Правовая парадигма эпохи Средневековья
Пятый век – эпоху крушения Римской империи. На европейском пространстве снова утверждается традиционное общество. Урбанистическая античность сменяется аграрным средневековьем.
Средневековое общество породило двоякую тенденцию в праве. С одной стороны Римское право в его собственном виде умирало. Это отчетливо видно на примере Византии. На первых порах восточная, византийская ветвь римского права обнаруживает значительное оживление, которое затем сходит на нет. Происходит потеря всех качественных приобретений права, его возврат от права мирового к праву одного, притом очень специфического культурно-исторического образования. Ситуация ухудшалась от десятилетия к десятилетию, реформы Василия I, Льва VI, Константина Мономаха и ряда других императоров своего положительного эффекта не дали, и уже к рубежу второго тысячелетия беспорядок в юриспруденции стал столь велик, что «возникла опасность невозможности предоставить необходимые гарантии правосудия как истцу, так и ответчику».[17]
Но была и вторая тенденция, характеризующаяся трансформацией римского права. Становление новой правовой парадигмы осуществлялось в условиях, которые, казалось бы, были направлены на полное исключение права. Речь идет о пространстве бывшей западной римской империи, где нельзя не заметить исходного торжества обычного права. Право сократилось, буквально съежилось до узких рамок, диктуемых общиной. Салическая правда, Рипуарская правда, правда короля Этельберга, короля Альфреда и ряд других правовых документов той эпохи с разной степенью подробно детализируют денежные эквиваленты различных деяний и этим преимущественно ограничиваются.
Общинное бытие это бытие, открытое истине, а значит, бытие, где известны истец и ответчик. В отличие от римского права, где слово было против слова, здесь сама традиция выступала против ее нарушителя. Подобный взгляд на мир дозволял появиться практикам свидетельства, которые в прежнем праве были абсолютно невозможны, а именно свидетельству от сути вещей.
Логика средневекового человека, как человека традиционного, предполагала, что при отсутствии свидетельских показаний людей их может дать сам мир, ибо в нем господствует раз и навсегда установленный Богом порядок вещей, а потому преступивший этот порядок в одном, не сможет вернуться к нему ни в чем другом. Речь идет об ордалиях, состоящих в испытании другой стороны в процессе. Ордалии были разные, но все они опирались на убеждение, что Бог (иначе говоря, традиция) сама укажет на своего нарушителя. Не знающий традицию, не живший ею, чуждый ей не пройдет испытание и сам себя выдаст. Так, скажем, нельзя было не утонуть, если у человека связаны вместе большие пальцы правой руки и левой ноги, но виновного вода не примет. Или же раны трупа будут кровоточить, дотронься до тела убийца. Равным образом и в боевом поединке утверждалось господство традиции, ибо побеждал тот, кто соответствовал чести воина. Как верно замечает Й. Хейзинга, «различие между битвой и судебным поединком или рыцарским ристалищем было не слишком значительным».[18] В этом отношении можно апеллировать и к авторитету М.А. Рейснера, утверждавшего, что «между средневековыми людьми существует общность воззрений на соотношений силы и права. И поскольку сила, проявленная в честном бою, есть своего рода доказательство доблести, постольку она является основанием последующего правового “договора”... победа одной из борющихся сторон была вместе с тем своего рода правовым решением в пользу одного из соперников».[19]
Традиционное общество позволяло существенно расширить представление о юридическом лице. Нерушимый порядок мира мог не только свидетельствовать, но и быть истцом либо же ответчиком. В первом случае имелось в виду божественное воздаяние за грехи в этом мире. Факт Страшного Суда, где истцом выступит сам Всевышний, был для средневекового человека не такой уж отдаленной перспективой. Смерть в юридическом отношении означала вызов в суд, где всемогущество Божества означало неотвратимость наказания. Жить в вере, означало жить, зная, что нет ничего сокрытого, что будет Суд, на котором ответчику придется давать объяснения обо всем содеянном. Страшный суд это не только восстановленная справедливость, но еще и явленность истины во всей полноте. Нельзя сделать ничего, что осталось бы скрытым, Богу явлено все.
Некоторой аналогией Страшного суда в земной жизни выступало общинное дознание, формы которого еще присутствовали в раннем средневековье, но были вытеснены по мере развития правовой парадигмы этой эпохи. Здесь тоже не было истца как отдельного человеческого лица. Обвинение было формальным, обвинял сам мир.
Юридическим лицом мог стать не только Бог и не только человек, но и все твари Божьи. Средневековье знавало процессы против млекопитающих и насекомых. Так, капитул 36 Салической правды устанавливал, что при убийстве человека животным его хозяин отдает лишь половину виры, вторую же половину представляет собой само животное, которое переходит в руки истца. Животное тем самым становилось соответчиком. Сэр Дж. Фрезер приводит случай, датируемый 1314 годом, когда фермер позволил бешеному быку вырваться на волю. Бык помял человека так, что тот через несколько часов умер. Узнав об этом происшествии, граф Шарль де Валуа приказал поймать быка и предать суду, что и было исполнено. Графские чиновники собрали все нужные сведения, сняли под присягой свидетельские показания и установили виновность быка, который на этом основании был присужден к смертной казни и повешен на городской виселице в Муази-ле-Тамиле. примечательно, что впоследствии на приговор графских чиновников была подана апелляция в парламент, но парламент оставил эту апелляцию без последствий, признав, что бык заслужил свою участь, хотя графские чиновники и превысили свою власть, вмешавшись в это дело. Тот же Фрезер приводит данные об участии кошки, собаки и петуха в качестве свидетелей на процессе по убийству в Савойе. Вплоть до первой половины 18 века сохранялся обычай возбуждать судебные процессы против вредных насекомых. На одном из таких процессов, возбужденных в Отэнском церковном округе против крыс, сделал себе имя великого адвоката известный впоследствии французский юрист Варфоломей де Шассенэ.[20] Известен и факт наказания плетьми колокола протестантской церкви в Ла-Рошели.
Но на фоне всего этого следует все же признать, что вершины, которых право достигло в Риме, не могли быть оставлены просто так. Римское право не умерло. На территориях западной римской империи, захваченных германцами, исконное население продолжало жить по своему закону, тогда как победители придерживались своего. Выделялись регионы, где преобладали нормы обычного права или регионы с римским правом. Среди последних выделялись, скажем, Италия, Южная Франция.[21] Подобная двойственность юридической жизни хорошо подчеркивает ее малый удельный объем в системе средневекового общества в первом тысячелетии. Такое возможно только в силу мощи традиционного общества с его характерно малым объемом гражданских отношений, подлежащих правовой регуляции, и малой доли участия в общественной жизни, отводимой политической власти. Вполне естественно здесь, что активизация общественной жизни, рост городов и централизация королевской власти в течении первых трех столетий второго тысячелетия не могли не потребовать изменений в праве.
Однако же фундаментальные механизмы, вызвавший становление новой парадигмы, находились все же в другой плоскости. Средневековая Европа была специфическим традиционным обществом, и имя этой специфики было Церковь. В хаосе раннего средневековья церковь стала последним оплотом и универсальным руководителем общества. Она спасла новый мир. Важно и то, что, если в мире материальном традиция не оставляла человеку свободы, то в мире духовном спасение зависело только от самого человека. Грех, искушение и покаяние предопределили бурное развитие канонического права. В этом плане абсолютно прав Г.Ч. Синченко, утверждающий, что «юридические категории были способом понимания религиозной картины мира».[22]
Также трудно переоценить значение и того факта, что церковь выступила хранителем римского права. Внутри церковной общины оно было действующим правом для регуляции отношений, разрешения конфликтов и споров между церковными учреждениями (монастырями и т.д.) и отдельными ее служителями. Более того церковь выступала еще и в качестве некоей образовательной системы, а потому вынуждена была сохранять и даже развивать некоторую правовую культуру, ибо судебное красноречие с элементами юриспруденции было составной частью риторики – третьей дисциплины тривиума. Конечно же, уровень юридического образования в рамках церкви не шел ни в какое сравнение с римской юриспруденцией, но в его недрах созревали новые принципы права.
Мировоззрение священнослужителя открыто Богу, а потому изначально обретается в трансцендентности. В этих условиях имманентная природа римского права не могла быть сохранена и развита, она должна была смениться трансцендентной. Для средневекового познания истина была уже дана в Библии, и надлежало лишь безукоризненно произвести все необходимые из этого факта следствия, касаемые отдельных случаев. Следовательно, и для права также должен был придти к господству схоластический метод, что и произошло в школе глоссаторов. Обратим внимание на тот факт, что для собственно правовой сферы, скажем, для развития судейского корпуса или частного права, Ирнерий им его прямые последователи дали не так уж и много. Речь вообще не шла о знаниях в области действовавшего тогда локального права.
В школе глоссаторов мы видим первое явление совершенно новых принципов права. По отношению к римским юристам глоссаторы работали в совершенно иной плоскости. Римские юристы, несмотря на свои до мельчайших тонкостей отшлифованные методы анализа отдельных общих проблем, совершенно не стремились к достижению терминологического единства и к созданию обобщенного представления о бесчисленном множестве институтов римского права. Иначе говоря, имманентность трактовки права не позволяла вывести на первый план его целостную систему, тогда как глосаторы обратились именно к этой плоскости. Теперь уже не случай, как частное, а целое права начинало господствовать. Нужно было идти не от события к Дигестам, напротив, Дигесты предшествовали правовой конкретике, последняя выводилась из первых. В Дигестах оказывалась дана истина права, требовалось лишь понять ее, вывести.
Постижение Дигест во всей полноте позволило сделать следующий шаг становления права. Речь идет о деятельности постглоссаторской школы комментаторов, в ходе которой новая правовая парадигма пришла к своему окончательному утверждению. Теперь идея схоластического метода в праве получает свое четкое и словесное оформление у Раймона Лулии, представившего всю совокупность правовых норм в виде единого целого, дедуктивно выводимого из универсальных принципов. Это было уже торжество трансцендентного. Юриспруденция оказалась в ситуации открытости истины. Сведение юридических норм к известным общим принципам сопровождалось у юристов той эпохи представлением об универсальном, абсолютном значении этих общих принципов. Так на новом этапе возрождались идеи естественного права. Всякая норма положительного права имела для себя оправдание лишь постольку, поскольку она являлась логическим выводом из необходимых предпосылок права естественного.
Показательны в этом отношении правовые воззрения Ф. Аквинского (1225-1266). Его система во многих отношениях может быть признана вершиной развития материального канонического права. Аквинат выделяет вечный закон, который заключен в Боге, суть сам Бог и сам мир. Следующая ступень – закон естественный, который есть не что иное, как отражение вечного закона в сознании мыслящих существ. Человеческий же закон, то есть позитивное право есть конкретизация естественного закона, выполненная с той или иной степенью совершенства. В этой конструкции необходимым оказывается еще и божественный закон, то есть мир, данный в Откровении – Библия. Именно Библия делает возможным позитивное право в условиях несовершенства человеческой природы.
«Руководствуясь идеей jus naturale, - пишет И.А. Покровский, - комментаторы незаметно приспособляли римское право к потребностям и условиям современной им жизни... общемировое право древности превращается в общий закон нового мира».[23] Самой существенной новацией этого типа права следует признать его трансцендентный характер. Оно было обращено к высказанным высшим истинам, которые следовало лишь понять.
Подобный взгляд на право никак не мог обойти стороной процессуальность, оставить ее имманентной по своему характеру. Открытость истины в юридическом мире средневековья формирует имманентные начала процесса. На протяжении всей эпохи происходил переход от господства состязательного вида процесса к розыскному. Ордалии раннего средневековья представляли собой обвинительный вид состязательного процесса, объем и значимость которых заведомо превышали уголовную расправу в форме общинного дознания и вотчинного суда – тогдашних форм розыскного процесса. Однако же открытость истины в данную эпоху все больше и больше замещала состязательный процесс розыскным в форме инквизиционного процесса.
Инквизиционный процесс часто не вполне верно представляется «наиболее одиозной разновидностью европейского розыскного процесса XV-XVI веков, периода становления абсолютизма».[24] Хронологически более точным будет датировать начало инквизиции рубежом XII-XIII веков, беря за точку отсчета либо создание первой епископальной инквизиции папой Луцием III в 1184 г., либо 1233 г., когда папа Григорий IX передал расследование еретических заблуждений в руки доминиканцев, назначаемых и подотчетных только Святому престолу, либо же с момента окончательного закрепления пыток в инквизиционном процессе папой Иннокентием IV в 1252 г. Однако же и эти временные рамки следует считать не вполне правильными. Инквизиционный процесс воплощает в себе всю логику развития права в Средние века. Инквизиция это вершина средневековой процессуальной мысли. «Неправильно утверждать, - пишут британские историки, - что инквизиция появилась в готовом виде со всеми ее принципами и учреждениями. Это был результат или, вернее, еще один шаг вперед в процессе развития, начало которого восходит по крайней мере к IV столетию.»[25]
Более того инквизиция не была напрямую связана с процессами становления абсолютизма. Как особый институт она возникла, исходя из потребностей церкви, а ее жестокость во многом манифестировала углубляющийся кризис традиционного уклада жизни, крушение мира средневековья. Процессы становления абсолютизма, безусловно, нашли свое отражение в праве, но они шли, скорее параллельно инквизиции. Так только в 15.. году королевский прокурор становится стороной во всех делах. В Британии значительную роль сыграли реформы Генриха II. Усиление королевской власти, становление абсолютизма все это задавало уже иной тип общественного устройства, это были уже провозвестники новоевропейского государства. Инквизиция же воплощала в себе дух средневековья.
Между тем церковный и королевские суды все же не существовали оторвано друг от друга. Они были тесно переплетены. С одной стороны подобное положение дел определялось тем, церковь стремилась к максимально возможному расширению собственной юрисдикции. Ее суду подлежала ересь, вероотступничество, колдовство, святотатство, нарушение супружеской верности, кровосмешение, двоеженство, лжесвидетельство, клевета, подделка документов, ложная присяга, ростовщичество. Поскольку договоры весьма часто скреплялись религиозными клятвами, церковь объявила своей компетенцией область обязательственных отношений. С другой стороны, практика конфискации имущества виновного позволила церкви получить значительные богатства. которые не могли не вызывать зависть у светской власти. Отсюда стремление светских судов к покушению на церковную юрисдикцию и, как минимум, перенятие ее юридических достижений. Один из крупнейших исследователей проблемы ведовства Р.Х. Робинс открыто указывал на то, что именно перспектива получения дополнительных источников способствовала преследованию светскими судами преступлений собственно религиозного характера. «Вся история ведовства, - писал он, - это постепенное прибирание к рукам епископами и светскими властями того, что начали инквизиторы... Несмотря на то, что утверждение и управление ведовскими процессами перешло преимущественно в руки светских властей, техника – применение пыток с целью вырвать признание вины у обвиняемого и конфискация имущества у осужденного – была доведена до такой степени совершенства, что ее переняли без изменений. Городские и епископские суды не могли придумать ничего, что смогло бы заставить эту систему работать еще эффективнее».[26] Как отмечал Г.Ч. Ли, до конца XVIII века в большей части Европы инквизиционное судопроизводство сделалось обычным методом, применявшимся в отношении всех обвиняемых.[27]
Столь же несостоятельны и оценочные суждения, связывающие инквизицию всецело с «невежеством, фанатизмом, неразборчивостью в средствах».[28] Инквизиция это не торжество невежества, а доминиканцы отнюдь не царство глупости. По мнению таких крупных исследователей данного вопроса как А. Хунко и А. Шэннон инквизиция есть шаг вперед в юриспруденции, прогресс в церковном законодательстве. Ее столь нелицеприятные оценки сегодня навеяны в определяющей степени тем, что в инквизиции чуждые современному праву принципы пришли к своему наиболее полному выражению.
В свое время доминиканцы и францисканцы обладали лучшей сетью университетов в Европе, причем по качеству образования их превзошли только несколько позднее иезуиты. Инквизиторы были достаточно просвещенными людьми своего времени, чего стоит пример кардинала Беллармино; известным специалистом по ведовству, оправдывающим инквизиторские практики был Ж. Боден. Инквизиция – это не только террор и пытки. Инквизиция это юридический феномен, необходимым участником которого являлся не только инквизитор, но и профессиональный, хорошо обученный юрист. Дело в том, что на первоначальном этапе материал доноса, показания свидетелей или подследственного, выдвинутые против третьего лица, предъявляли квалификаторам. последние должны были дать юридическое заключение о том, следует ли предъявить подозреваемому обвинение в ереси или нет. Инквизиция есть суд церковный, а потому и квалификаторы были чаще всего представителями духовенства. Здесь то и пригодились средневековые юридические факультеты, годами приучавшие богословов к схоластическим тонкостям, глубоко знающих каноническое право, а потому способных очень тонко квалифицировать любую ересь.
Открытость истины в средневековье позволяла сформулировать важнейший принцип инквизиции – презумпцию виновности. Обвиняемый считался виновным до тех пор, пока ему не удалось доказать обратное. В рамках инквизиции это означало, что вину не надо доказывать, надо дать ей сказаться самой, дать бытию явить самое себя. Если дьявол пытается совратить всех верующих с истинного пути, то никто не может поручиться за свою чистоту, и каждый верующий – потенциальный еретик. Донос в инквизиции считался чуть ли не мистическим актом провидения. Доносчик выступал в роли оракула, глаголящего истину. Отсюда целью следствия было не проверка доноса, а добыча признания обвиняемого в инкриминируемом ему деянии, его раскаяние и примирение с церковью.
Следствие проводилось, и инквизиционный трибунал выносил свой приговор обоснованно, но он обосновывал «не для выяснения объективной истины, а ... для того, чтобы убедить обвиняемого признать себя виновным и раскаяться. Иначе говоря, если и собирались улики против обвиняемого, то это делалось в интересах спасения его души».[29] Подобного рода процесс стоит на совершенно иной парадигме, трансцендентный характер права требовал переосмысления правовых принципов и сущности юридических лиц.
Теоретически вина может быть доказана двумя путями: личным признанием и свидетельскими показаниями. В ситуации неизвестности истины последние обладают большим весом, ибо обвиняемый может, исходя из неизвестных следствию причин, оговорить себя и тем скрыть настоящее положение дел. Когда исход дела неясен именно сопоставление свидетельских показаний, их очное сличение, борьба одних против других способствует приближению следствия к истине.
Но все меняется, когда истина уже известна, и важной остается лишь личность обвиняемого. Исправиться он или нет, вот в чем суть процесса. Теперь свидетель есть орудие выведения заблудшего из пут противоправного бытия. Свидетель должен не прояснять, а запутывать обвиняемого, к каковой цели равным образом должен стремиться и судья. Поэтому нет ничего удивительного, что личности свидетелей не разглашались, личная ставка исключалась, положительно характеризующим обвиняемого свидетельствам не верили, тогда как поощрялись свидетельства людей, которым во всех иных вещах не было веры. Это лжесвидетели, малолетние дети, еретики; каждый обвиняемый должен был указать имена сообщников или показать на того, кого он сам подозревал в ереси. Основанием для процесса были слухи, сплетни, худая молва. Институт адвокатуры, действовавший определенное время в рамках инквизиционного процесса, также был призван оказать помощь не в оправдании, а в покаянии. Адвокат – дополнительное средство давления на обвиняемого.
Однако же в делах религиозных церкви в лице инквизиторов противостоял сам дьявол, а потому свидетельства были не всегда, и не всюду их хватало, чтобы запутать обвиняемого. Требуемый результат могло дать лишь собственное признание. Именно отсюда и возникала практика пытки.
Понимание сути пытки в рамках инквизиционного процесса может быть достигнуто только при условии четкого осознания того, что инквизиционный процесс свершался в открытости истины. Обвиняемый был виновен изначально и мог быть отправлен на костер и без разбирательства. «Ошибочно считать, - пишет И.Р. Григулевич, - что свою главную задачу инквизитор видел прежде всего в отправке еретика на костер. Инквизитор в первую очередь добивался превращения еретика из “слуги дьявола” в “раба господня”».[30] Пытали не для того, чтобы узнать, а для того, чтобы дать виновному облегчить тяжесть своей вины. Инквизиционный трибунал не мог ошибаться, а даже и ошибись он, Господь на небесах воздаст невинно пострадавшему, но как Он привел человека в руки инквизиции, то тот грешен, и должен сам открыто признать свою вину, пройдя сквозь муки воссоединиться с Богом.
Ошибочным будет видеть в пытке и инквизиционном процессе в целом только «подавление человеческой личности», что «мешало установлению истины и было причиной обилия судебных ошибок».[31] Инквизиторы прекрасно знали, что пытка может вынудить человека на любое признание, что истина под пыткой может быть искажена, но вся проблема в том, что инквизиционный процесс трансцендентен по своим основаниям. Он начинается уже с данности истины. Истину следует не открыть, а выразить, признать. Пытки в инквизиции сродни деятельности естествоиспытателя. Последний также уверен в том, что природа имеет свою истину, но упорно не хочет ее высказать, а потому нужно с помощью особых ухищрений, поставленных экспериментов – пыток - заставить ее саму подтвердить то, что в гипотезе уже было дано экспериментатору. Свидетель аналогичен контролируемому внесению изменений в эксперимент. Предположение «А если так...» может не быть почерпнуто из самой действительности, может быть порождено сознанием экспериментатора, равно как и свидетельские показания на инквизиционном процессе. Трансценденция в праве позволяет быть уверенным в наличии истины, а потому не находить ее, а заставить ее сказаться и тем примириться с уже знающим ее инквизитором.
Примечательно, что речь идет о примирении как процессе. Через это инквизиция порождает тюрьму. Ни одна прежняя форма лишения свободы не носила воспитательный характер. Каторга, галеры, долговая яма всюду наказание исчерпывало само себя, и лишь инквизиция в неотвратимости наказания заставляет увидеть необратимость искупления. Неслучайно в этой связи, что даже избежавшие смертной участи не уходили без наложения особых религиозных предписаний. Принцип тюрьмы – через долгие раздумья в условиях лишения свободы к примирению с обществом, возврату к его нормам - остался и по сей день.
В конечном итоге необходимо признать, что пытки – неотъемлемая часть средневекового процесса – наглядно демонстрируют трансцендентный характер права, установившейся в Средние Века. Это право, которому открыта истина, и нужно не установить ее, а вывести из нее все необходимые следствия, вернуть мир к его изначальной чистоте, загубленной противоправным деянием – грехом.
1. 4. Право в историко-философской перспективе: