ЖИТИЕ ЮЛИАНИИ ЛАЗАРЕВСКОЙ
ЛИТЕРАТУРА XVII в.
Конец XVI и начало XVII в. в истории Руси ознаменовались бурными историческими событиями, традиционно именуемыми «Смутой» и характеризующимися напряжённой классовой борьбой. В эту эпоху впервые в качестве крупной влиятельной силы выступает крестьянство, доведённое всё усили- 2 вавшейся крепостной эксплуатацией до крайнего экономического оскудения, особенно сильно проявившегося во время ужасающего голода 1601—1603 гг.
Тяжесть материального положения крестьянства увеличивалась обострившейся после смерти Грозного борьбой крупных феодалов, бояр со служилым дворянством — средними и мелкими землевладельцами, оказавшимися в конце концов в этой борьбе победителями. Но победа дворянства, в той или иной мере смыкавшегося с купечеством, лишь углубляла экономический кризис крестьянства, на дальнейшем обнищании которого зиждилось благополучие победителей. Спасаясь от голода и от крепостной кабалы, крестьяне массами бежали в леса, на южные окраины Московского государства, часто переходя даже московский рубеж и организуясь на . новых местах в вольное казачество. Этот недовольный московскими порядками люд оказал деятельную поддержку самозванцам, выдававшим себя то за якобы спасённого сына Ивана Грозного Димитрия, то за несуществовавшего сына Фёдора Ивановича Петра и бывшими на самом деле авантюристами, ставленниками польского панства. Они использовали недовольство восставших народных масс в своих реакционных целях, но обманули народ и оставили у него по себе недобрую память. Крестьянская масса выдвигает такого энергичного вождя, каким был беглый холоп Иван Болотников, в 1606 г. появившийся у стен Москвы. Внутренние потрясения, испытанные государством, чрезвычайно осложнялись польской и шведской интервенцией, потерпевшей крушение лишь в результате организованной Мининым и Пожарским обороны России от интервентов.
События конца XVI — начала XVII в. сильно расшатали экономическую систему Русского государства и вместе с тем стройнуюзаконченность законсервировавшей себя московской идеологии. Победа помещичьего класса и активизация посада и крестьянства, явившиеся итогом «Смуты», в очень большой степени способствовали «обмирщению» русской культуры.
Нарождение новых экономических отношений в России весьма способствовало этому «обмирщению» в сфере как чисто бытовой и практической, так и в литературной. В эту пору, по словам В. И. Ленина, наступает «новый период русской истории (примерно с 17 века)». Он «характеризуется действительно фактическим слиянием всех... областей, земель и княжеств в одно целое. Слияние это вызвано было... усиливающимся обменом между областями, постепенно растущим товарным обращением, концентрированием небольших местных рынков в один всероссийский рынок. Так как руководителями и хозяевами этого процесса были капиталисты-купцы, то создание этих национальных связей было ничем иным как созданием связей буржуазных» '.
Городские восстания, начавшиеся с середины XVII в., а затем восстания крестьян, приведшие к крестьянской войне 1670— 1671 гг. под предводительством Степана Разина и вовлекшие в сферу движения посадские низы, народы Поволжья и даже церковные низы (Соловецкое восстание), подтачивая самые основы устоявшихся традиций, очень способствовали постепенному отмиранию того, на чём держалась старина.
Церковь, так же как и государство, потрясённая «Смутой» и пытавшаяся по окончании её завоевать себе независимые позиции, после напряжённого сопротивления подчиняется сломившей её силе государства. Светская стихия в это время всё сильнее и сильнее вторгается в литературу. Это особенно начинает обнаруживаться со второй половины XVII в., когда в русской литературе явно преобладающее значение получают светские жанры — историческая и бытовая повесть2, сатира, когда широко развивается виршевое творчество, возникает театр, зарождается русская драматургия. В читательский обиход входят в эту пору и западная повествовательная литература, рыцарский роман с любовной тематикой, забавная новелла, шуточный рассказ.
В культурном и, в частности, литературном движении на Руси в это время играли довольно значительную роль киевские литературные деятели, издавна ещё приходившие в Москву, но особенно прочно обосновавшиеся в ней после воссоединения Украины с Москвой в 1654 г. На Украине уже в XVI в. наблюдается интенсивная литературная производительность, обнаруживающаяся не только в злободневной церковной полемике, но и в чисто литературной области — в различных жанрах, в том числе в лирических и в драматических. Большое количество школ, возникших при церковных братствах, явилось здесь рассадником того, что можно назвать средним образованием, а Киево-Могилянский коллегиум — академия, организованная Петром Могилой в 1631 г., стояла уже , на уровне польских высших школ. В ней, помимо богословских и философских дисциплин, преподавались словесные науки и сочинялись стихотворные произведения, так называемые «школьные» драмы, и многочисленные руководства по поэтике. Из неё вышло немало крупных по своей образованности деятелей, работавших в Москве, как Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, Димитрий Ростовский, позже Феофан Прокопович, сотрудник и апологет, Петра I, и др.
К киевским учёным относились в Москве не с полным доверием, подозревая их в приверженности к латинству, что отчасти было и верно, но всё же трудами их и литературным опытом воспользовались у нас в значительной мере. С их помощью в Москве первоначально налажено было школьное дело после. безрезультатных попыток связаться с этой целью с греческими выходцами. В 1648 г. боярин Ф. М. Ртищев в специально основанном им близ Москвы, при Андреевской церкви, монастыре, учредил училище «ради в оном монастыре российскаго рода во просвещении свободных мудростей учения», где, кроме языков славянского и греческого, полагалось изучение наук словесных, до риторики и философии включительно. Учителями здесь были специально вызванные из Киева учёные, в том числе такой сведущий и начитанный, как Епифаний Славинецкий. Он же, видимо, являлся и основателем греческой школы при Чудовом монастыре в Москве. Позже белорусу Симеону Полоцкому, прибывшему в Москву около 1664 г., приписывается создание латинской школы при Спасском монастыре. Если все эти школы и не были вполне организованными учебными заведениями и не располагали сколько-нибудь значительным количеством учащихся, то всё же нельзя отрицать того, что они дали серьёзный толчок для дальнейшего развития умственной и косвенно литературной культуры в русском обществе.
С самого начала деятельности киевских учёных в Москве поставлен был вопрос о том, какую вводить у нас систему образования — латинскую или греческую, и в течение долгого времени в решении этого вопроса наблюдалось колебание. В 1682 г. ученику Симеона Полоцкого Сильвестру Медведеву поручено было организовать школу при Спасском монастыре. Школа эта, просуществовавшая около пяти лет и не поднимавшаяся над уровнем элементарных училищ того типа, какие существовали в XVI—XVII вв. на Украине при церковных братствах, характеризовалась латинским направлением. Почти одновременно с ней создано было в Москве ревнителями греческого образования «Типографическое училище», также недолго просуществовавшее. Когда же вплотную был поставлен вопрос о заведении в России высшей школы, то он решён был в пользу греческого направления: в 1687 г. основана была в Москве Славяно-греко-латинская академия, во главе которой стали приехавшие из Греции учёные — братья Иоанникий и Соф-роний Лихуды.
Таким образом, проблема высшего образования, не нашедшая своего разрешения в России в предшествующую пору, получила, наконец, осуществление. Самая постановка этой проблемы во всей остроте, как это было в XVII в., и претворение её в жизнь, несомненно, явились прогрессивным фактором в общем развитии у нас литературного процесса.
Характерной особенностью литературы XVII в. является также и то, что в результате участия в ней новых, демократических, преимущественно посадских слоев, а также в результате появления нового читателя из тех же слоев в неё в значительно большей мере, чем в XVI в., широкий доступ получает народная поэзия; с одной стороны, возникают первые записи произведений устнопоэтиче-ского творчества, с другой — последнее оказывает на книжную литературу гораздо более ощутительное влияние, чем это было раньше. В XVII в., в связи с событиями «Смутного времени», а затем крестьянской войны под предводительством Разина, создаются песни, в которых очень явственно сказывается оппозиционное отношение крестьянских масс к господствующим классам.
Старая традиция, однако, очищает место для новой не без борьбы, и на всём протяжении века эта борьба или в иных случаях взаимодействие и сосуществование традиции и новизны обнаруживаются ещё очень явственно.
Так, в области исторической литературы в первые же годы XVII в. мы наблюдаем очень существенный сдвиг. На смену Хронографа 1512 г. является новая, вторая редакция Хронографа, относящаяся к 1617 г. Положив в её основу старый Хронограф, составитель нового Хронографа пополнил его сведениями из западноевропейской истории, почерпнутыми из переведённых незадолго до этого с польского на русский язык хроник Конрада Ликостена, Стрыйковского, Мартина Вельского. Тем же материалом воспользовался и составитель третьей радакции Хронографа (1620 г.). Уже одно то обстоятельство, что история Запада получает здесь как бы равноправное место с историей библейской и византийской, достаточно показательно как осознание у нас в начале XVII в. той роли, какую Запад играл в мировом историческом процессе. С целью чисто литературного обновления материала некоторые статьи Хронографа первой редакции здесь заменяются новыми переводами с новых обработок ранее уже переведённых у нас произведений. Так, например, старый перевод «Троянской истории» заменяется позднейшим, сделанным с латинской обработки Гвидо де Колумна, написанной в стиле рыцарских повестей и художественно украшенной.
Но при всём этом дальше, на протяжении почти всего XVII в., мы встречаемся ещё с явно обречёнными на неудачу попытками продолжать традицию летописания XVI в., почти никак её не обновляя. К числу таких же запоздалых попыток принадлежит и «История о царях и великих князьях земли Русской» дьяка Фёдора Грибоедова, написанная в 1669 г., и так называемая «Латухинская Степенная книга», составленная в 1670 г. монахом жел-товодского Макарьевского монастыря Тихоном. Оба автора частично используют и фактический западный материал, пользуясь Хронографами второй и третьей редакции, но в своей исторической концепции продолжают всё ещё упорно стоять на идеологических позициях Москвы — третьего Рима. Недалеко ушёл от этой концепции и популярный в течение почти столетия, переполненный баснословными вымыслами «Синопсис», приписываемый киево-печерскому архимандриту Иннокентию Гизелю (1674 г.).
Один из наиболее популярных литературных жанров Московской Руси XV—XVI вв.— житийный — в течение половины XVII в. в основном продолжает под пером макарьевских книжников развиваться в том же духе, какой для него определился уже в середине XVI в. В стиле традиционного «добрословия» и абстрактного панегирика, составленного большей частью из общих мест, пишутся жития в продолжение всего XVII в., лишь варьируя те общие схемы, которые установлены были для агиографии макарьевской поры. В подражание Четьим-Минеям Макария составляются аналогичные сборники: в 1627—1632 гг. монахом Троице-Сергиева монастыря Германом Тулуповым и в 1646— 1654 гг. священником при посадской церкви того же монастыря — Иоанном Милютиным в сотрудничестве с его сыновьями. В оба сборника вошли почти исключительно жития, сказания и памятники исторического содержания, причём по сравнению с макарь-евскими Минеями количество житий русских святых в обоих сборниках было значительно увеличено.
Следует при этом отметить, что чем дальше шло время в глубь XVII в., тем чаще житие наполнялось конкретным, реальным биографическим материалом — явное свидетельство известного отказа от шаблонных схем и проявления внимания к индивидуальным особенностям жизни и поведения того лица, о котором писалось 2. К концу века появляются в печати получившие потом широкую известность Четьи-Минеи Димитрия Ростовского — следующий этап после макарьевских Миней в собирании, редактировании и приведении в систему накопившегося житийного материала. Основной источник этого труда—Минеи Макария—для Димитрия Ростовского оказывается, однако, не единственным: он пополняется западными, латинскими и польскими источниками — сборниками Сурия, болландистов, Скарги.
Но ещё ранее в отдельных русских житиях мы наблюдаем характерные особенности повествовательного жанра и семейной хроники (житие Юлиании Лазаревской) или превращение их в автобиографию, изложенную живым разговорным языком и заключающую в себе реальные подробности в описании судьбы героя жития и окружающего его быта (житие протопопа Аввакума).
Русский литературный язык XVII в. характеризуется сложным и противоречивым процессом своего развития, обусловленным взаимодействием и борьбой социальных сил, принимавших активное участие в языковом строительстве в эту пору. Консервативные церковные круги и часть смыкавшейся с ними боярской знати продолжали культивировать разукрашенный витийственным «доб-рословием» торжественный стиль, опиравшийся на архаические церковнославянские нормы, частично в том их варианте, какой выработался в практике украинских литературных деятелей, принимавших энергичное участие в литературной работе на Москве и содействовавших проникновению в русский литературный язык западноевропейской, латинской и польской лексики, частично обогащая ею словарный состав русского языка.
С другой стороны, в связи с общим «обмирщением» русской культуры в XVII в. и участием в литературной жизни демократических элементов города и посада, а также в связи с государственными и общественными практическими потребностями русский литературный язык, особенно во вторую половину века, идёт навстречу решительному сближению с живым народным языком, с просторечием и с деловым приказным языком.
Своеобразное соединение старой церковнославянской традиции (но без сопутствовавшего ей риторического велеречия) с живым просторечием мы наблюдаем в произведениях старообрядческой литературы, особенно в сочинениях протопопа Аввакума, так как эти произведения адресовались к самой широкой и самой пёстрой в культурном отношении аудитории приверженцев «старой веры» и старого обряда '.
ПОВЕСТИ О «СМУТНОМ ВРЕМЕНИ»
(«НОВАЯ ПОВЕСТЬ О ПРЕСЛАВНОМ РОСИЙСКОМ ЦАРСТВЕ», «ПОВЕСТЬ 1606 ГОДА», «ПЛАЧ О ПЛЕНЕНИИ И О КОНЕЧНОМ РАЗОРЕНИИ... МОСКОВСКОГО ГОСУДАРСТВА», «СКАЗАНИЕ» АВРААМИЯ ПАЛИЦЫНА, ПОВЕСТИ О КН. МИХАИЛЕ ВАСИЛЬЕВИЧЕ СКОПИНЕ-ШУЙСКОМ, «ПОСЛАНИЕ ДВОРЯНИНА К ДВОРЯНИНУ», «ЛЕТОПИСНАЯ КНИГА», ПРИПИСЫВАЕМАЯ КН. И. М. КАТЫРЕВУ-РОСТОВСКОМУ)
Глубокие социальные сдвиги, бывшие результатом событий «Смуты», само собой разумеется, должны были очень сильно расшатать стройную и пышную идеологию богоспасаемого третьего Рима, которую на протяжении XV и XVI вв. созидала официальная Москва и которая к середине XVI в. мыслилась уже окончательно закреплённой и не подлежащей никакой критике, тем более отмене. Грандиозное здание, с такой уверенностью возводившееся, оказалось поколебленным. И вполне естественно, что политический и сопровождавший его идейный кризис не мог не вызвать интенсивного литературного отклика, нашедшего своё выражение в многочисленных произведениях', пытавшихся изложить и осмыслить столь серьёзные исторические события и возникших не только в Москве, но и в Новгороде, Владимире, Нижнем Новгороде и в других местах.
В повестях, сказаниях, житиях, связанных с эпохой и написанных частью в разгар событий, частью в ближайшие два десятилетия после них, нашли своё отражение, с одной стороны, реакция на социальные и политические потрясения, бывшие на рубеже двух веков, с другой — патриотический подъём, который вызывался напряжённой борьбой с интервентами. Авторами всех этих произведений были почти исключительно представители имущих слоев московского общества — боярства, дворянства, высшего и среднего духовенства и, реже, служилых людей. В последнем случае, как, например, в «Новой повести о преславном Росийском царстве», написанной в конце 1610 или в начале 1611 г., по всей вероятности, приказным дьяком и являющейся подмётным письмом, мы сталкиваемся с ярко выраженной противобоярской тенденцией. Автор с негодованием отзывается о боярах прежде всего потому, что они попустительствуют самоуправству поляков, водворившихся в Русской земле, грабящих и разоряющих её, насилующих и бесчестящих женщин. Бояре — «доброхоты» польского короля, «злого супостата» Сигизмунда и его сына Владислава, «а наши злодеи», «земледержьцы и правители», а лучше сказать,— «землесъедцы и кривители». Они «ум свой на последнее безумие отдали и к ним же, ко врагом, пристали». В глазах автора повести единственной фигурой, около которой следует объединиться для восстания против поляков и покровительствующих им бояр, является патриарх Гермоген, «великий столп, и твердый адамант, и крепкий воин христов». Если бы таких непоколебимых столпов у нас было больше, думает автор, не приключилось бы столько зла «от таких душепагубных волков, от видимых врагов, от чюжих и от своих» '.
Отклики крестьянской массы на события «Смутного времени» нашли своё выражение в песнях и былинах. В них с большим сочувствием говорится о Ксении Годуновой, о народном герое князе Михаиле Васильевиче Скопине-Шуйском, о Минине и Пожарском и с ненавистью — о «собаке-воре» самозванце «Гришке-расстриж-ке», о Марине Мнишек — «девке Маринке, злой еретице», о «проклятых народах», «поляках злых» и польском короле Сигизмунде, о «злых собаках» — боярах «кособрюхих». С одной стороны, Ско-пин-Шуйский становится героем былин Владимирова цикла, с другой— любимый герой нашего былинного эпоса Илья Муромец наделяется чертами, подсказанными эпохой: он зовётся «старым казаком», подчас «донским казаком», стоит на стороне бунтующей «голытьбы» и выступает против Владимира. На место старых врагов Русской земли — татар — теперь становятся поляки, именуемые «литвой поганой». Историческая песня XVII в. включает в число своих персонажей исторических лиц «Смутного времени» 2. В дошедших до нас письменных памятниках этой поры крестьянская оппозиция не отразилась. Произведения, вышедшие из оппозиционных крестьянских слоев, естественно, преследовались и уничтожались правительственной цензурой. Правительственные грамоты упоминают о «листах», вышедших из лагеря Болотникова в селе Коломенском. Так, в грамоте патриарха Гермогена 1606 г. читаем о прокламациях Болотникова: «Пишут Москве проклятые свои листы и велят боярским холопам побивати своих бояр и жены их, и вотчины и поместья им сулят... и хотят им давати боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество...»
Обращает на себя внимание литературная традиционность огромного большинства произведений «Смутного времени», их сильная зависимость от устоявшихся образцов предшествовавшей литературы, закреплённых московской книжной практикой XVI в. Почти во всём, что написано было в ту пору, сильно дают себя знать то «добрословие», та пышная риторика, в жертву которым сплошь и рядом приносится фактичность и достоверность изложения. Любопытно, что некоторые авторы, бывшие свидетелями и даже участниками событий, предпочитают рассказывать о них не на основе личных наблюдений и воспоминаний, а на основе письменных источников. Характерно и то, что в описание реальных фактов здесь сплошь и рядом обильно вплетается традиционная фантастика разнообразных чудес, видений, знамений и т. д. Особенно показательно для литературы «Смутного времени» развитие жанра «видений» с их обличительным пафосом, направленным против виновников бедствий, постигших Русское государство. Старшим образцом этого жанра является «Повесть о видении некоему мужу духовну», вошедшая в так называемую «Повесть 1606 года». Прагматическое объяснение событий в произведениях о «Смуте» большей частью заменяется взглядом на них как на наказание за умножение грехов и назидание согрешившим царям, боярам и всему русскому народу. Чаще всего конкретными виновниками несчастий называются Борис Годунов и Лжедимитрий I. Лишь изредка, как например у дьяка Тимофеева или Авраамия Палицына, причиной событий выставляется отсутствие единения, общественное нерадение, политическая апатия, то, что дьяк Тимофеев называет «бессловесным молчанием», а Палицын—«безумным молчанием» перед царём, иначе — раболепием перед властью и тупой покорностью злу и неправде.
Риторическая патетика и «плетение словес» присутствуют уже в одном из наиболее ранних произведений эпохи — в «Повести 1606 г.», включённой позже в так называемое «Иное сказание» и принадлежащей перу монаха Троице-Сергиева монастыря, видимо, выходца из феодальной знати, ожесточённого врага Бориса Годунова и ревностного сторонника Василия Шуйского. Достаточно, например, посмотреть, как выглядит здесь — в применении к царевичу Димитрию — метафора, впервые встретившаяся нам в анонимном «Сказании» о Борисе и Глебе: «И повеле (Борис) тое царскую младорастущую и краснорасцветаемую ветвь отторг-нути, благовернаго царевича Дмитрея, яко несозрелаго класа, по-жати, младенца незлобива суща смерти предати и яко агнца заклати» и т. д. Повесть в большом количестве украшена составными эпитетами, вроде «злораспаляемый», «храбросердый», «ка-менносердечен», «бесовозлюбленный», «благорасцветаемый» и т. п. Очень часто встречаем мы в ней патетически звучащие восклицания, вопросы, обращения, сравнения, цитаты из «священного писания» и из отцов церкви. Разукрашиваются здесь и традиционные формулы боя: «Яко две тучи, наводнившеся, темны бывают ко пролитию дождя на землю, тако же и те суть два войска, сходящиеся между собою на пролитие крови человеческия, и покры-ша землю, хотяше един другаго одолети. И быша яко громи не в небесных, но в земных тучах, пищалной стук, и огонь, яко молния, свиркает во тме темной, и свищут по аеру пульки и с тмочисленных луков стрелы, падают человецы, яко снопы, по забралом. И паки соступившимся двема войскома, и бысть сеча велия; сечахуся, за руки емлющеся, и бысть вопль и шум от гласов человеческих, и окружной треск, яко и земли потрястися и не слышати, что друг ко другу глаголет. И брань зело страшна бысть, якоже и на Дону у великого князя Дмитрея с Мамаем, ужаса и страха полна та беяше борьба».
Стилистика повестей о Мамаевом побоище, очевидно, хорошо знакомых автору, под его пером получает добавочную декоративность: «Яко яснии соколы на серые утята или белые кречаты носы чистят ко клеванию и вострые ногти к вонзению плотем, и кры-лие свое правят, и плеща потязают ко убийству птичному, тако-жде християнстии поборницы православныя веры, воеводы с христолюбивым своим войском противу сатанина угодника и бесо-возлюбленного его воинства во броня облачаются, оружия и щиты в руки восприемлют...» Падение вражеских трупов гиперболически уподобляется мощению мостами, рубке леса и сечению травы: «и трупом человеческим землю помостиша, яко мостом»; «трупу же человеческаго, яко лесу кипарису, подсекоша, и мостом на девять верст и боле помостиша»; «Василий Ивановичь Шуйский... возъ-ярився сердцем, и остроумие и зело храбро со своим полком избранным с правые руки напущается сатанина угодника на войско и пресече, наполы раздвоив его, и яко траву поклони противу-стоящих». С левой же руки Иван Иванович Годунов «храбро и мужественно напущается и побивает, яко улицы просекает». Эти же образы используются и для развёрнутой метафоры, соединённой с антитезой, как в следующем примере: «Сей есть достоверный Борис, иже прежде подсече благорасцветаемая древа великая, яко кипариси, и пожа немилосердным серпом своим и иных множество, аки цретия травнаго или яко листвия смоковнаго; се ныне где сам обреташеся, яко отнюдь неимущий, повержен на позорищи». Риторическая патетика автора проявляется особенно там, где он бичует и негодует, как например говоря об умершем Отрепьеве: «Ох, увы и люте тебе окаянному, яко и земля возгнушася на себе держати проклятаго твоего еретическаго трупа, и аер ста неблагонравие плодити, облацы дождя не даша, не хотяще его злоокаяннаго тела омыти, и солнце не воссия на землю огревати, и паде мраз на всеплодие, и отъят от наю тука пшенична и гроздия, дондеже злосмрадное тело его на земли повержено бяше» '.
Ещё более пышную риторику найдём в рассказе о появлении самозванца и о разорении Москвы в 1611—1612 гг., озаглавленном «Плач о пленении и о конечном разорении превысокаго и пре-светлейшаго Московского государства». Особенно риторично начало «Плача»: «Откуду начнем плакати, увы, толикаго падения пре-славныя ясносияющия превеликия России? Которым началом воздвигнем пучину слез рыдания нашего и стонания? О, коликих бед и горестей сподобилося видети око наше! Молим послушающих со вниманием: О христоименитии людие, сынове света, чада церковнии, порождении банею бытия! разверзите чювственныя и умныя слухи ваша и вкупе распространим арган словесный, вострубим в трубу плачевную, возопием к живущему в неприступней свете, к царю царствующих и господь господьствующих, к херовим-скому владыце, с жалостию сердец наших, в перси биюще и глаго-люще: «Ох, увы, горе како падеся толикий пирг (башня) благочестия, како разорися богонасажденный виноград (сад), его же ветвие многолиственною славою до облак вознесошася и грозд зрелый всем в сладость неисчерпаемое вино подавая?» и т. д. О самозванце в «Плаче» говорится: «Воста предтеча богоборнаго антихриста, сын тмы, сродник погибели, от чина иноческаго и дья-конскаго, и прежде светлый ангельский чин поверже и отторгнувся от части християнския, яко Июда от пречистаго ангельскаго лика и избежав в Польшу, и тамо безчисленных богомерзких ересей скрижали сердца своего наполнил» и т. д. Как и в «Новой повести», здесь находим враждебные отзывы о поляках и о «домашних врагах» — московских боярах — и преклонение перед патриархом Гермогеном.
Неизвестный автор «Плача» обнаружил и знание литературного языка, и художественный талант; так, не будучи очевидцем описываемых событий и пользуясь для своего произведения главным образом грамотами, рассылавшимися московским правительством по городам, он не довольствовался передачей простой речи грамот, а переделывал её по-своему, сообразно с обычаем времени, в риторические фразы. Написан был «Плач», вероятно, в каком-нибудь провинциальном городе для поучения местных жителей. То, что автор, не видя событий своими глазами, нашёл возможным рассказать о них другим, показывает, что он был более других знаком с этими событиями по слухам и официальным документам. В таком положении скорее всего могло быть лицо из местной администрации или духовенства, получавшее и хранившее грамоты, рассылаемые правительством. О времени составления «Плача» в самом произведении нет данных, но зная, по аналогии с другими фактами, что автор пользовался грамотами, рассылавшимися из ополчения Пожарского в апреле 1611 г., следует и памятник относить не ранее чем к 1612 г., и притом не к концу, а к его середине, так как в конце 1612 г. весть об освобождении Москвы уже разнеслась по всему государству, а между тем автор «Плача», прося у бога пощады «остатку государства», ещё не знает об освобождении столицы '.
Одним из популярнейших произведений, посвященных «Смуте», было «Сказание» Авраамия Палицына, в полном своём составе дошедшее до нас в большом количестве списков XVII—XVIII вв. и частями входившее в Хронографы. Помимо окончательной редакции «Сказания», самого обширного из всех произведений на тему о «Смуте», заключающего в себе 77 глав, известны ещё два варианта более ранней редакции первых шести его глав, дошедшие до нас в рукописях Забелина и Московской духовной академии и сохранившиеся каждая лишь в одном списке. Они по тексту очень близки друг к другу и возникли, видимо, в 1611 —1612 гг., судя по изложению, до избрания на царство Михаила Фёдоровича. Что касается редакции распространённой, то в ней мы находим, во-первых, переработку ранее написанных шести глав со стороны стилистической, а также со стороны содержания (в ряде случаев значительно смягчён обличительный тон ранней редакции), во-вторых, пополнение и продолжение фактической истории событий, вплоть до последних месяцев 1619 г., кончая рассказом о нашествии Владислава на Москву. Завершение работы Палицына над своим трудом, судя по собственноручно проставленной им дате, относится к 1620 г.2.
Палицын был одним из очень видных деятелей «Смутного времени», отличался незаурядным умом и наблюдательностью, и потому его сочинение даёт много ценного материала для истории «Смуты». Но оно представляет немалый интерес и с точки зрения чисто литературной. Палицын прекрасно владел литературной речью, умел дать порой яркий художественный образ и поднимался до высокого публицистического пафоса и подлинного красноречия. Всем этим он часто преодолевал тяжеловесное витийство, к которому в общем был привержен в той же мере, как и прочие писатели — его современники. Если в картинах воинских сражений он в основном следовал установившимся литературным формулам, в ряде случаев восходящим к «Повести о Царь-граде» Нестора-Искандера, а в описании видений и чудес — шаблонам агиографии, то в других описаниях и в собственных рассуждениях он обнаруживал настоящий талант и оригинальность письма. Достаточно в доказательство сказанного привести хотя бы следующий обличительный выпад Палицына против сильных мира, взятый из академического варианта ранней редакции «Сказания» и в окончательной редакции значительно смягчённый: «И мнози убо мы и доднесь в скверне лихоимства живуще и кабаками печемся, чтобы весь мир соблазнити; и граблением и посулы церкви божия созидающе и красно образы строяще, в судилищех же и на путех и у врат наших всегда по образу божию создание со хранители нашими ангелы божиими, плачюще, рыдают, дабы на милосердие и на правосудие преклонилися! Но никакоже тех гласа не послушаем, и в лице и в перси тех бити повелеваем, и батоги, иже злы зле, кости их сокрушаем и во юзы (узы), и в темница, и в смыки (колодки), и в хомуты тех присуждаем... И клячащаго (просящего) же бедного и померзающаго студению пред враты гласа не слышим, не десятизлатник в чрево свое просящу втис-нути, но токмо от хлеба единого насытитися и от чаши студены воды желая жажду утолити. Но не сих ради готовлена трапеза наша беяше, но тех для, иже имут дары великия, принести: злато и сребро, камки и бархаты, и жемчюг и камение драгое, и вина заморские и птицы и звери и скоты, и всяко ткание, и различная брашна...»
Картина нравственного одичания людей в пору «Смуты», рисуемая Палицыным не без влияния, видимо, «Казанского летописца», по своему крайнему реализму превосходит всё, что мы имели в этом отношении в предшествующей литературе.
В «Сказании» вместе с тем показано, с каким высоким патриотическим подъёмом и с каким презрением к интервентам русские люди сопротивлялись вражескому нашествию, какой героизм при этом проявляли не только руководители обороны, но и иеименитые воины, вроде Никона Шилова и Слоты, поджёгших и взорвавших подкоп ценой собственной жизни, или Данила Селевина, решившего смертью за родину смыть позор, лёгший на его голову вследствие измены его брата, или Анания Селевина, бесстрашного удальца, как вихрь носящегося на своём коне и убитого после того, как погиб его конь после седьмой раны.
Изображая скорбные и героические события русской истории, Палицын выдаёт себя за безупречного патриота, а между тем известно, что он был в сношении с поляками и порой действовал в их интересах. Личные корыстные мотивы играли немалую роль в его поведении.
Для ряда повестей о «Смутном времени» характерно внедрение в их прозаический текст стихотворных строк, очевидно, имевших целью придать изложению ещё более цветисто-витиеватый характер. Такие строки мы встречаем уже в «Повести о честном житии царя Федора Ивановича», написанной в 1903 г. патриархом Иовом, затем — в «Ином сказании». Тут мы имеем дело с начальной стадией нашего виршевого искусства, ещё досиллабиче-ского, характеризовавшегося неравносложностью строк, отсутствием цезуры, глагольной в большинстве случаев рифмой, заменяемой иногда ассонансом или консонансом. В большинстве случаев здесь прозаический текст прерывают две-три стихотворные строки. Дальнейший шаг вперёд в этом отношении сделал Палицын, вводящий в своё «Сказание» в двух местах (главы 45 и 47 окончательного текста) целый ряд сплошь идущих стихотворных строк, скреплённых притом в большинстве рифмами, составленными из существительных, а также ассонансами, как например в следующем случае (глава 47):
Исходяще бо за обитель дров ради добытия и во град возвращахуся не без кровопролития.
И купивше кровию сметие и хврастие
и тем строяще повседневное ястие.
К мученическим подвигом зелне себе возбуждающе
и друг друга сим спосуждающе.
Иде же сечен бысть младый хвраст,
ту разсечен лежаше храбрых возраст,
и идеже режем бывавше младый прут,
ту растерзаем бываше птицами человеческий труп...1.
До нас дошли две повести о князе Михаиле Васильевиче Скопине-Шуйском, племяннике Василия Шуйского, выдающемся полководце, особенно прославившемся своими победами, в союзе со шведским полководцем Яковом Понтусом Делагарди, над войсками Лжедимитрия II.
Готовясь к очередному походу на поляков, он в апреле 1610г. внезапно заболел на пиру у князя И. М. Воротынского, куда был « приглашён в качестве крёстного отца его сына, и через две недели, на двадцать четвёртом году жизни, умер. Упорно ходившие слухи объясняли смерть Скопина отравой, которую поднесла ему «кума подкрестная», дочь Малюты Скуратова Мария, жена Дмитрия Шуйского, дяди Михаила Скопина, завидовавшего славе и популярности своего племянника. Тело Скопина торжественно было погребено в Москве, в Архангельском соборе.
Повести о Скопине-Шуйском рассказывают: первая — «о ро-жении» князя и о его подвигах, а затем очень кратко о событиях после его смерти, вторая — о его «преставлении и о погребении». Основываясь на ряде стилистических совпадений, нужно думать, что обе повести были написаны одним, неизвестным нам автором, но первая лет на восемь позже второй; в первой повести, в описании Калязинской битвы, имеется совершенно очевидное заимствование из соответствующего места «Сказания» Авраамия Па-лицына; следовательно повесть не могла создаться ранее 1620 г.— времени окончания труда Палицына. Что же касается второй повести, то она, судя по тому, что представляет собой живой отклик на смерть Скопина и содержит в себе много достоверных подробностей, была написана вскоре после кончины князя, видимо, не позже 1612 г. В дальнейшем обе повести в сокращённом виде были соединены в одну, вошедшую в Хронограф 2.
Первая из двух указанных повестей — «о рождении» Скопина, написанная в общем по шаблонам житийных произведений и воинских повестей, особого историко-литературного интереса не представляет, в отличие от второй, наряду с обильной агиографической риторикой отразившей в себе очень сильно влияние устной песни, сложившейся, несомненно, вскоре же после смерти Скопина.
Начав повесть «о преставлении и о погребении» в духе «Степенной книги» с сообщения генеалогии Михаила Скопина и возводя его род через Александра Невского к Владимиру святому и далее к Августу-кесарю, автор говорит о приезде Скопина из Александровой слободы в Москву на крестины к князю Воротынскому. Тут кума его Мария, «змия лютая злым взором, аки зверь лютый», по совету злых изменников и советников задумала «злую мысль изменную» — уловить Скопина, «аки в лесе птицу подобну, аки рысь изжарити». Вслед за тем, использовав устную былину, хотя и с нарушением её размера и с привнесением кое-каких книжных элементов, автор продолжает: «И как будет после честного стола пир на весело, и диявольским омрачением злодеян-ница та княгиня Марья, кума подкрестная, подносила чару пития куму подкрестному и била челом, здоровала с крестником Алексеем Ивановичем. И в той чаре, в питии, уготовано лютое питие смертное. И князь Михайло Васильевич выпивает ту чару досуха, а не ведает, что злое питие лютое смертное. И не в долг час у князя Михаила во утробе возмутилося, и не допировал пиру почестного и послал к своей матушке княгине Елене Петровне. И как всходит в свои хоромы княжецкие, и усмотрила его мати и возрила ему во ясные очи; и очи у него ярко возмутилися, а лице у него страшно кровию знаменуется, а власы у него на главе стоя колеблются». В стиле той же былинной поэтики передаётся «слово жалостно» матери Скопина: «Чадо мое сын, князь Михайло Васильевич, для чего ты рано и борзо с честнаго пиру отъехал? Любо тобе бого-даный крестный сын принял крещение не в радости? Любо тобе в пиру место было не по отечеству» и т. д.
После этого стиль повести до конца вновь становится книжным, лишь кое-где удерживая устно-эпические черты. Скопин-Шуйский умирает, несмотря на помощь шведских врачей. Его оплакивают все, начиная от нищих и кончая Яковом Понтусом Делагарди, царём и патриархом. С трудом находят гроб, в который могло поместиться тело Скопина, «понеже велик бе возрастом телес своих». По требованию народа, собравшегося в великом множестве, Скопина хоронят не в Чудовом монастыре, как предположено было, а в Архангельском соборе, где погребались цари и великие князья. Как и в житии Алексея человека божия и в некоторых русских житиях, написанных под влиянием этого жития, здесь говорится о том, что от народного вопля не было слышно надгробного пения и не было видно ни одного человека, который не плакал бы, так чтопомост церковный наводнился слёзными потоками. Приводятся плачи-причитания матери Скопина и его жены, написанные под влиянием аналогичного плача княгини Евдокии по князю Дмитрию Ивановичу. Горько плачет и Василий Шуйский. Он, вернувшись с погребения, вошёл в свою палату и «на злат стол свой царский ниц пал, и плачася захлебался горько, смоча слезами стол, слезы на пол со стола каплющи». Так же неутешно плачут после похорон мать и жена Скопина: «Падше на стол свой ниц, плака-хуся горце и захлебающе, стонуще и слезами своими стол уливая, и слезные быстрицы, аки речныя струя, на пол с стола пролияшеся, и до утра без пищи пребывая». Плачут и старицы, «яко галицы», и вдовицы, «яко ластовицы». Заканчивается повесть рассказом о видении некоего иконописца, которое предрекало смерть Скопи-на-Шуйского.
Таким образом, в повести мы находим явный стилистический разнобой, происшедший в результате совмещения в ней книжного и устнопоэтического материала. Такое совмещение, как правильно заключает автор специального исследования о повестях и песнях о Скопине-Шуйском', оправдывалось тем, что Скопин всё же не был ни святым, ни царём, и элементы военной героики выступали в повествовании о нём на первый план. Поэтому материал для этого повествования должен был черпаться не только из агиографической традиции «Степенной книги», но также из народной песни.
Очень любопытным образчиком использования фольклорного стиля рифмованных поговорок, присловий и прибауток является «Послание дворянина к дворянину». «Послание», написанное от имени тульского дворянина Фуникова Иванца, лица, как оказы-вается, не вымышленного, с острым юмором повествует о том, как во время восстания Болотникова сурово расправились с Фунико-вым восставшие крестьяне, бросившие его после пыток в тюрьму1 и разорившие его дотла: «А мне, государь, тульские воры вылома-ли на пытках руки и нарядили, что крюки, да кинули в тюрму; и лавка, государь, была уска, и взяла меня великая тоска, а послана рогожа и спать не погоже. Седел 19 недель, а вон ис тюрмы глядел. А мужики, как ляхи, дважды приводили к плахе, за старые шашни хотели скинуть з башни. А на пытках пытают, а правды не знают, правду де скажи, а ничего не солжи. А яз им божился и с ног свалился и на бок ложился; не много у меня ржи, нет во мне лжи, истинно глаголю, воистину не лжу. И они того не знают, болши того пытают...» Выйдя из тюрьмы, Фуников попал в полную нищету: «Не оставили,— продолжает он свой рассказ,— шерстинки, ни лошадки, ни коровки, а в земли не сеяно ни горстки, всего у меня было живота корова, и та не здорова; видит бог, сломило рог...» В дальнейшем уже в серьёзном тоне описываются злоключения, которые претерпевала Россия во время «Смуты». «Послание», очевидно, написано было после подавления восстания Болотникова, вероятно, весной 1608 г. '.
Среди памятников на тему о «Смутном времени», заслуживает особого внимания произведение, длинное заглавие которого начинается словами: «Повесть книги сея от прежних лет: о начале царствующего града Москвы» и т. д., и которое в стихотворном послесловии озаглавлено «Летописная книга». Написано оно, как указано в заглавии, в 1626 г. Автором его ранее считался составитель Хронографа Сергей Кубасов, затем, вслед за Ключевским, Платонов в своём исследовании о повестях «Смуты» приписал повесть приближённому царя Михаила Фёдоровича князю Ив. Мих. Катыреву-Ростовскому, но позднее он усомнился в авторстве Катырева-Ростовского и вновь поставил вопрос о принадлежности повести перу Кубасова2.
Кто бы ни был автором «Летописной книги», она написана в царствование Михаила Фёдоровича, в то время, когда исключительные события эпохи были уже позади и взгляд на них установился относительно объективный. Такое более или менее объективное отношение к пережитым событиям в сильной степени сказывается в «Летописной книге». Автор своей задачей ставил преимущественно простое изображение фактов; он довольствуется последовательным описанием одного события за другим и не всегда высказывает свой взгляд на события и лица. По своему языку, живому, образному, повесть стоит выше почти всех прочих повестей о «Смуте». Она к тому же почти совершенно лишена нравоучений и цитат из «священного писания». Те немногие церковные фразы, которые попадаются в произведении, употреблены кстати и свидетельствуют только о том, что автор его был книжным человеком. С исторической стороны «Летописная книга» интересна тем, что впервые даёт цельное описание всей эпохи. Все предыдущие произведения о «Смуте» лишены внутренней цельности, даже «Сказание» Палицына не обладает внутренним единством. Палицын не обо всём писал с одинаковым вниманием и с одинаковой точки зрения; наш же автор почти равномерно останавливается на всех событиях «Смуты». Рассказывает он не подробно, не вдаётся в описание мелочей, но все главнейшие моменты эпохи очерчены им хотя и кратко, но последовательно и весьма стройно.
Начинается «Летописная книга» рассказом о царе Иване Грозном и заканчивается известием об избрании на царство Михаила Фёдоровича. Вслед за этим помещены рифмованные вирши в шесть строк, глава «Написание вкратце о царех московских, о образех их, и о возрасте, и о нравех», после чего опять следуют вирши, но уже в тридцать строк.
Выше было указано на то, что повесть, приписываемая кн. Ка-тыреву-Ростовскому, отличается своеобразием поэтического стиля, но, как показал А. С. Орлов ', многие её стилистические особенности находятся в зависимости от сделанного в XV в. на Руси перевода с латинского нового варианта «Троянской истории», принадлежащего Гвидо де Колумна. И в данном случае, как и в отношении влияния перевода «Иудейской войны» Иосифа Флавия на памятники русской оригинальной литературы, нужно иметь в виду, что речь идёт преимущественно о влиянии не иноземного памятника самого по себе, а той очень индивидуальной стилистики, которая характеризует искусство прежде всего русского переводчика. Одновременно «Летописная книга» отразила традиционные стилистические особенности русских воинских повестей, в частности «Повести Нестора-Искандера о взятии Царьграда», и кое-каких других произведений предшествовавшей поры.
Возьмём, например, описание весны, «красовидныя годины», которую автор повести намеренно изображает с лирическим подъёмом, чтобы противопоставить радостное пробуждение природы приходу на Русь «хищного волка» Димитрия Самозванца:
«Юже зиме прошедши, время же бе приходит, яко солнце тво-ряше под кругом зодейным течение свое, в зодею же входит Овен, в ней же нощь со днем уровняется и весна празнуется, время начинается веселити смертных, на воздусе светлостию блистаяся. Растаявшу снегу и тиху веющу ветру, и во пространные потокы источ-ницы протекают, тогда ратай ралом погружает, и сладкую брозду прочертает, и плододателя бога на помощь призывает; растут жел-ды (травы), и зеленеютца поля, и новым листвием облачаются древеса, и отовсюду украшаютца плоды земля, поют птицы сладким воспеванием, иже по смотрению божию и по ево человеколюбию всякое упокоение человеком спеет на услаждение».
Эта картина подсказана автору, во-первых, русским переводом «Троянской истории» Гвидо де Колумна, в которой читаем: «Время же бе, яко солнце уже взыде ячном гугре (под кругом зодиака) свершити течение свое, и уже вниде в зодею Рака, в ней же по божию строению звезд празднуется возврат солнцу летне, тогда убо суть большие дни...», во-вторых, «Словом на неделю Григория На-зианзина», а там, где речь идёт о ратаях, скорее всего — «Словом на антипасху» Кирилла Туровского. Для большей выразительности картины автор прибегает к аллитерации («и во пространные потокы источницы протекают, тогда ратай ралом погружает, и сладкую брозду прочертает, и плододателя бога на помощь призывает»).
Наряду с картинами сражения, напоминающими старые боевые формулы («и возмутися воздух от коньскаго ристания, и друг друга не знающе, помрачиша бо ся лица их от пыли, веемыя по воздуху» и др.), сплошь и рядом в повести встречаем такие картины, которые в основном заимствованы из русского перевода Гвидо де Колумна, как например следующая: «И тако плит (кипит) брань жесточайшая, летают стрелы по аеру, яко молния, и блиста-ютца сабелныя лучи, аки лунная светила, и со обою страну бысть падение много, и падают трупие мертвых семо и овамо» (ср. в переводе Гвидо де Колумна: «сего ради брань в то время плит жесто-чайша»; и «брань жестока спускается на них, и многие падут семо и овамо трупы мертвых»; «свищут по аеру многия стрелы»). В нашей повести обычна формула: «поля обретают и усты меча гонят» (т. е. гонят остриём меча, лат. «in ore gladii»)', целиком повторяющая соответствующую формулу в переводе «Троянской истории» Гвидо де Колумна.
В заключительной главе, рисующей портреты царей и их детей, о царевне Ксении в нашей повести сказано, что Ксения «отроковица чюднаго домышления, зелною красотою лепа, бела велми... червлена губами, очи имея черны великы, светлостию блистаяся; когда же в жалобе слезы изо очию испущаше, тогда наиначе светлостию блистаху зелною... млечною белостию обли-янна... Во всех женах благочиннийша, воистину во всех своих делех чредима». У Гвидо де Колумна, в переводе, Гекуба «жена бе чюднаго промысла». Андромаха «зельною красотою лепа... млечною белостию блистая, очи име многим блистанием светлым, красна лицем, червлена губами... во всех благочиннейша и воистину во всех своих делах чредима». О Поликсене там сказано, что «слезы речные от очей ея текуще, блистания очи ея омрачиша».
Таким образом, «Летописная книга» представляет собой такое же типично книжное в своей основе произведение, как и рассмотренные выше памятники, посвященные «Смутному времени», В меньшей мере, чем в последних, но всё же достаточно в ней присутствует и обычная риторика, выражающаяся в сложных словесных образованиях, вроде «владетельно держати», «благоутишно», «благоюродив», «скифетродержавство», «кровоначальники» и т. п., и в патетических восклицаниях, в которых автор, между прочим, подражает стилю посланий Курбского к Грозному, как например: «О преславный царю Борисе! паче же неблагодарный! Почто душегубнаго таковаго дела поискал еси и властолюбию восхотел еси? Почто беззлобиваго младенца, сына царева суща, смерти горькия предал еси и царский род на Российском государстве пресекох еси?» и т. д. (Ср. у Курбского: «Про что, царю, сильных во Израи-ли побил еси и воевод, от бога данных ти, различным смертем предал еси?» и т. д.)
Книжность автора «Летописной книги» сказывается и в его неравнодушии к стихотворному строю речи, который присутствует у него не только в конце сочинения в форме законченных виршей, но то там, то здесь расцвечивает повесть на всем её протяжении, как это мы видим и в «Ином сказании» или в «Сказании» Авраамия Палицына:
И заповеда своей части оную часть людей насиловати,
и смерти предавати,
домы их разграбляти,
и воевод, данных от бога ему, без вины убивати,
и грады краснейшие разрушати,
а в них православных крестьян немилостиво убивати...
Литературные достоинства «Летописной книги» создали ей широкую популярность в московском обществе XVII в. Она не только целиком переписывалась, но отрывки её часто вносились в ком- " пилятивные произведения о «Смуте» и даже приписывались к разрядным книгам в виде предисловия. При переписке она не раз ' подвергалась переделке. Так, существует список повести второй редакции, где имеется деление на главы. Каждое событие выделено в отдельную главу, а так как события описаны кратко, сжато, то деление получилось весьма дробное, значительно вредящее цельности и художественности впечатления. Кроме того, во вторую редакцию внесён поучительный элемент, и во многих местах приписаны цитаты из «священного писания». Вскоре затем повесть подверглась существенной переделке под пером московских историков в так называемой «Рукописи Филарета». Так, например, те места «Летописной книги», в которых высказывается несочувственное отношение к царю Василию Шуйскому, заменены в «Рукописи Филарета» рядом официальных похвал, и царь Василий изображён в весьма сочувственном духе. Самый слог повести казался слишком простым, почему в «Рукописи Филарета» он во многих местах украшен риторическими оборотами.
Из сделанного обзора наиболее характерных произведений о «Смутном времени» явствует, что в основном они продолжали литературную традицию, установившуюся прочно в середине XVI в. Но вместе с тем мы находим в них и элементы новизны. Они сказываются в стремлении осмыслить современность исторически, на фоне предшествующих событий, в повышенном интересе и внимании к человеческой индивидуальности, принимающей в событиях участие, к человеческому характеру ', наконец в особенностях стиля ряда памятников. Эти особенности обнаруживаются чаще всего в стремлении к возможно большей образности и укра-шенности изложения. Достигается это или попытками стихотворной организации речи, как в ряде повестей этого времени, или введением в повествование былинного материала, как в повести «о преставлении и о погребении» Скопина-Шуйского, или, наконец, использованием стилистической манеры русского перевода западного источника, как в «Летописной книге», приписываемой Катыреву-Ростовскому.
К тому, что сказано о стиле повестей о «Смуте», нужно добавить указание и на яркие поэтические сравнения, уподобления и характеристики, которые мы встречаем в этих статьях, внесённых в Хронограф второй редакции 1617 г. и, весьма возможно, принадлежащих перу протопопа московского Благовещенского собора Терентия 2. Сам по себе факт пополнения Хронографа поэтически украшенными повестями, что, кстати сказать, мы наблюдаем и в сибирском летописании XVII в., является интересным показателем внедрения нового литературного материала в русские исторические компиляции.
В числе житий XVII в., отступающих от установившегося шаблона и стремящихся к заполнению изложения реальными биографическими фактами, наиболее значительное место принадлежит житию Юлиании Лазаревской (умерла в 1604 г.), написанному в 20—30-х годах XVII в. её сыном, муромским городовым дворянином из детей боярских Калистратом Осорьиным. Это не столько житие, сколько повесть, даже своего рода семейная хроника, вышедшая из-под пера светского автора, хорошо знающего подробности биографии того лица, о котором он пишет, и любовно, без холодной, трафаретной риторики постороннего повествователя излагающего их в своём рассказе, где мы также находим отражение бытового уклада и исторической эпохи, в которую жила Юлиания.
Житие не лишено обычных традиционных элементов: в качестве активно действующей силы в нём выступает, как обычно, бес, насылающий на семью Юлиании тяжёлые бедствия: по его попустительству погибают двое её сыновей, он дважды преследует и пугает самоё Юлианию и отступает лишь благодаря вмешательству и помощи святого Николы; элементы чуда, хотя и в очень небольшой степени, также имеют место в житии. Идеал жизни Юлиании в конечном счёте — аскеза, которой она особенно предаётся после гибели своих сыновей: она отказывается от физической близости с мужем, постепенно усиливает пост, увеличивает пребывание в молитве и труде, спит на острых поленьях, кладёт в сапоги ореховую скорлупу и острые черепки, наконец после смерти мужа перестаёт ходить в баню. Вместе с тем она проводит всю свою жизнь, с детства до смерти, в непрерывном труде и в попечении о благосостоянии и судьбе своих крепостных, которых кормит во время страшных голодных лет, отказывая себе и своей семье в самом необходимом, дойдя до полной нищеты. В пору своего богатства, материального изобилия она, полновластная госпожа, распорядительница участи своих «рабов», неизменно покровительствует своим «подданым», вступается за них и оправдывает их даже тогда, когда они приносят ей большие огорчения, и этим заступничеством вызывает упрёки мужа и его родни, вообще живущих с ней в мире и в любви. Отличаясь необыкновенной кротостью, смирением и деликатностью, Юлиания отказывается от обычных услуг, какими пользуется в своём доме госпожа со стороны слуг, не позволяет, например, снимать с себя обувь, а делает это сама. Деликатность и душевная чуткость Юлиании сказываются и в такой детали: устраивая по субботам и по воскресеньям в своём доме трапезу для духовенства, вдов, сирот и своих домочадцев, она выпивает одну чарку вина не потому, что она, преданная аскетической жизни, любила вино, а для того, чтобы своим ригоризмом не обидеть гостей.
Самое существенное для Юлиании, как житийной героини нового типа, то, что она ведёт благочестивую жизнь, подвизаясь не в монастыре, а в миру, в обстановке бытовых забот и житейских хлопот, которые возлагаются на неё обязанностями жены, матери тринадцати детей и госпожи, имеющей большое и сложное хозяйство. Традиционная биография святого, с детства подпадающего под исключительное влияние церкви, не характерна для Юлиании: на первых порах, до самого замужества, она из-за дальности расстояния не бывала в церкви и, таким образом, значительное время жила вне её прямого воздействия. Но и после, по болезни и опять-таки из-за дальности расстояния, она на долгое время перестаёт посещать церковь, утешая себя тем, что «пользует и домовная молитва». После гибели двух своих сыновей она пыталась уговорить мужа разрешить ей удалиться в монастырь, но, убеждённая его доводами о том, что «не спасут нас ризы чёрные, если не по-монашески живём, и не погубят ризы белые, если богоугодное творим», она остаётся в миру, отказавшись лишь от плотского сожительства с мужем. Даже перед смертью она не принимает монашества, как это сделали, например, Пётр и Феврония и как делали другие святые, фигурирующие в житиях.
Вообще через всё житие в качестве основного положения проводится мысль о том, что возможно достичь спасения и даже святости, не затворяясь в монастыре, а благочестиво, в труде и самоотверженной любви к людям живя жизнью мирянина. Тут в известной мере сказалось, видимо, то, что автор жития был выходцем из общественной среды, которая некогда пополняла ряды заволжских старцев, отрицавших внешнее богопочитание и самодовлеющий, формальный монашеский уклад жизни '.