КЛАССНЫЕ ДАМЫ

Время шло. Никаких перемен не вносило оно в мою жизнь. По-прежнему я получала из дому обычную сумму, а письма матери были короткими и деловыми. Ни упреков, ни негодования не было в ее ответах.

Одуряющее однообразие институтской жизни засасывало, как топкое болото. Я окончательно освоилась с институтом, не думала о доме и не отвечала даже на письма сестры Саши.

Два раза в год, на рождество и на пасху, у нас бывали балы. К несчастью, на балах присутствовало все наше начальство, а посторонних не приглашали. Институтки танцевали только друг с другом, то есть "шерочка с машерочкой". Во весь вечер с них не спускали глаз классные дамы, инспектриса и начальница, сидевшие на стульях, поставленных у стены в длинный ряд. "Дурнушки" и девочки, которых недолюбливали классные дамы, старались танцевать подальше от них. Посмеяться, пошутить, затеять какой-нибудь смешной танец или игру на таком балу строго запрещалось. Многие институтки охотно бы не являлись на бал, но наше начальство требовало, чтобы на балу были все без исключения. Эти балы, с их непроходимой скукой, утешали нас только тем, что после танцев мы получали по два бутерброда с телятиной, несколько мармеладин и по одному пирожному.

Единственным развлечением была прогулка летом в Таврический сад. Эта прогулка устраивалась всего один раз в год.

Хотя во время нашего торжественного шествия из Смольного в Таврический сад мы были окружены классными дамами, швейцаром и служителями, разгонявшими всех встречавшихся по дороге, хотя, кроме институтских служащих и подруг, мы и здесь никого не видели (в этот день посторонних изгоняли из сада), все-таки мы любили эту прогулку и ждали счастливого дня с большим нетерпением. Два-три часа мы ходили по аллеям и лужайкам не нашего сада, и хоть издали, из-за ограды, можно было увидеть чужое лицо, разглядеть промелькнувшую карету. А когда мы шли по улицам, можно было замедлить шаг у витрины магазина, обернуться на прохожего. Все это производило на нас, пленниц Смольного монастыря, такое впечатление, что мы в течение долгих месяцев обсуждали между собой каждую мелочь этой прогулки.

Когда же воспоминания о Таврическом саде начинали блекнуть, мы старались сами занять себя всякими фантазиями и россказнями.

По вечерам, после молитвы, лишь только классная дама уходила к себе, мы, нередко уже раздетые, босые и в одних рубашках, кутаясь в одеяла, собирались на кроватях нескольких подруг и начинали болтать. Мы говорили о разных ужасах, привидениях, мертвецах и небывалых чудищах. Если в это время вдруг раздавался скрип двери или какой-нибудь шум, мы вздрагивали, а стоило кому-нибудь из нас вскрикнуть, как все остальные с пронзительными воплями, в одних рубашках вскакивали, бросались из дортуара и неслись по коридору. На шум выбегала классная дама. Начиналась брань, толчки, пинки, расспросы и допросы. Дело кончалось обычно тем, что на другой день нескольких человек -- "зачинщиц" -- строго наказывали.

Мы никогда ничего, кроме учебников, не читали. Даже в старших классах институтки увлекались небылицами, верили в чудеса. Классные дамы никогда не боролись с этим, а наказывали только за нарушение тишины и порядка. Сами крайне невежественные, они заботились только о красивом произношении французских слов, о хороших манерах, о посещении церкви.

Старшая из классных дам, мадемуазель Тюфяева, любила повторять:

-- Все остальное пар и, как пар, быстро улетучится... Вот я, например, -- говорила она, -- после окончания курса никогда не раскрыла ни одной книги, а, слава богу, ничего дурного из этого не вышло: могу смело сказать, начальство уважает меня.

И такие речи наших дам никого не возмущали, даже не удивляли. Как бы невежественна ни была классная дама, как бы жестоко ни обращалась она с воспитанницами, за этим никто не следил. Не удивительно, что у нас могли происходить и такие случаи.

В младшем классе классной дамой была мадемуазель Нечаева. Она отличалась крайней неуравновешенностью. Беспрестанно кричала на своих кофулек, бросала в них книгами, на целые часы ставила их в угол. Из ее дортуара вечно раздавались крики и стоны. Девочки приходили в класс и в столовую с распухшими от слез глазами. Скоро к этому присоединились и новые выходки мадемуазель Нечаевой. По ночам она вдруг вбегала в дортуар с криком:

-- Вставайте! -- Сдергивала с девочек одеяла, хватала их за руки и пронзительным голосом вопила: -- На молитву! Господь прогневался на вас!

Она сама бросалась на колени и заставляла опускаться на холодный пол раздетых девочек.

Однажды, разбудив воспитанниц и не дав им времени одеться, Нечаева потащила их молиться в класс.

Армия босоногих кофулек в одних рубашках с отчаянным криком и плачем бежала за нею по длинным коридорам и лестницам. После молитвы в классе Нечаева отправилась с детьми в комнаты инспектрисы.

Инспектриса и до этого происшествия превосходно знала о том, что Нечаева будила по ночам детей и жестоко терзала их, но смотрела на это сквозь пальцы. Только теперь, когда та привела к ней среди ночи полуголых детей, инспектриса решила предпринять кое-какие меры.

На следующий день был приглашен врач, который обнаружил у Нечаевой сильное душевное расстройство и отправил ее в сумасшедший дом.

Среди классных дам только Верховская несколько отличалась своими взглядами. Она одна считала своей обязанностью объяснять уроки воспитанницам, своего дортуара, кое-что рассказывать им, заставлять их читать. Правда, она не часто занималась с нами: в свободные дни она уезжала, а в дни дежурства иногда сама так увлекалась чтением, что не видела и не слышала происходящего вокруг.

У Верховской был очень неровный характер.

Когда она бывала в хорошем настроении, то казалась доброй, милой и умной. Мы расхаживали свободно по нашей огромной спальне, громко разговаривали между собой, и время от времени даже весело смеялись. Совсем осмелев, мы подсылали кого-нибудь к Верховской.

-- Пожалуйста, мадемуазель, расскажите нам что-нибудь или почитайте, -- просила наша посланница.

Несколько голосов сразу же присоединялось к этой просьбе, а через минуту весь дортуар на разные лады повторял то же самое. Наконец дверь открывалась. Верховская выходила с милой улыбкой и садилась читать нам "Записки Пиквикского клуба" или что-нибудь в этом роде. Иногда эти чтения, которые мы обожали, повторялись, почти ежедневно в течение месяца и больше. Тогда мы блаженствовали.

Но вдруг все менялось, как по мановению волшебного жезла. На Верховскую нападали вспышки гнева, и она становилась невыносимой. Тогда мы боялись ее больше всех классных дам, не смели пошевельнуться, осторожно перевертывали страницы учебников, и в дортуаре стояла мертвая тишина.

Я СТАНОВЛЮСЬ "ОТЧАЯННОЙ"

Был праздничный день, и мы после обеда пришли в дортуар. Верховская заявила нам, что она сегодня свободна, позвала всех в свою комнату, насыпала в передник каждой из нас по горсти орехов и сластей и приказала садиться тут же.

Комнаты классных дам были маленькие, и мы разместились не только на стульях и диванах, но и на полу.

Окружив со всех сторон Верховскую, мы стали приставать к ней, чтобы она рассказала нам что-нибудь. Верховская не заставила себя долго просить.

Пожевывая сласти и щелкая орехи, мы громко смеялись, слушая, как она рассказывала смешную сценку из пьесы, которую недавно видела в театре. Неожиданно дверь в комнату отворилась, и на пороге показалась Тюфяева.

-- Какая... можно сказать, умилительная картина! -- прошипела она. Губы ее искривились в насмешливую гримасу. -- Вас тешит их обожанье... Как вы еще молоды!.. А я так плюю -- и когда они меня обожают и когда ненавидят.

-- Кажется, я ничего не сделала недозволенного? -- вспыхнула Верховская.

Тюфяева посмотрела на нее поверх очков и, важно выпрямившись, голосом, в котором уже слышались раздражение и злоба, сказала:

-- Едва ли такое баловство дозволено у нас. Кроме вас, никто не позволяет себе таких фамильярностей с воспитанницами! Впрочем, я спрошу у начальницы. Может быть, она это и одобрит...

И Тюфяева вышла из комнаты.

Верховская сделала вид, что ничего не случилось. Пожав легонько плечами, она взяла книгу и начала читать. Но читала без выражения, рассеянно и вяло, а через несколько минут с деланным спокойствием заявила:

-- Мне надо письма писать... Идите к себе...

Мы вышли в дортуар и столпились в дальнем углу, откуда наши разговоры не могли быть слышны Верховской.

-- Может быть, еще и сойдет, -- шептала одна.

-- Держи карман, -- отвечала другая.

-- Всем достанется на орехи за орехи, -- острила Маша Ратманова.

-- Знаете что, -- предложила наша богомольная Ольхина, -- станем на колени перед образом и скажем двенадцать раз сряду: "Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его".

Это молитвенное воззвание, по мнению институток, должно было спасать от разных напастей, но теперь никто даже не ответил Ольхиной. Все были не на шутку встревожены.

Вдруг в дортуар вбежала пепиньерка и, постучавшись в запертые двери Верховской, объявила ей, что ее вызывает к себе начальница.

Когда Верховская вернулась от начальницы, мы поняли по ее сдвинутым бровям и сжатым губам, что наступила гроза. После чая и молитвы, не разговаривая с нами, она быстро направилась в свою комнату и изо всей силы захлопнула за собой дверь. Мы рады были и тому, что она не оставалась с нами. Мы уже рассчитывали на то, что гроза нас минует и за ночь ее гнев уляжется.

Однако на другой день она встала мрачнее тучи и объявила, что, хотя сегодня и не ее дежурство, она останется дома и будет вечером заниматься с нами.

Когда после обеда мы вошли в дортуар, она сухо проговорила, что обещала французу заставить нас спрягать глаголы. Она была бледна и хваталась за виски, как будто у нее болела голова.

Мы разместились на двух скамейках у стола и по очереди начали спрягать глаголы, но то и дело ошибались -- и оттого, что плохо знали, и оттого, что нас пугал раздраженный и мрачный вид Верховской.

-- Тупицы! Идиотки! -- злобно кидала она. Одну воспитанницу она толкнула так, что та стукнулась головой об стену, с другой сорвала передник и нескольких выгнала из комнаты.

Дошла очередь и до меня.

-- Как? Как? Начинай снова! -- топнув ногой, грозно закричала она на меня.

Я растерялась, замолчала и, опустив глаза, теребила дрожащими пальцами свой передник.

-- Ведь на днях еще я заставляла тебя спрягать тот же глагол... Ты знала... значит, это просто фокусы!

Она встала со стула и так рванула меня за руку, что я вскрикнула от боли.

Зазвонил колокол. Верховская приказала всем отправляться в столовую, а меня толкнула в угол, да так, что я грохнулась на колени. Затем она быстро прошла к себе, но через минуту вернулась. Щеки ее горели багровым румянцем.

Трясущимися руками она схватила меня за плечи, подняла с колен и начала срывать с меня передник и платье. При этом она осыпала меня бранью:

-- Гадина! Проспала весь год! Я трудилась с ней, заставляла догонять других -- и вот благодарность!.. Подлые, низкие душонки!

Я вывернулась от нее и с криком побежала к двери. Она догнала меня, втащила в свою комнату и заперла дверь на ключ. Тут она схватила уже крепко скрученный жгут и стала осыпать меня ударами по лицу, плечам, голове.

Вероятно, она сильно избила бы меня, но в эту минуту внизу послышался шум, означавший, что воспитанницы встают из-за стола. Верховская бросила жгут и вдруг сунула мне кружку с водой и полотенце, -- вероятно, для того, чтобы я вытерла лицо. Но я швырнула кружку об пол и, захлебываясь слезами, крикнула:

-- Я все скажу... родным напишу... не смеете драться!

Когда девочки вернулись в спальню, я, рыдая, рассказала им о случившемся. Я нарочно кричала во все горло, чтобы слышала Верховская. Но спазмы душили меня, и у меня вырывались лишь отдельные слова.

Наконец я сорвалась со своего места, подбежала к образу, упала на колени и, громко всхлипывая, произнесла клятву в том, что с этой минуты стану "отчаянной", буду дерзить и грубить всем подлым дамам, а этой злюке, этой змее подколодной больше всех.

Подруги толпой окружили меня. Затаив дыхание, они слушали клятву, одобряя в душе мою смелость.

С этих пор я действительно стала "отчаянной". Верховская, слышавшая за стеной каждое слово, теперь избегала меня. Она не обращала на меня никакого внимания, не вызывала, не делала мне замечаний, не подзывала к себе, лишая меня таким образом возможности ей дерзить. Зато Тюфяевой я грубила на каждом шагу.

Бывало тащит она меня к доске в наказание за громкий разговор.

-- Вам не дозволено вырывать у нас рук, -- говорю я дерзко.

-- Будешь стоять у доски два часа;

Но я, смотря ей прямо в лицо, отвечаю:

-- Завтра скажу учителю, что вы не даете мне учиться.

"Служба" "отчаянной" была очень тяжелой. Меня наказывали почти ежедневно. Классные дамы переменили ко мне отношение и преследовали за каждый пустяк. Подруги же пользовались моей "отчаянностью", доставляя мне массу неприятностей.

-- Сбегай в нижний коридор, попроси сторожа купить мне хлеба, -- обращается ко мне какая-нибудь из подруг.

-- Да ведь только что Тюфяева спустилась по лестнице.

-- Какая же ты "отчаянная", если боишься всего.

Трясусь бывало от страха, но, напрягая все силы, чтобы не показать этого другим, пускаюсь в рискованный поход.

То и дело я попадалась, за что терпела постоянную брань и наказания. Нередко по ночам оплакивала я свою горькую долю и непосильные обязанности "отчаянной", однако продолжала блюсти свою клятву.