей предложили работу.
– Почему бы ей не сниматься в кино? Хирш пожал плечами.
– Ей неохота. Слишком утомительно. У нее никаких амбиций. И никаких комплексов. Чудо, а не женщина!
Я ухватил кусок сырного штруделя. Вообще‑то я понимал, чем Кармен так восхищает Хирша. Все, чего он добился силой мужества и безоглядной отвагой, этой женщине давалось просто так, от природы. На него это должно было оказывать поистине магическое воздействие. Я посмотрел на него внимательно.
– Понятно, – сказал я наконец. – Но как долго можно выдерживать столько глупости?
– Долго, Людвиг, очень долго! Одно из самых увлекательных занятий на свете. Это ум – скучная вещь. Тут все ходы известны, их нетрудно предвидеть. Зато такую великолепную глупость постичь невозможно. Она всякий раз нова, непредсказуема и потому таинственна. Что может быть лучше этого?
Я не ответил. Я не знал, пытается он меня подначить или говорит все это хотя бы наполовину всерьез. Тут нас внезапно взяли в клещи близняшки, за которыми тянулся целый шлейф знакомых из компании Джесси Штайн. Все были преисполнены какой‑то натужной веселости, при виде которой у любого защемило бы сердце. Тут были безработные актеры, которые день‑деньской торговали чулками‑носками вразнос, а по утрам с тревогой смотрелись в зеркало, спрашивая себя, не слишком ли глубоко прорезались морщины для амплуа героя‑любовника, в котором они лет десять назад вынужденно расстались с немецкой сценой. Они вспоминали о своих ролях и тогдашней публике так, словно играли только вчера, и под сверкающими хрусталями танненбаумской люстры на пару часов самозабвенно предавались иллюзиям своего, как им мнилось, триумфального возвращения на родину. Был здесь и печально известный составитель «кровавого списка», особо мстительный и желчный безработный прожигатель жизни по фамилии Коллер. С мрачным видом он стоял у всех на виду рядом с Равичем, уперев тяжелый взгляд в остатки закусок.
– Ну что, пополнился ваш кровавый список? – спросил Хирш насмешливо.
Келлер энергично и угрюмо закивал.
– Еще шестерых к расстрелу. Немедленно по возвращении!
– Кто расстреливать‑то будет? Вы?
– Найдется кому. Об этом суды позаботятся.
– Суды! – воскликнул Хирш презрительно. – Уж не немецкие ли, которые десять лет штемпелевали преступные приговоры? Тогда уж лучше сразу отдайте ваш кровавый список в театр, господин Коллер, отличная будет комедия!
Коллер побелел от ярости.
– А по‑вашему, пусть все эти убийцы разгуливают на свободе?
– Нет. Только вы их не найдете. Едва война кончится, в Германии не останется ни одного нациста. Лишь бравые честные немцы, которые, все как один, пытались помочь евреям. И даже если вы какого‑нибудь нациста случайно обнаружите, вы его не вздернете, господин Коллер! Кто угодно, только не вы с вашим дурацким кровавым списком! Вместо этого вы попытаетесь его понять. И даже простить.
– Это как вы, что ли?
– Нет, не как я. Но как некоторые из нас. Это вечная беда евреев. Единственное, что мы умеем, это понимать и прощать. Что угодно, только не мстить. Потому‑то и остаемся вечными жертвами!
Хирш огляделся вокруг, будто приходя в себя.
– Что я несу? – пробормотал он. – Что, черт возьми, я несу! Простите меня, – обратился он к Коллеру. – Я не вас лично имел в виду. Приступ эмигрантского бешенства. Здесь это с каждым случается.
Коллер испепелил его надменным взором. Я потянул Хирша за рукав.
– Пойдем, – сказал я. – Танненбаум уже ждет на кухне, он же обещал нам сегедский гуляш!
Хирш покорно дал себя увести.
– Извини, Роберт, но у меня не было сил слушать, как этот гнусный комедиант еще стал бы тебя прощать, – сказал я.
– Сам не знаю, что на меня нашло, – бормотал Хирш. – Меня просто сводит с ума все это словоблудие: что надо забыть, чего нельзя забывать и как надо начать сначала. Людвиг, они же все истреплют своей болтовней!
Опять появились близняшки Даль. Одна предлагала миндальный торт, другая несла поднос с кофейником и чашками. Я непроизвольно оглянулся, отыскивая глазами Лео Баха. Он и вправду оказался тут как тут: похотливыми глазами Лео буквально пожирал грациозно пританцовывавших двойняшек.
– Ну что, удалось вам выяснить, которая из них праведница, а которая Мессалина? – полюбопытствовал я.
Он покачал головой.
– Нет еще. Зато я выяснил кое‑что другое. Сразу по прибытии в Америку они обе прямо с причала поехали в клинику пластической хирургии и на последние деньги сделали себе операции на носах. Обе‑две сразу. Так они отметили начало новой жизни. Что вы на это скажете?
– Браво! – сказал я. – Новые жизни, похоже, носятся тут в атмосфере, как весенние грозы. Танненбаум‑Смит, двойняшки Даль. Я лично целиком «за». Да здравствуют авантюры второго существования!
Бах смотрел на меня непонимающим взглядом.
– Если бы хоть какое‑нибудь видимое различие! – простонал он жалобно.
– А вы попытайтесь выведать адрес клиники, – посоветовал я.
– Я? – изумился он. – С какой стати? Со мной все в полном порядке!
– Золотые слова, господин Бах. Хотел бы я и о себе сказать такое.
Близняшки уже стояли перед нами, предлагая торт, кофе и покачивая своими очаровательными задиками.
– Смелее! – ободрил я Баха.
Он одарил меня яростным взглядом, жадно потянулся за тортом и ущипнул одну из двойняшек.
– Ничего, вас когда‑нибудь тоже прищучит, козел вы фригидный! – прошипел он мне.
Я оглянулся на Хирша. Его как раз собиралась взять в оборот госпожа Танненбаум. Но тут подоспел ее супруг.
– Эти господа не танцуют, Ютта, – сказал он своей величавой каравелле. – У них не было времени научиться. Это как с детьми, выросшими во время войны: они не знают вкуса шоколада. – Танненбаум застенчиво улыбнулся. – А для танцев мы ведь пригласили американских солдат. Они все танцуют.
Шурша платьем, госпожа Танненбаум величественно удалилась.
– Это для дочки, – столь же робко пояснил Танненбаум. – У нее было так мало возможностей потанцевать.
Я проследил за направлением его взгляда. Рут танцевала с Коллером, составителем кровавого списка. Похоже, он и в танце был неумолим: с лютой свирепостью тащил тоненькую девушку через весь зал, будто хищник добычу. Мне показалось, что у нее одна нога чуть короче другой. Танненбаум вздохнул.
– Слава Богу, завтра в это время мы уже будем американцами, – сказал он Хиршу. – И тогда я наконец‑то избавлюсь от бремени трех своих имен.
– Трех? – переспросил Хирш.
Танненбаум кивнул.
– У меня двойное имя, – пояснил он. – Адольф‑Вильгельм. Ну, с Вильгельмом я своего патриота‑деда еще как‑то понимаю, все же была империя. Но Адольф! Как он мог знать! Какое предчувствие!
– Я знавал в Германии одного врача, так его вообще звали Адольф Дойчланд, – сказал я. – И конечно же, он был евреем.
– Бог ты мой, – заинтересованно посочувствовал Танненбаум. – Это даже похлеще, чем у меня. И что с ним сталось?
– Его вынудили поменять и то, и другое. И фамилию, и имя.
– И больше ничего?
– Больше ничего. То есть врачебную практику, конечно, отобрали, но сам он сумел спастись, уехал в Швейцарию. Это, правда, еще в тридцать третьем было.
– И как же теперь его зовут?
– Немо. По латыни, если помните, это означает «никто». Доктор Немо.
Танненбаум на секунду замер. Видно, обдумьвал не дал ли он маху: уж больно заманчиво звучало это Немо. Еще более анонимно, чем Смит. Но тут его внимание привлекли некие сигналы от кухонной двери: там стояла кухарка Роза и размахивала большой деревянной поварешкой. Танненбаум сразу как‑то весь подобрался.
– Гуляш готов, господа, – торжественно объявил бывший Адольф‑Вильгельм. – Предлагаю отведать его прямо на кухне. Там он вкусней всего.
Танненбаум прошествовал вперед. Я хотел было последовать за ним, но Хирш меня удержал.
– Посмотри, Кармен танцует, – сказал он.
– Это ты посмотри: вон уходит человек, от которого зависит мое будущее, – возразил я.
– Будущее может подождать, – Хирш продолжал меня удерживать. – А красота никогда. «Ланский катехизис», параграф восемьдесят седьмой, нью‑йоркское издание, расширенное и дополненное.
Я перевел взгляд на Кармен. Отрешенно, живым воплощением забытых грез, мечтательной тенью вселенской меланхолии она покоилась в орангутановых волосатых лапах здоровенного рыжеволосого детины, американского сержанта с ножищами колосса.
– Вероятно, она думает сейчас о рецепте картофельных оладий, – вздохнул Хирш. – Хотя даже об этом – вряд ли! А я на эту чертову куклу молюсь!
– Что ты ноешь, ты действуй! – возмутился я. – Не понимаю, чего ты ждал раньше.
– Я начисто потерял ее из виду. Это волшебное создание вдобавок ко всему обладает еще и удивительным свойством бесследно исчезать на долгие годы.
Я рассмеялся.
– Вот уж поистине свойство, редкостное даже среди королей. А среди женщин и подавно. Забудь свое жалкое прошлое, и смелее в бой!
Хирш смотрел на меня, все еще колеблясь.
– А я тем временем пойду вкушать гуляш, – заявил я. – Сегедский! И вместе с Адольфом‑Вильгельмом Смитом буду обдумывать мое безотрадное будущее.
В гостиницу «Мираж»я вернулся около полуночи. К немалому моему изумлению, я еще застал там в плюшевом будуаре Марию Фиолу с Мойковым за партией в шахматы.
– У вас сегодня ночной сеанс фотосъемки? – поинтересовался я у Марии.
Она покачала головой.
– Вечные расспросы! – отозвался вместо нее Мойков. – Тоже мне невротик! Не успел прийти – и тут же пристает с вопросами. Все счастье нам разрушил. Счастье – это когда тишина и никаких вопросов.
– Это счастье благоглупости, – возразил я. – Я наблюдал его сегодня весь вечер и во всем блеске. Женская красота, так сказать, в полнейшей интеллектуальной расслабленности – и никаких вопросов.
Мария Фиола подняла на меня глаза.
– Правда? – спросила она.
Я кивнул.
– Просто принцесса с единорогом.
– Тогда ему нужно срочно дать водки, – заявил Мойков. – Мы люди простые, тихо наслаждаемся тут покоем и меланхолией. Поклонникам единорогов этого не понять. Они страшатся простой грусти, как темной стороны луны.
Он поставил на стол еще одну рюмку и налил.
– Это истинная, русская мировая скорбь, – проговорила Мария Фиола. – Не чета немецкой.
– Немецкую вытравил Гитлер, – заметил я.
За стойкой пронзительно зазвенел звонок. Мойков, покряхтывая, встал.
– Графиня, – сказал он, бросив взгляд на табло с номерами комнат. – Наверно, опять нехорошие сны про Царское Село. Возьму‑ка я сразу для нее бутылочку.
– Так по какому случаю у вас мировая скорбь? – спросил я.
– Сегодня не у меня. Сегодня это у Владимира, потому что он снова стал русским. Когда‑то коммунисты расстреляли его родителей. А два дня назад они освободили его родной городок от немцев.
– Я знаю. Но разве он не стал давным‑давно американцем?
– А разве можно им стать?
– Почему нет? По‑моему, это легче, чем стать кем‑то еще.
– Может быть. О чем вы еще хотите спросить, раз уж пришли спрашивать? Что мне тут надо в столь поздний час? В столь унылом месте? Об этом не хотите спросить?
Я помотал головой.
– А почему бы вам не быть здесь? Вы мне однажды сами все объяснили. Гостиница «Мираж» весьма удачно расположена – как раз по пути от вашего дома к вашей работе, то бишь к ателье Никки. Это ваш последний привал и последняя рюмашка до и после битвы. А водка у Владимира Ивановича и впрямь отменная. Кроме того, время от времени вы здесь просто жили. Так почему бы вам тут не быть?
Она кивнула, но смотрела на меня пристально.
– Вы еще кое‑что забыли, – сказала она. – Когда кому‑то все более или менее безразлично, ему безразлично и где быть. Разве я не права?
– Ничуть! Все не может быть безразлично. Я, например, предпочту быть богатым, здоровым, молодым и отчаявшимся, чем бедным, старым, больным и без всякой надежды.
Мария Фиола вдруг рассмеялась. Я уже не раз замечал за ней этот внезапный переход от одного настроения к прямо противоположному. Он всякий раз поражал меня – сам я так не умею. В следующую же секунду передо мной сидела молодая, красивая и совершенно беззаботная женщина.
– Так и быть, я вам откроюсь, – сказала она. – Когда мне плохо, я всегда прихожу сюда, потому что здесь мне бывало гораздо хуже. По‑своему это тоже утешение. А кроме того – для меня это крохотный кусочек моей переменчивой родины. Другой у меня все равно нет.
Мойков оставил бутылку в нашем распоряжении. Я налил Марии и себе по рюмке. После сегедского гуляша, приготовленного кухаркой Розой, водка пилась как эликсир жизни. Мария выпила свою рюмку залпом, запрокинув голову, как пони, – это ее движение запомнилось мне с первого раза.
– Счастье, несчастье, – продолжила она, – это все громкие, напыщенные понятия минувшего столетия. Даже не знаю, чем бы я хотела их заменить. Может – одиночество и иллюзия неодиночества? Не знаю. А чем еще?
И я не знал. У нас с ней разные взгляды на счастье и несчастье: у нее эстетический, у меня сугубо житейский. К тому же это во многом вопрос личного опыта, а не умозрительных спекуляций. Умозрительность искажает, обманывает, морочит голову. Да и вообще я не слишком верил Марии – уж больно она переменчива.
Вернулся Мойков.
– Графиня опять переживает штурм Зимнего, – сообщил он. – Пришлось оставить ей четвертинку.
– Мне пора идти, – заявила Мария Фиола, бросая прощальный взгляд на доску. – Тем более что положение мое все равно безнадежное.
– Оно у всех нас такое, – заметил Мойков. – Но это еще не повод сдаваться. Даже наоборот – возникает чувство небывалой свободы.
Мария Фиола ласково усмехнулась. Она всегда относилась к Мойкову с удивительной нежностью, будто он ее дальний родственник.
– В мои годы еще рано сдаваться, Владимир Иванович, – сказала она. – Я, может, и в отчаянии, но еще не утратила веры ни в Бога, ни в черта. Вы проводите меня домой? – обратилась она ко мне. – Не на такси. Пешком. Вы ведь тоже любите гулять по ночам?
– С удовольствием.
– Пока, Владимир Иванович! – Она аккуратно поцеловала Мойкова в краешек бакенбарда. – Адье, мой «Мираж».
– Я теперь живу на Пятьдесят седьмой улице, – сказала она, когда мы вышли. – Между Первой и Второй авеню. Временное пристанище, жилье взаймы, как и все в моей жизни. Квартира друзей, которые отправились путешествовать. Вам это не слишком далеко?
– Нет. Я часто гуляю по ночам.
Она остановилась перед обувным магазином. Он весь был ярко освещен. Внутри никого. Магазин был закрыт, но свет старательно лился на обувные натюрморты, на витринные пирамиды из кожи и шелков. Мария пристально изучила их все подряд, с целеустремленной сосредоточенностью охотника в засаде: шея чуть вытянута, губы полураскрыты, словно вот‑вот заговорит. Но она не заговорила. Только задышала чуть глубже, словно хотела вздохнуть и не смогла, потом отвернулась, улыбнулась отсутствующей улыбкой и пошла дальше. Я молча следовал за ней.
Мы шли мимо длинной шеренги витрин, освещенных просто так, без видимой цели. Мария останавливалась только перед витринами с обувью, зато уж перед каждой, надолго и обстоятельно. Это было какое‑то странное, молчаливое блуждание с одной стороны улицы на другую, меж сияющих витринных гротов, вслед за молодой женщиной, которая, судя по всему, о моем присутствии вообще забыла и подчинялась каким‑то своим тихим законам, о которых я понятия не имел.
Наконец она остановилась.
– Вы один обувной пропустили, – сообщил я. – Вон там, слева, на той стороне. Он освещен меньше остальных.
Мария Фиола рассмеялась.
– Это у меня вроде мании. Очень скучали?
Я покачал головой.
– Это было упоительно. И весьма романтично.
– Неужели? Что может быть романтичного в обувных магазинах?
– Продуктовые витрины между ними. Они завораживают меня снова и снова. На этой улице их полно. Больше, чем обувных. Что‑нибудь выбрали себе по вкусу?
Она рассмеялась.
– Не так‑то это просто. Мне кажется, я их даже не хочу.
– В туфлях хорошо убегать. Может, ваша мания с этим связана?
Она глянула на меня с изумлением.
– Да, может быть. Только убегать – от чего?
– От чего угодно. Может, и от самой себя.
– Нет. И это не так просто. Чтобы от себя убегать, надо знать, кто ты такой. А так получается только бег по кругу. Мы дошли до Пятьдесят седьмой улицы. По Второй авеню гомосексуалисты прогуливали своих пуделей. Примерно полдюжины королевских пуделей пристроились рядком над сточной канавой и справляли свои нужды. Со стороны они напоминали аллею сфинксов. Их владельцы, взволнованные и гордые, стояли поодаль.
– Вот тут я пока что и живу, – сказала Мария Фиола. Она в нерешительности остановилась перед дверью. – Как приятно, что вы не задаете всех тех вопросов, которые в таких случаях обычно задают другие. Вы совсем не любопытны?
– Нет, – ответил я и притянул ее к себе. – Я принимаю все как есть.
Она не противилась.
– Может, мы на этом и порешим? – спросила она. – Будем принимать все как есть? Все, что дарит нам случай? И не больше того?
– И не больше, – ответил я и поцеловал ее. – Со всем, что больше, приходит ложь и боль. Кому это надо?
Ее глаза были широко раскрыты. В них отражались огоньки фонарей.
– Хорошо, – отозвалась она. – Если бы это было возможно! Хорошо, – повторила она. – D'accordo!note 27
X
Я ждал в приемной адвоката Левина. Было раннее утро, но народу в приемной было уже полно. Между кактусами и цветами в горшках, вернее, даже не цветами, а какой‑то зеленью вроде той, что в витринах мясников украшает тушку убиенного поросенка с лимоном в пасти, на неудобных стульях сидело человек пятнадцать. Небольшую кушетку целиком оккупировала дама с золотой цепью и в шляпке с вуалью: расселась самоуверенно и неподвижно, как жаба, подле нее – мальтийский шпиц. Никто не отваживался сесть рядом. Сразу было видно, что она не эмигрантка. В отличие от всех остальных – эти, напротив, старались занимать как можно меньше места.
Я решил все‑таки последовать совету Роберта Хирша, выплатить Левину сто долларов в счет моего долга и посмотреть, что он сможет для меня сделать.
Неожиданно в дальнем углу за дверью я завидел доктора Бранта. Он уже махал мне, и я сел рядом с ним. Оказалось, он пристроился возле небольшого аквариума, в котором плавали маленькие, сверкающие рыбки‑неонки.
– Вы‑то что здесь делаете? – спросил я. – Разве у вас ненадежная виза? Я думал, вы работаете в больнице.
– Работаю. Но не гинекологом, – ответил он. – Сменным врачом‑ассистентом. И то допущен в порядке исключения. Мне еще предстоит сдавать экзамены.
– Значит, по‑черному, – сказал я. – Так же, как в Париже, да?
– Примерно. Хотя все‑таки не совсем по‑черному. Скорее по‑серому. Как Равич.
Брант был одним из лучших женских врачей во всем Берлине. Однако по французским законам его врачебный диплом был недействителен; к тому же у него не было и разрешения на работу. Пришлось ему работать по‑черному на одного французского врача, своего приятеля, делая операции вместо него. Как и Равичу. В Америке им обоим тоже предстояло все начинать с самого начала.
Вид у Бранта был утомленный. Видимо, он работал в больнице даже без жалованья и жил впроголодь. Он перехватил мой взгляд.
– Нас кормят в госпитале, – сказал он с улыбкой. – И чаевые перепадают. Так что не беспокойтесь.
Вдруг раздалось пенье канарейки. Я оглянулся – птичку я как‑то не заметил.
– Похоже, этот Левин большой любитель животных, – сказал я. – Рыбки, судя по всему, тоже должны скрашивать посетителям ожидание.
Желтенькая птаха голосисто заливалась в полутемной приемной, где весь воздух был пропитан тоской ожидания, страхом и бедой. Беззаботные птичьи трели звучали здесь неуместно, почти непристойно. Мальтийский шпиц на кушетке сначала занервничал, а потом принялся яростно, истерично тявкать.
Дверь кабинета Левина открылась, и на пороге возникла хорошенькая, изящная, как фарфоровая статуэтка, секретарша.
– Собаке здесь лаять нельзя, – заявила она. – Даже вашей, госпожа Лормер.