ПОВЕСТИ О ТАТАРСКОМ НАШЕСТВИИ

Литература периода феодальной раздробленности XIII-XIV вв.

Определившийся ещё в середине XI в. процесс экономиче­ского и политического дробления Руси к середине XIII в. углубляется и приводит к образованию ряда своего рода феодальных полугосударств. В эту пору политическое дроб­ление происходит даже в пределах отдельных земель. Так, уже в первую половину XIII в. наиболее мощное на северо-востоке Руси великое княжество Владимирское, включившее в сферу сво­его политического влияния и Великий Новгород, представляло собой непрочный союз мелких княжеств, возглавляемый великим князем владимирским. Обрушившееся на Русь татарское иго, сильно подорвавшее производительные силы страны, повлекло за собой экономический упадок городов и обнищание народных масс, на которые легло главное бремя выплаты татарской дани и которые в середине XIII в. несколько раз поднимали восстания против татарских баскаков. Это экономическое оскудение ещё бо­лее содействовало процессу дробления государства. Положение вещей очень осложнялось обострившимся соперничеством и раз­дорами между князьями, старавшимися снискать к себе благо­склонность со стороны золотоордынских ханов, политика которых заключалась в том, чтобы «натравливать русских князей друг на Друга, поддерживать несогласия между ними, уравновешивать их силу и никому из них не давать усиливаться» '.

Но бедствия Руси, связанные с татарским игом, в то же время пробуждали никогда не угасавшее в народе сознание единства Русской земли и необходимости сотрудничества всех живых сил русского народа для отпора врагу. Этим поддерживалось назре­вание объединительных тенденций в государственной жизни Руси, проявлявшихся в политической практике крупнейших государ­ственных деятелей той поры. Стремление к объединению поддер­живалось ещё и тем обстоятельством, что Руси приходилось терпеть не только от татарского владычества, но и от посягательств на её границы северных и западных соседей — шведов, ливон­ских рыцарей, Литвы.

Начавшееся в половине XII в. оскудение Киевской Руси, до­вершённое разгромом Юга, и в частности Киева, татарами, при­вело около середины XIII в. к значительному ослаблению в ней литературной продукции. С середины XIV в. южная Русь (за исключением Галичины) вместе с западной входит в состав Ли­товского государства. На севере и северо-востоке Руси между тем литературная традиция не ослабевает и уже в XII в. попол­няется новыми памятниками, возникающими в связи со специ­фическими условиями политической жизни Севера. Вначале, в соответствии с политической децентрализацией северной Руси, её литература имеет областной характер. Дальнейшее развитие феодальных отношений в северной Руси характеризуется борь­бой за объединение разрозненных областей, завершающейся к на­чалу XVI в. слиянием их в едином централизованном Русском государстве.

Параллельно с этим процессом концентрации отдельных север­ных политических образований вокруг Москвы происходит такая же концентрация и областных литератур, постепенно объединяю­щихся в общерусскую литературу, в XVI в. уже устраняющую центробежные автономные устремления местных литературных центров.

Прямым продолжением киевской литературной традиции, по­мимо ряда переводных произведений, является уже рассмотрен­ный нами Киево-Печерский патерик, зародившийся в начале XIII в. Явные следы этой традиции мы найдём и в других памятниках этого и ближайшего времени, появившихся как на Севере, так от­части и на Юге. Из них наибольшее значение в пределах XIII — начала XIV в. имеют «Моление Даниила Заточника», ряд пове­стей, связанных с татарским нашествием, житие Александра Нев­ского, проповеди Серапиона Владимирского, Галицко-Волынская летопись.

 

«МОЛЕНИЕ ДАНИИЛА ЗАТОЧНИКА»

Произведение, озаглавленное «Моление», «Послание» или «Слово» (в одном списке — «Написание») Даниила Заточника, представляет собой очень яркий, публицистически насыщенный памфлет, написанный в форме обращения к князю. Этот памятник, дошедший до нас в нескольких списках, подразделяемых на две основные редакции, впервые рассмотрен был ещё Карамзиным в «Истории Государства Российского» и вызвал впоследствии до­вольно обширную литературу, не разрешившую ещё, однако, некоторых спорных вопросов, связанных с его хронологией, взаимо­отношением редакций и личностью автора '.

«Моление» в обеих своих редакциях содержит написанную выспренним, риторическим стилем просьбу к князю о том, чтобы он обратил внимание на автора, находящегося в бедности, под­вергаемого гонениям, неспособного к военному делу, но обладаю­щего незаурядным умом и образованностью и могущего быть помощником князю в качестве его советника. Для того чтобы убе­дить своего адресата в том, что он имеет дело с человеком, отли­чающимся большой начитанностью, автор пересыпает своё обра­щение цитатами и афоризмами, взятыми из Библии, из «Пчелы», из «Физиолога», из повести об Акире Премудром, летописи и не­которых других произведений оригинальной и переводной литера­туры, а также «мирскими притчами», т. е. светскими пословицами и поговорками. Существенное отличие так называемой «первой» редакции от «второй» состоит в том, что «вторая» редакция за­ключает в себе оппозиционный выпад против боярства и монастыр­ского духовенства, вовсе отсутствующий в «первой» редакции, в свою очередь усилившей по сравнению со «второй» редакцией обличительные выпады, направленные против «злых жён».

Большинством исследователей возникновение «первой» редак­ции— «Слова» — приурочивалось к XII в., «второй» — «Моле­ния», «Послания» — к XIII в. Тем самым вопрос о датировке ори­гинала решался в пользу XII в. с различными хронологическими приурочениями памятника в пределах века — в зависимости от того, кого из князей тот или иной исследователь считал адресатом Даниила. Некоторые склонны были относить возникновение ори­гинала даже ещё к XI в., так что так называемая редакция XII в. в таком случае являлась бы лишь его переделкой; другие полага­ли, что «Моление» могло возникнуть и в XIV в. Часть исследова телей считает, что ни «первая», ни «вторая» редакции, каждая порознь, не дают представления о подлинном тексте памятника и что оригинал заключал в себе элементы частично «первой», частично «второй» редакции. В вопросе о хронологическом пер­венстве редакций одни отдают предпочтение «первой» редакции, Другие — «второй». Точка зрения, защищавшая хронологическое первенство «второй» редакции, на которую стал ещё в 1857 г. Буслаев, была поддержана рядом учёных. Она стала достоянием и большинства общих курсов по истории древней русской литера­туры '.

Думается, что в итоге многочисленных высказываний о зага­дочном памятнике бесспорным следует признать следующее. Преж­де всего — ни один из его списков и ни одна из редакций более или менее точного представления о его оригинале не дают. С уве­ренностью можно сказать, что произведение, скомпанованное из столь текучего и подвижного материала, как сентенции, притчи, афоризмы, в практике старой русской книжности само напрашива­лось на очень свободное обращение с собой в смысле всяческих добавлений, сокращений, перестановок, замен и т. д. В этом как раз убеждает нас знакомство с известными нам текстами памятни­ка и его переделками. Другими словами, правдоподобнее всего будет допустить, что оригинал заключал в себе элементы так на­зываемых и «первой» и «второй» редакций. Если мы с этим согла­симся, то следующий вопрос будет состоять в том, какая из этих двух редакций удержала в себе наибольшее количество тех дроб­ных, подвижных элементов, которые входили в состав оригинала. A priori можно сказать, что та, в которой мы усматриваем наиболь­шее количество конкретного, фактического, реального, а не отвле­чённо-обобщённого материала. То, что мы знаем об эволюции древ­нерусских памятников письменности в процессе их редакторских переработок, убеждает нас в том, что эта эволюция протекала так, что конкретная, фактическая сторона памятника сглаживалась и обезличивалась по мере того, как реальные события или субъек­тивные жизненные интересы, какими памятник был вызван к жиз­ни, переставали волновать и интересовать читателей следующих поколений. Всё личное и историческое часто устранялось из тек­ста; оставалось и иногда усиливалось то общее, что могло рассчи­тывать на некую житейскую непререкаемость и убедительность в условиях сегодняшнего дня, которому уже не довлела злоба дня вчерашнего.

С точки зрения конкретности, фактической наполненности и ис-орИчности, а также присутствия личного начала все преимуще-сТВа на стороне так называемой «второй» редакции. Из неё, и толь­ко из неё, уясняются конкретно те личные жизненные обстоятель­ства, которые побудили автора обратиться за помощью к княже­ской власти, усиление которой уже стало историческим фактом. Двтор находится в экономической зависимости от бояр и хочет избавиться от неё при помощи князя. Эта зависимость и является источником всех тех бедствий и того морального унижения, о кото-t рых он столь энергично заявляет князю. Из этого его незавидного положения логически вытекают те возможные способы изменить к лучшему свою судьбу, о которых идёт речь в «Молении»,— же­ниться на богатой или стать монахом. Ни тот ни другой путь его не прельщает по причинам, которые тут же указываются. Все эти конкретные черты, характеризующие авторскую индивидуальность, стираются в так называемой «первой» редакции. Автор там пред­стаёт перед нами в обобщённом образе библейского бедняка, от ко­торого отвернулись его ближние и который терпит напасти, точно неизвестно — от кого; социальная позиция его и его врагов неясна. Без всякой логической связи в его обращение к князю врывается бурный и несвязный памфлет против женщин; после рассуждения о добрых и лихих думцах, также не связанного с предшествующей речью, следует обширный выпад против «злых жён». Отсутствует в «первой» редакции и суровая оценка лгущих богу чернецов. Вза­мен всего этого — абстрактная жалоба неудачника, подкреплённая обильными цитатами и афоризмами. Судя по тому, что из «первой» редакции вытравлен оппозиционный элемент, в частности отрица­тельный отзыв о монашестве, и усилены выпады против женщин, возникновение её следует приурочить к духовной среде.

Итак, мы имеем все основания считать, что существенные эле­менты оригинала во «второй» редакции сбереглись лучше, чем в «первой». Защита некоторыми исследователями хронологическо­го первенства «первой» редакции на основании якобы большей выдержанности и последовательности её плана' недоказательна прежде всего потому, что ни «первая», ни «вторая» редакции сами по себе точно не воспроизводят оригинала, и потому большая стройность плана отнюдь не говорила бы за большую древность редакции с таким планом. Кроме того, нет никаких оснований счи­тать изложение в «первой» редакции более стройным, чем во «вто­рой», скорее наоборот.

Если так называемую «вторую» редакцию мы условимся рас­сматривать как такую, которая удержала в себе наибольшее коли­чество черт оригинала, то возникновение самого оригинала нужно относить, как это указывалось защитниками первичности «второй» редакции, к XIII в., ко времени княжения в Переяславле Северном Ярослава Всеволодовича (1213—1236), к которому в этой редакции и обращено «Моление», точнее, судя по заключительным словам («Не дай же, господи, в полон земли нашей языком, не знающим бога, да не рекут иноплеменницы: где есть бог их...»), ко времени первых татарских нашествий на Русскую землю (1223—1237 гг.) '. Так называемая «вторая» редакция «Моления» дошла до нас в двух списках: собрания Ундольского — XVI в. и Чудовского монастыря — XVII в., причем более исправным является второй список. По этим спискам «Моление», как и в «первой» редакции, начинается витиеватым обращением, адресованным пока, впро­чем, не к князю, а к «братии», как и в «Слове о полку Игореве»: «Вострубим убо, братие, аки в златокованную трубу, в разум ума своего и начнем бити в сребреныя арганы во известие мудрости, и ударим в бубны ума своего, поюще в богодохновенныя свирели, да восплачутся в нас душеполезныя помыслы». Автор, как видим, очень высокого мнения о своей мудрости. Он предвкушает славу, которой будет окружено его имя: «Восстани, слава моя, восстани, псалтырь и гусли,— продолжает он, почти буквально следуя тек­сту Псалтири.— Да развергу в притчах гадания моя и провещаю в языцех славу мою». Вслед за этим вступлением общего характера идёт обращение непосредственно к князю Ярославу Всеволодови­чу, многократно сопровождающееся одними и теми же начальными словами: «Княже мой, господине!» Вначале автор старается вну­шить к себе сострадание со стороны князя: все окружающие кня­зя, как солнцем, согреваемы милостью его; только он один — как трава, растущая в тени, над которой не сияет солнце и которую не поливает дождь; он ходит отлучённый день и ночь от света княже­ских очей. Все питаются, как от источника, от обилия пищи в кня­жеском дому; только он один жаждет милости князя, как олень источника водного; он уподобляет себя сухому дереву, стоящему при пути и посекаемому проходящими мимо: его все обижают, по­тому что он не ограждён страхом княжеской грозы, как твёрдой оградой. Далее следуют первые, пока ещё в общей форме выражен­ные заявления социального протеста, восходящие, как к источнику, а к «Премудрости Иисуса сына Сирахова»: богатого человека везде знают, даже в чужом городе, а убогий и в своём городе ходит никем незнаемый; богатый заговорит — все молчат и слова его до облаков возносят, а убогий заговорит — и все на него закричат, ибо чьи одежды светлы, тех и речи почтенны. Но автор предлагает обра­тить внимание не на внешний его облик, а на внутренние качества: если он и скуден одеянием, зато разумом обилен; если юн возра­стом, то стар смыслом и парит мыслию, как орёл по воздуху (ср. «растекашеться мыслию по древу, шизым орлом под облакы» и «летая умом под облакы» в «Слове о полку Игореве»). Впрочем, ниже он гораздо сдержаннее говорит о своей мудрости: «Аще есмь не мудр, но в премудрых ризу облачихся, а смысленных сапоги но­сил есмь»,— признаётся он, в дальнейшем ещё раз варьируя эту фразу. Чтобы расположить к себе князя, автор неумеренно льстит ему, неожиданно используя для этого цитаты из «Песни песней», в которых Соломон расточает похвалы своей возлюбленной Сула-мифи. Прося князя о милости и внимании, он представляет себе отношение между ним и собой в идиллически-сентиментальных то­нах: «не зри на мя, аки волк на агнца,— говорит он,— но зри на мя, яко мати на младенца». Такая просьба Даниила о материнском участии далее дополняется просьбой не оставить его, как его оста­вили отец и мать,— неясные указания на какие-то семейные нела­ды, бывшие одной из причин злоключений автора. Тут же он пря­мо открывает свои карты: если он не слишком храбр на рати, зато силен в словах, и это признание сопровождается рядом цитат и из­речений, имеющих целью показать преимущества умных советни­ков перед храбрыми воинами, не богатыми умом. После этого автор сообщает о том, что он пострадал под рабским ярмом и испытал всю горечь холопской зависимости от бояр. При этом он даёт по­нять, что, когда был богат, многие дружили с ним, теперь же, при напасти, его постигшей, отвернулись от него и, притворно выра­жая ему сочувствие, в сердце своём смеются над ним. Жалобы на свою судьбу он сопровождает неоднократными просительными об­ращениями к князю, выраженными в образно-риторической форме: «Избави мя, господине, от нищеты, аки птицу от кляпцы (силков), и исторгни мя от скудости моея, яко серну от тенета, аки утя, но­симо в кохтях у сокола»; или: «Насыщался многоразличными брашны, помяни мя, сух хлеб ядущаго; веселяся сладким питием, облачася в красоту риз твоих, помяни мя, в неизпраннем (немы­том) вретищи лежаща; на мягкой постели помяни мя, под единем рубом (рубищем) лежащего, зимою умирающаго, каплями дож­девыми, яко стрелами, пронизаема». Иногда эти обращения за­ключены в искусственные, витиевато-напыщенные фразы: «Обрати тучю милости твоея на землю худости моея»; или: «Но обаче послушай гласа моего и постави сосуд сердечный под потоком язы­ка моего, да ти накаплет сладости словесныя паче вод арамат-ских».

Князь, может быть, посоветует ему жениться, взяв богатую же-НУ, продолжает автор, но тут же решительно возражает на это, приводя ряд доводов против женитьбы на злых жёнах ради приданого. Он не скупится на резкие выпады против женских пороков, варьируя популярные средневековые инвективы по адресу «злых жён», очевидно, не допуская даже мысли о том, что жениться мож­но и не на злой жене. Категорически высказывается он и против другого возможного выхода из бедственного положения — поступ­ления в монахи: лучше в бедности окончить свою жизнь, чем, при­няв монашество, солгать богу: многие, уйдя от мирской жизни и став иноками, вновь возвращаются в мирское житие, как псы на свою блевотину; где свадьбы и пиры, тут и монахи и монахини со своим беззаконием: приняв на себя ангельский образ, имеют блудный нрав; пребывая в святительском сане, ведут себя безрас­судно.

В «Молении» без достаточной связи с предыдущим указывает­ся далее на то, что слуги, увеселяющие своей физической ловко­стью своих властелинов,— и те пользуются их милостью. Исчерпав все доводы в свою пользу, автор решает прекратить свою речь, чтобы в многословии не растрачивать по-пустому свои умственные богатства. Приведя ещё несколько афоризмов и неожиданно выска­зав крайнее самоумаление, идущее вразрез со всем предшествую­щим самовосхвалением («Или речеши, княже: солгал еси, аки пес. То добра пса князи и бояре любят»), автор заканчивает своё об­ращение пожеланиями удачи князю во всех его делах, особенно ввиду грозящего ему нашествия иноплеменников.

Литературный жанр «Моления» имеет свои аналогии в средне­вековой европейской литературе. В качестве таких аналогий иссле­дователями приводятся просительные обращения — поэмы визан­тийских хронистов XII в. Михаила Глики и Фёдора Птохопродро-ма, просительная элегия монаха IX в. Эрмольда, отправленная им из заточения сыну Людовика Благочестивого, «Пословицы» не­коего итальянского заточника XIII в. в Бари и др. Но нет ника­ких оснований предполагать непосредственную связь этих произве­дений с «Молением».

Кто же по своему социальному положению был Даниил? Боль­шинство исследователей, касавшихся этого вопроса, считают его членом княжеской дружины, дворянином '. П. П. Миндалёв, опре­деляющий «первую» редакцию памятника как древнейшую, авто­ром её считает дружинника; относительно же «второй» редакции он полагает, что она сложилась «уже не в дружинной, а в иной сре­де», в какой точно — не говорится. Автор «второй» редакции, по Миндалёву, «приводит целый ряд цитат из «Песни песней», не зная меры и раболепствуя, как холоп, которому «не избыть укору своего холопья имени» и который сознаёт, несмотря на то, в себе челове­ка. Автор — раб князя, сын его рабыни, его домочадец, а не дружинник» '. Точнее говоря, Миндалёв считает автора «второй» ре­дакции княжеским холопом. Он, этот княжеский холоп, переделал текст «первой» редакции, приспособив его содержание примени­тельно к своей холопьей судьбе.

Холопа в авторе «Моления» — безотносительно к той или иной редакции памятника — усматривал до Миндалёва один лишь Ща­пов, мимоходом говоривший о нём в статье «Голос древней русской церкви об улучшении быта неосвобождённых людей» 2. Сказав 0 тяжёлом положении холопов в древней Руси и об их жалобах на немилостивых старейшин и бояр, Щапов в приподнято-соболез­нующем тоне продолжает: «Так доносится до нас вековой горький плач жалкого заточника — несчастного холопа, от XIII века, с ди­ких берегов Олонецкого озера Лача... Он лучше хочет всего себя передать главному, верховному властителю — князю, лучше хочет отказаться от всех материальных благ в доме своего поработителя боярина, чем жить без отрадного, живительного внутреннего чув­ства нравственной свободы... Вот в ответ на этот-то горький плач заточника — древнего русского раба — и раздался немедля спаси­тельный, утешительный голос церкви, голос христианства об улуч­шении участи рабов».

Определение Даниила Заточника Щаповым как боярского хо­лопа в момент его обращения к князю представляется нам наибо­лее вероятным: оно подсказывается самим текстом «Моления». Сказав о преимуществе службы у князя, хотя бы в убогом одея­нии, перед службой у бояр в роскошной одежде, Даниил продол­жает: «Не лепо у свинии в ноздрех рясы (украшения, серьги) златы, тако на холопе порты дороги. Аще бо были котлу во ушию златы колца, но дну его не избыти мерности и жжения; тако же и холопу; аще бо паче меры горделив был и буяв, но укору ему своего не избыти, холопья имени». Понимать эти слова в иноска­зательном смысле было бы ничем не оправданной натяжкой. Буквальный же смысл их по связи с ближайшим контекстом со­вершенно ясен: Даниил жалуется на то, что он был в великой нужде и пострадал под рабским ярмом; он на себе испытал, что это зло. Лучше в доме князя служить в убогом одеянии, чем в бо­ярском дворе в роскошном наряде, ибо, как не пристало золотой серьге быть в ноздре у свиньи, так не пристала дорогая одежда холопу; если и продеть котлу в уши золотые кольца, всё равно дно его останется чёрным и обожжённым. Так и холоп: хотя бы он паче меры надмевался и возносился, ему не избыть своей укоризны — холопьего имени. Лучше ему пить воду в доме князя, нежели мёд в боярском дворе; лучше получить испечённого воробья из рук князя, чем баранье плечо из рук злых господ, ибо часто свой рабий хлеб он ощущает как полынь в устах, и питьё своё он раство­ряет со слезами. Служа доброму господину, можно надеяться ко­гда-либо получить свободу, злому же господину служа, попада­ешь в ещё большее рабство. Смысл всей этой тирады совершенно ясен, недвусмыслен и не иносказателен: Даниил — боярский холоп, горестно переносящий свою холопью службу у какого-то немило­стивого боярина. Он просится в холопы к князю в надежде выслу­житься у него и со временем стать его свободным дружинником. В подтверждение великодушия князя Даниил говорит: «Вси бо притекают к тебе и обретают от печали избавление: сироты худи, от богатых потопляеми, аки к заступнику теплому». Слово «сиро­та» в древнерусском языке обозначало не только то, что и теперь оно обозначает, но и раба, слугу, холопа; «худый» значило, между прочим, бедняк, человек незначительный, незаметный. Таким об­разом, говоря о сиротах и худых, богатыми потопляемых, Даниил мог иметь здесь в виду именно холопов и обездоленных людей, эксплуатируемых богатыми и прибегающих под защиту князя. Это как бы оправдывало и его обращение к княжескому заступниче­ству. Называя себя рабом князя и сыном его рабыни (этого нет в «первой» редакции), Даниил в этом случае, очевидно, не просто пользуется цитатой из Псалтири, а обозначает своё действительное социальное положение. Выражения вроде: «Или речеши, княже, солгал есмь. То како есть? Аще бы умел украсти, то селико бых тобе не скорбел» и «Или речеши, княже: солгал еси, аки пес. То добра пса князи и бояре любят» — гораздо естественнее в устах холопа, чем свободного человека.

Однако утверждение, что Даниил был холопом, вызывает прежде всего естественное сомнение в том, мог ли холоп, да ещё в XIII в., обладать начитанностью и таким даром литературного из­ложения, какими обладал Даниил. Но мы знаем, что в старину бога­тые люди отдавали своих холопов в учение преимущественно для приготовления из них служителей церкви. Сыном холопа (тиуна) был Феодосии Печерский. Возможно, что и Даниил был отдан в нау­ку в расчёте на то, что он посвятит себя церковной деятельности. Недаром одним из возможных выходов из его рабского положения, какой может предложить ему князь, является монашество.

Не нужно думать, что холоп в древней Руси был существом настолько бесправным и обезличенным, что перед ним закрыты были совершенно все возможности на путях его жизненной карье­ры. Холоп мог приобретать движимое и недвижимое имущество, передавать его по наследству, он был субъектом публичных прав и публично-правовых действий. Часто холопам поручались в заве­дование отдельные отрасли хозяйства: это были ключники и тиу­ны сельские, ратайные, огнищные, конюшие и пр. '. Такие перспективы, открывавшиеся для холопа, и послужили, видимо, Даниилу импульсом для тех притязаний, с которыми он адресуется к Яро­славу Всеволодовичу '.

Возможно, что Даниил не был прирождённым холопом и по­пал в это состояние за долги. На такое предположение как будто наталкивает нас жалоба его на то, что друзья и ближние его дру­жились с ним, пока он пребывал в благополучии, и отвернулись от него, как только на него свалились напасти. Но нет оснований в то же время считать его в прошлом принадлежавшим к княже­ской дружине; в «Молении» никаких указаний на это мы не на­ходим, а такие указания были бы естественны в устах автора, если бы он просил о возвращении его к тому положению, которое он не­когда занимал.

Как бы то ни было, для нас самым существенным является то, что Даниил оказался выразителем позиций несвободного, за­висимого человека, впервые заявленных в литературе и нашедших себе в «Молении» очень яркое отражение2.

Представляя собой настойчивую и патетическую просьбу к кня­зю об освобождении от рабства и нищеты, «Моление» в то же вре­мя является злой сатирой на людей и на порядки, которые отягча­ют жизнь человека и порождают социальную и моральную неправ­ду. Крайне впечатлительный и очень остро реагирующий на окружающее его зло, автор «Моления» обличает всех тех, кого он считает виновниками общественного зла и социальной неспра­ведливости, будь то бояре, монахи или женщины. Увлечённый пафосом обличительного сарказма и очень склонный к юмору, он не щадит порой и самого себя, уподобляя себя бесплодной смо­ковнице и блудному сыну, а ум свой — ночному ворону на развали­нах и не протестуя даже против того, что князь может сравнить его со лгущим псом. Но и это самоуничижение паче гордости не ослабляет того основного мотива, который проходит через всё «Моление». Мотив этот — страстная и убеждённая защита чело­веческой личности и человеческого достоинства независимо от социального и имущественного положения и в то же время непо­колебимая уверенность в том, что ценность человека и его право на внимание и уважение определяются прежде всего его интеллек­туальными качествами. Ни в одном произведении предшествую­щего периода русской литературы личное начало не заявляется так энергично и настойчиво и так принципиально, как в «Моле­нии». И нигде оно не поддерживается в такой мере апологией ума и культуры в их борьбе с человеческой глупостью и общест­венной неурядицей, как в том же «Молении». С этой точки зре­ния Даниила можно рассматривать как своего рода интеллигента XIII в., пытающегося проложить себе дорогу в жизни исключи­тельно при помощи своего книжного таланта и своих умственных дарований.

Очень удачную характеристику его дал Белинский: «Кто бы ни был Даниил Заточник,— писал он,— можно заключать не без основания, что это была одна из тех личностей, которые, на беду себе, слишком умны, слишком даровиты, слишком много знают и, не умея прятать от людей своего превосходства, оскорбляют самолюбивую посредственность; которых сердце болит и снедается ревностию по делам, чуждым им, которые говорят там, где лучше было бы помолчать, и молчат там, где выгодно говорить; словом, одна из тех личностей, которых люди сперва хвалят, потом сжи­вают со свету и, наконец, уморивши, снова начинают хвалить...» '

Ниоткуда из текста «Моления» не видно, чтобы Даниил когда-либо был заточён, и таким образом как будто ничем не оправды­вается наименование его «заточником». Поэтому достаточно прав­доподобна догадка В. М. Истрина, предполагавшего, что наш Да­ниил позже был спутан с каким-то другим Даниилом, о котором существует летописное упоминание под 1378 г. как о заточённом на озере Лаче, о чём, как известно, говорится и в «Молении», куда это известие попало, очевидно, не ранее конца XIV в. 2.

 

Длившееся более двух веков татаро-монгольское иго было тя­желейшим бедствием для русского народа. «Это иго,— писал Маркс,— не только давило, оно оскорбляло и иссушало самую душу народа, ставшего его жертвой» 3.

Русскому народу, принявшему на себя бремя татаро-монголь­ского владычества, выпало на долю спасти европейскую культуру от разгрома и истощения. «России определено было высокое пред­назначение...— писал Пушкин.— Её необозримые равнины погло­тили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабо­щенную Русь и возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Рос­сией!..» .

Нашествие татар на Русскую землю нашло отражение в ряде произведений повествовательного, проповеднического и житийного характера. Умы старых русских книжников, подавленных тяжестью и неожиданностью грозной катастрофы, обрушившейся на Русскую землю, искали прежде всего религиозного объяснения событий. По­рабощение Руси татарами они объясняли наказанием божиим за грехи: бог посылает победу татарам не потому, что он им покрови­тельствует, а потому, что нас наставляет этим на путь покаяния. Усилившаяся в пору всеобщей моральной депрессии роль церкви очень содействовала укреплению такого воззрения на причины на­родного бедствия, и это бедствие осмыслялось церковью в её инте­ресах; призыв к покаянию и молитве тем самым был призывом к послушанию церкви и признанию спасительности её руководства.

Первое столкновение русских с татарами произошло в 1223 г. на юге, на реке Калке, когда русские, соединившиеся с половцами, были разбиты татарским войском. В связи с этим поражением в промежуток между 1223 и 1237 г. возникла в пределах Киева повесть, перенесённая затем на север. В летописных сводах она встречается в разнообразных редакциях, которые в основном под­разделяются на краткую и полную. Судя по этой повести, татары при появлении их на Руси произвели ошеломляющее впечатление. Нашествие их оказалось неожиданным, и о них говорили как о не­ведомом народе. В редакции повести, вошедшей в Лаврентьевскую летопись, рассказывается: «Явились народы, которых как следует никто не знает, кто они, откуда пришли, каков язык их, какого они племени, какой веры, и зовут их — татары, а иные говорят — тау-мены, а другие называют их печенегами, а говорят также, что это те самые народы, о которых свидетельствует Мефодий Патарский (автор апокрифического «Откровения».— Н. Г.), что они пришли из пустыни Етриевской, находящейся между востоком и севером, куда их загнал Гедеон и откуда они должны выйти при конце ми­ра». Таким образом, появление татар в Русской земле рассматри­валось как предвестие конца мира. «Бог же один знает, кто они и откуда пришли,— продолжает автор,— премудрые мужи знают это хорошо, мы же не знаем, но написали о них здесь ради памяти о приключившихся от них бедах русских князей».

Вслед за тем рассказывается о том зле, какое татары причини­ли Русской земле и иным землям, и о гибели целого ряда князей, которые перечисляются здесь по именам.

Для нас особенно любопытны позднейшие варианты повести о битве на Калке с упоминанием о гибели в числе князей Александ­ра Поповича с семьюдесятью храбрыми или Александра Поповича, слуги его Торопца, Добрыни Рязанича — Златого Пояса и семи­десяти великих и храбрых богатырей. Это упоминание об Александ­ре Поповиче стоит в непосредственной связи с былиной о гибели русских богатырей, в том числе Александра Поповича и Добрыни '. Повесть о битве на Калке, возникнув, несомненно, в дружинной среде, в летописных сводах подвергалась редакционной обработке составителей сводов, принадлежавших в большинстве к духовной среде, и после этого отразила в себе те покаянно-благочестивые мотивы, которые характеризуют, между прочим, и проповедь того времени. Ещё сильнее эти мотивы вперемежку с цитатами из «свя­щенного писания» звучат в описании разорения татарами северной Руси, главным образом Суздальской земли и города Владимира, читаемом в Лаврентьевской летописи под 1237 г. Пользуясь цита­той из Псалтири, автор восклицает: «Боже! придоша языци на достоянье твое, оскверниша церковь святую твою, положиша Иеру­салима яко овощное хранилище, положиша трупья раб твоих браш-но птицам небесным, плоть преподобных твоих зверем земным; прольяша кровь их акы воду».

В связи с опустошением Батыем в том же, 1237 г. Рязанской земли создана была (быть может, вскоре после этого события) повесть о разорении Рязани Батыем, которой предшествует рас­сказ о перенесении попом Евстафием иконы Николы из Корсуня в Рязань. Она известна в текстах только начиная с XVI в. и чи­тается в поздних летописных сводах и в некоторых сборниках.

Наличие лишь поздних списков повести не даёт нам возмож­ности восстановить её первоначальный текст.

По тексту волоколамского списка XVI в., изданному Д. С. Ли­хачёвым 2, содержание повести таково.

В лето 6745 (т. е. в 1237 г. н. э.), в двенадцатое по перенесении чудотворного николина образа из Корсуня, пришёл безбожный царь Батый на Русскую землю со многими войсками татарскими и стал на реке Воронеже, близ Рязанской земли. И отправил он в Рязань к великому князю Юрию Ингоревичу Рязанскому бездельных своих послов, прося десятины в князьях, в людях и в ко­нях и во всём. Услышав это, великий князь Юрий Ингоревич по­сылает в город Владимир к великому князю Георгию Всеволодови­чу, прося помощи на безбожного царя Батыя, чтобы он или сам пришёл, или послал своё войско. Но Георгий Всеволодович и сам Не пришёл, и войска своего не послал, желая самостоятельно сра­зиться с Батыем. Услышал великий князь Юрий Ингоревич Рязан­ский, что нет ему помощи от князя Георгия Всеволодовича Влади­мирского, и послал за братьями своими Давидом и Глебом и зэ другими князьями. Начали они совещаться, как утолить дарами безбожного Батыя. И послал князь Юрий Ингоревич сына своего князя Фёдора Юрьевича Рязанского к безбожному царю Батыю со многими дарами и великими молениями, чтобы не воевал он Ря­занской земли.

Безбожный же царь Батый, коварный и немилосердный, при­няв дары, лживо обещал не воевать Рязанской земли, но за это стал просить у рязанских князей дочерей или сестёр себе на ложе. И некий из рязанских вельмож, побуждаемый завистью, сказал безбожному царю Батыю, что у князя Фёдора Юрьевича есть княгиня царского рода, очень красивая. Царь Батый, лукавый и немилостивый в своём неверии, обуреваемый похотью, сказал кня­зю Фёдору Юрьевичу: «Дай мне, князь, познать жены твоей кра­соту». Князь Фёдор Юрьевич Рязанский посмеялся и сказал Ба­тыю: «Не прилично нам, христианам, тебе — нечестивому царю — водить жён своих на блуд. Если нас одолеешь, то и жёнами нашими будешь владеть». Безбожный же царь Батый, сильно рассвирепев, велел убить князя Фёдора Юрьевича и бросить его тело зверям и птицам на растерзание. И иных князей нарочитых и воинов убил он. Только один из воинов скрылся и, увидев тело господина свое­го, никем не охраняемое, горько заплакал, тайно схоронил его и поспешил к княгине Евпраксии, чтобы известить её о смерти му­жа. Княгиня Евпраксия «стояше в превысоком храме (тереме) своем и держа любезное чадо свое — князя Ивана Федоровича, и услыша таковыя смертоносныя глаголы, и горести исполнися, абие (тотчас) ринуся из превысокого храма своего с сыном своим со князем Иваном на среду земли и заразися до смерти» (т. е. раз­билась насмерть). Когда князь Юрий Ингоревич услышал о смерти сына и иных князей и нарочитых людей, он начал сильно пла­кать с великою княгинею и с прочими княгинями и с братиею. И плакала долгое время вся Рязань.

Едва отойдя от великого плача и рыдания, помолившись богу, князь Юрий Ингоревич стал собирать своё войско для битвы с Ба­тыем. Он обращается с такими словами к своей дружине: «О гос­подия и милая братия моя, аще от руки господня благая прияхом, то злая ли не потерпим? Лутче нам смертию живота купити, нежели в поганой воли быти. Се бо я, брат ваш, наперед вас изопью чашу смертную за святыя божия церкви, и за веру христь-янскую, и за отчину отца нашего великаго князя Ингоря Свято­славича».

Помолившись богу, поклонившись гробу отца, простившись с матерью и приняв благословение от епископа и всего священного собора, Юрий Ингоревич отправляется против Батыя. Встретил он его близ Рязанской земли и напал на него, и начали рязанцы бить­ся крепко и мужественно. И была сеча злая и ужасная, и пали мно­гие полки батыевы. Силы Батыя были так велики, что русские би­лись «один с тысящей, а два — с тмою» (с десятью тысячами — одна из типичных формул воинских повестей).

И увидел великий князь убиение брата своего Давида Инго-ревича и иных князей и сродников своих и вскричал: «О братие моя милая! Князь Давид, брат наш, наперед нас чашу испил, а мы ли сея чаши не пьем!»

Пересели рязанцы с одних коней на других и начали биться прилежно. Бились они столь крепко и мужественно, что все татар­ские полки дивились крепости и мужеству рязанского господства. И едва одолели их сильные полки татарские. Здесь был убит князь Юрий Ингоревич, и князь Давид Ингоревич, и Глеб Ингоревич, и Всеволод Пронский, и многие князья местные, и воеводы креп­кие, и многие «удалцы и резвецы резанския», «вси равно умроша и едину чашу смертную пиша». Ни один из них не вернулся обрат­но, все вкупе легли мёртвые.

Затем автор продолжает рассказ о дальнейших столкновениях русских войск с Батыем. Перечисление этих столкновений закан­чивается сообщением о взятии города Рязани. Батый ворвался в город, в соборную церковь, зарубил княгиню Агриппину, мать князя, со снохами и прочими княгинями, а епископа и «священ­нический чин» предал огню, самую церковь сжёг, многих людей мечами посек, а других в реке потопил, весь город разгромил, «все узорочие нарочитое, богатство резанское и сродник их, киевское и черниговское, поимаша, а храмы божия разориша, и во святых олтарех много крови пролияше. И не оста во граде ни един живых: вси равно умроша и едину чашу смертную пиша. Несть бо ту ни стонюща, ни плачюща — и ни отцу и матери о чадех, или чадом о отци и о матери, ни брату о брате, ни ближнему роду, но все вку­пе мертви лежаша».

Вслед за этим идёт самый красочный эпизод повести, в кото­ром выступает как эпический богатырь Евпатий Коловрат, мсти­тель за обиды и поругание, нанесённые Батыем Рязанской земле. Когда Батый разорял её, Евпатий был в Чернигове с князем Инг-варем Ингоревичем. Услышав о приходе Батыя, Евпатий вышел из Чернигова с малой дружиной и вскоре прибыл в Рязань. Он уви­дел землю Рязанскую опустошённую, города разорённые, церкви сожжённые, людей убитых. И вскричал Евпатий в горести души своей, и распалился в сердце своём. Собрал он малую дружину. 1700 человек, которые уцелели от татарского разгрома, и погнался вслед за безбожным Батыем и, едва нагнав его в земле Суздаль­ской, напал на его стан и начал бить его без милости. Татары ста­ли «яко пияны». (Это обычная формула воинских повестей: когда враг оказывается смятенным от неожиданного нападения, он ша­тается как пьяный). Евпатий и его дружина так усердно били та­тар, что мечи их притупились, и тогда, взяв татарские мечи, они секли ими врагов. (Опять типичная формула воинских повестей: когда собственные мечи притупляются, берутся вражеские мечи, которыми воины рубят вражеские силы.) Татары думали, что мёртвые восстали. Евпатий обнаруживает такую храбрость, что даже сам царь татарский убоялся его. Когда поймали из полка Евпатия пять человек, которые изнемогли от великих ран, и при­вели их к Батыю, между ними и Батыем завязался такой диалог: «Коея веры есте вы и коея земля, и что мне много зла творите?» — спрашивает Батый пленных. Они отвечают: «Веры християнскыя есмя, а храбры есми великаго князя Юрья Ингоревича Резанскаго. от полку Еупатиева Коловрата. Посланы от князя Ингваря Инго­ревича Резанского тебя, силна царя, почтити и честно проводити и честь тебе воздати, да не подиви, царю: не успевати наливати чаш на великую силу — рать татарьскую».

Перед нами яркий образчик песенной, ритмически организо­ванной формы речи, иронически окрашенной, как в устной поэзии.

Царь подивился мудрому ответу воинов и велел шурину свое­му Хостоврулу вступить в единоборство с Евпатием. Евпатий на­ехал на своего противника и рассёк его пополам, а других богаты­рей батыевых побил: иных пополам рассёк, а иных «до седла краяше».

Татары пришли в окончательное смятение и решили одолеть Евпатия при помощи стенобитных орудий, «пороков». Насилу они Убили его и принесли его тело к Батыю. Вызванные Батыем на совет вельможи дивились «храбрости и крепости и мужеству ре-занскому господству» и сказали Батыю: «Мы со многими царями, во многих землях, на многих бранях воевали, а таких удальцов и резвецов не видали, и отцы наши не возвестили нам о них. Это люди крылатые, им неведома смерть,— так крепко и мужественно они борются: один с тысячью, а два с тьмою». Батый, смотря на тело Евпатия, сказал: «О, Коловрате Еупатие, гораздо еси меня подщивал малою своею дружиною, да многих богатырей сильной орды побил еси, и многие полкы падоша. Аще бы у меня такий служил, держал бых его против сердца своего». Враг оказывает уважение своему недавнему противнику и преклоняется перед его храбростью и мужеством. В порыве великодушия Батый отдаёт тело Евпатия уцелевшей, окончательно изнемогшей его дружине и отпускает её, не причинив ей никакого вреда. Противник, на ко­торого было потрачено так много сил, который стоил стольких жиз­ней татарскому войску, вызывает в профессионале-воине чувство изумления, восторга и преклонения перед его воинской доблестью

В заключительном эпизоде повести рассказывается о том, что князь Ингварь Ингоревич, у которого был Евпатий в Чернигове, последним приходит в Рязанскую землю и видит её обездоленную, слышит, что братья его убиты нечестивым царём Батыем. Тут он увидел свою мать, и снох, и сродников, и множество людей, лежа­щих мёртвыми, землю опустошённую, город разорённый, церкви сожжённые; всё «узорочье» в казне черниговской и рязанской ока­залось расхищенным. Видя великую конечную погибель, князь Ингварь жалобно вскричал, «яко труба рати глас подавающе, яко сладкий арган вещающи». И от великого кричания и вопля страш­ного лежал он на земле, как мёртвый, и едва привели его в чувст­во. От себя автор при этом вставляет лирические размышления: «Кто бо не восплачется толикия погибели или кто не возрыдает о селице (о таком) народе людий православных, или кто не пожа­лит толико побитых великих государей, или кто не постонет тако-ваго пленения!»

Князь Ингварь Ингоревич призывает оставшихся в живых по­пов из окружающих городов и сёл и погребает своих родственни­ков и прочих мертвецов с великим плачем и с пением псалмов.

В повести перечисляются убитые князья — защитники Рязан-ской земли: великий князь Юрий Ингоревич Рязанский, братья его Давид Ингоревич и Всеволод Ингоревич «и многия князи мес-ныя и бояре, и воеводы, и все воинство, и удалцы и резвецы, узо-рочие резанское. Лежаша на земли пусте, на траве ковыле, снегом и ледом померзоша, никим брегома. От зверей телеса их снедаема и от множества птиц растерзаема. Вси бо лежаша, купно умроша, едину чашу пиша смертную». Ингварь Ингоревич произносит длин­ное причитание. Заканчивается повесть сообщением о том, что Ингварь Ингоревич отправляется на реку Воронеж, где был убит Фёдор Юрьевич, берёт его тело и приносит к храму Николы Кор-сунского. Туда же приносят и тела княгини Евпраксии и её сына Ивана Постника. Всех их там хоронят. Отсюда Никола стал на­зываться Заразским, так как построение храма связано с тем, что княгиня Евпраксия, бросившись из терема со своим сыном, «зара-зися до смерти». Далее следует похвала рязанским князьям. Сам Ингварь Ингоревич возвращается в Рязань, где садится на столе отца своего великого князя Ингоря Святославича, обновляет Рязанскую землю, строит церкви и монастыри, утешает пришельцев, собирает людей. «И бысть радость християном, их же избави бог рукою своею крепкою от безбожнаго, зловернаго царя Батыя».

Такова эта незаурядная воинская повесть, представляющая собой живой отклик на события татарского нашествия. В основе её, несомненно, лежат эпические сказания, устные поэтические произведения, связанные с самим событием. Эпизод смерти Фёдо­ра и его жены Евпраксии, нашедший отражение в былине о Даниле Ловчанине, а также рассказ о Евпатии Коловрате, очевидно, восходят к особым народным историческим песням. С поэтикой устного народного творчества связана и фразеология повести в тех случаях, когда изображается доблесть рязанцев: «дружина ласко­ва», «резвецы», «удальцы», «узорочье и воспитание резанское», «господство резанское», «воеводы крепкие».

В повести не всегда точно переданы исторические факты: в ней, например, идёт речь о таких князьях, якобы павших при защите Рязанской земли, из которых один (Всеволод Пронский) умер за­долго до нашествия Батыя, а другой (Олег Красный) умер много лет спустя после рязанского разорения. Родственные отношения князей, как они указаны в повести, также не всегда соответствуют действительности; не все имена, упоминаемые в повести, могут быть подтверждены летописными данными. Взаимоотношения ря­занских князей, далеко не всегда дружественные, идеализированы и показаны как неизменно братские. Всё это следует объяснить не столько отдалённостью даты написания повести от рассказанных в ней событий, сколько, видимо, тем, что в основу её легло устное эпическое произведение, часто жертвующее фактичностью в поль­зу большей идейной и эмоциональной выразительности.

Повесть о разорении Рязани Батыем по своей тематике и по стилю является ярким образчиком воинских повестей. В ряду по­следних она по своим художественным качествам занимает одно из первых мест. Характерной особенностью её является напряжённый и в то же время сдержанный лиризм и драматизм. Впечатление волнующего драматизма, производимое повестью, достигается в ней не многословной риторической фразеологией, как в позднейших сходных памятниках, а как бы преднамеренно предельно сжатой передачей трагических событий. Таков, например, рассказ о смер­ти князя Фёдора Юрьевича и о смерти его жены, а также рассказ о подвигах и гибели Евпатия Коловрата. Повествование, в основе своей восходящее к лиро-эпическому сказанию, как будто сознательно чуждается напыщенной и витиеватой шумихи, заслоняющей собой непосредственное и искреннее выражение чувства. С той же экономной сжатостью, сдержанностью и словесной безыскусствен­ностью передаётся скорбь окружающих по поводу смерти близких. Образцом здесь могут служить хотя бы следующие строки: «И услыша великий князь Юрьи Ингоревич убиение возлюблена-го сына своего благовернаго князя Федора и инех князей, нарочи­тых людей много побито от безбожнаго царя, и нача плакатися и с великою княгинею, и со прочими княгинеми, и с братиею. И плакашеся весь град на мног час». Только однажды в дошедшие до нас тексты повести в этом случае вторгается риторика: князь Ингварь Ингоревич, придя в разорённую Рязанскую землю и уви­дев множество трупов, жалостно вскричал, «яко труба рати глас по-давающе, яко сладкий арган вещающи», но эта трафаретная фор­мула плача является в повести позднейшим придатком, вошедшим в неё не ранее конца XIV — начала XV в., скорее всего из «Слова о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русьскаго». Результатом позднейших наслоений является в известной мере, видимо, и церковно-религиозная окраска повести, проявляющаяся в благочестивых речах князей, в авторских ого­ворках, вроде: «И сия вся наведе бог грех ради наших», в таких, наконец, эпитетах, употребляемых при наименовании князей, как «благоверный», «благочестивый». То же нужно сказать и о неко­торых особенностях её стиля, заимствованных из повестей о Ма­маевом побоище и из повести Нестора Искандера о взятии Царь-града '. Первоначальная же основа повести отличается всеми ха­рактерными чертами раннего воинского стиля как в своей фразео­логии, так и в образных средствах. Повесть насквозь проникнута героическим пафосом воинской доблести; князья и дружина изображены в ней в ореоле беззаветного мужества, побуждающего их безбоязненно идти навстречу смерти. Образ «смертной чаши» как лейтмотив проходит через всю повесть. Рядом с «благоверны­ми» и «благочестивыми» князьями неоднократно с лирическим воодушевлением упоминается «дружина ласкова», «узорочие и вос­питание резанское», «господство резанское», «удалцы и резвецы резанские». Во всём тоне повести сильно дают себя знать идеаль­ные представления о рыцарственных взаимоотношениях князя и дружины. Князья неизменно пекутся о своей дружине и оплаки­вают погибших в бою дружинников, дружина же хочет «пити смерт­ную чашу с своими государьми равно». Воодушевляемые предан­ностью своим князьям, «удалцы и резвецы резанские» бьются «крепко и нещадно, яко и земли постонати», «един с тысящей, два с тмою», а когда они не в силах одолеть врага, все до одного уми­рают, испив единую смертную чашу.

В повести отсутствует тот покаянный тон, какой мы отмечали в предшествующих памятниках, написанных на тему о татарском нашествии. Не к пассивному подчинению страшному бедствию, а к активной борьбе с ним призывает повесть всем своим содержа­нием. И конец её — бодрый и уверенный. Рязанская земля оправ­ляется от батыева нашествия и отстраивается, рязанцы радуются освобождению от «безбожнаго, зловернаго царя Батыя».

Явственные признаки ритмического склада повести частично отмечались уже выше. Они могут быть прослежены ещё и на дру­гих образцах. Когда татары овладели Рязанью, они великую княгиню Агрипену, матерь великаго князя, з снохами и с прочими княгинеми мечи исекоша, а епископа и священническый чин огню предаша, во святей церкве пожегоша, а иней многи от оружия падоша, а во граде многих людей, и жены, и дети мечи исекоша, и иных в реце потопиша, и ерей, черноризца до останка исекоша, и весь град пожгоша, и все узорочие нарочитое, богатство резанское , , и сродник их, киевское и черниговское, поимаша, а храмы божия разориша, и во святых олтарех много крови пролияша.

О князьях и воинах, погибших при защите Рязани, сказано: от зверей телеса их снедаема и от множества птиц растерзаема.

Все отмеченные особенности повести о разорении Рязани Ба­тыем заставляют очень высоко расценивать её как памятник на­шей ранней повествовательной литературы воинского жанра, от­водя ей едва ли не второе место после «Слова о полку Игореве».

 

«СЛОВО О ПОГИБЕЛИ РУСКЫЯ ЗЕМЛИ»

К числу севернорусских памятников, связанных с нашествием татар, принадлежит и «Слово о погибели Рускыя земли», найден­ное X. М. Лопарёвым в начале 1890-х годов в рукописи XV в. псковского Печерского монастыря и тогда же им опубликованное '. Оно невелико по объёму (в рукописи занимает 45 строк).

В «Слове» перечисляются природные и материальные богат­ства, которыми до татарского нашествия изобиловала «светло-светлая и украсно-украшена земля Руськая»: озёра многочислен­ные, реки и колодцы местнопочитаемые, горы крутые, холмы высокие, дубравы чистые, поля дивные, звери различные, птицы бесчисленные, города великие, сёла дивные, сады монастырские, дома церковные. Были тогда на Руси князья грозные, бояре честные, вельможи многие. Большие пространства и живущие на них народы были покорены великому князю Всеволоду, отцу его Юрию, князю киевскому, деду его Владимиру Мономаху, именем которого половцы устрашали детей в колыбели и при котором литовцы из своих болот не показывались на свет, а венгры укрепляли каменные свои города железными воротами, чтобы он через них не въехал к ним; немцы же радовались, живя далеко за синим морем. Различные соседние племена платили дань Владимиру мёдом, а царь византийский Мануил, опасаясь, как бы Владимир не взял Царьграда, посылал ему великие дары. Так было раньше, теперь же приключилась болезнь христианам.

Таково содержание этого выдающегося памятника, проникну­того чувством глубокого патриотизма, гордостью прошлым Рус­ской земли и скорбью о её бедствиях, причинённых ей татарами. Вслед за ним идёт житие Александра Невского, не имеющее здесь особого заглавия и даже не отделённое от текста «Слова о погибе­ли» особой строкой. Первый издатель «Слова», основываясь на том, что в нём, как оно до нас дошло, идёт речь не о гибели Рус­ской земли, а о её могуществе и красоте и только в последней фразе имеется неясное указание на «болезнь» христианам того времени, считал его «только началом великолепной поэмы XIII в., оплаки­вающей гибель Руси»,— поэмы, продолжение которой утрачено. За ней, по его же предположению, следовало также не дошедшее до нас «Слово о смерти великого князя Ярослава Всеволодовича», а по­том уже — житие Александра Невского. Таким образом, по взгляду Лопарёва, «Слово о погибели» представляло собой первую, цели­ком не сохранившуюся часть трилогии. Предположение Лопарёва о существовании второй части трилогии основывается на том, что вслед за заглавием — «Слово о погибели Рускыя земли» в рукопи­си написано: «о смерти великого князя Ярослава», после чего идёт текст «Слова», о смерти же Ярослава Всеволодовича вовсе не го­ворится.

Н. И. Серебрянский предполагал, что «Слово о погибели» яв­ляется предисловием к не дошедшей до нас светской биографии Александра Невского, написанной одним из дружинников князя и возникшей вскоре после его смерти '. По его предположению, в словах «о смерти великого князя Ярослава» мы имеем дело с пор­чей текста, и следует читать «о смерти Александра Ярославля», т. е. Александра Невского. При такой поправке становится ясным, почему его житие, помещённое вслед за «Словом», не имеет особо­го заглавия: оно выписано в самом начале, рядом с заглавием всту­пительной к житию статьи. Предисловием, но не к не дошедшей до нас светской биографии, а к церковному житию Александра Нев­ского считал «Слово о погибели» и В. Мансикка, полагая, что сло­ва митрополита Кирилла при погребении Александра «Уже поги­баем», читаемые в житии, как раз являются теми словами, к кото­рым внешним образом могло прикрепиться заглавие «Слово о по­гибели Рускыя земли» '.

В последнее время В. И. Малышевым и одновременно М. Гор-линым по рукописи половины XVI в. опубликован второй список текста, буквально, за исключением орфографических разночтений, совпадающего с текстом «Слова о погибели», найденным Лопаре-вым2. Но новонайденный текст, так же как и лопарёвский, будучи слит с текстом жития Александра Невского, озаглавлен: «Житие блаженного великаго князя Александра Ярославича всеа Русии Невского», без названия его вступительной части «Словом о по­гибели Рускыя земли». Это, в глазах В. И. Малышева, является дополнительным доводом в пользу того, что «Слово о погибели» представляет собой не самостоятельное произведение, а лишь изна­чальную вступительную часть жития Александра Невского. При этом В. И. Малышеву представляется сомнительным предположе­ние Лопарёва о том, что «Слово о погибели» дошло до нас не в пол­ном его составе, так как последние строки «Слова», в которых го­ворится о «болезни крестияном», «как бы предупреждают читателя о главной теме жития Александра Невского — рассказе о том, в каких тяжёлых для Русской земли условиях протекала государ­ственная и военная деятельность победителя шведов и немцев и за­щитника от татарских насилий Александра Невского».

Однако едва ли «Слово» можно считать изначальным вступле­нием к светской биографии Александра Невского или к церковно­му его житию: он умер в 1263 г., а в «Слове о погибели» имеется упоминание «нынешняго Ярослава» (т. е. Ярослава Всеволодовича, умершего в 1246 г.) и «брата его Юрья, князя Володимерьскаго», павшего в битве с татарами 4 марта 1238 г. Судя по контексту, о Юрии Всеволодовиче упоминается как ещё о живом. Существует предположение, что «Слово о погибели» явилось откликом на Калкскую битву 1223 г. и было создано около 1225 г.3, но вероят­нее предполагать, что оно вызвано было опустошительным татаро-монгольским разорением Руси в 1237 г.: именно к этому событию слово «погибель» (в данном случае — «разорение», «опустошение») значительно более применимо, чем к последствиям Калкской бит­вы. Предполагать, что «Слово о погибели» было откликом на бли­жайшие последующие разорения татарами Русской земли, нет осно­ваний, так как, судя по контексту, оно было написано до смерти князя Юрия Всеволодовича.

«Слово о погибели» затруднительно считать изначальным вступлением к житию Александра Невского в какой бы то ни было редакции ещё и потому, что само содержание жития, повествующе­го о блестящих победах Александра над врагами Руси, не согла­суется с представлением о её «погибели». Лишено вероятия и утверждение М. Горлина, высказанное им на основании сопостав­ления «Слова о погибели» с текстом «Степенной книги», относя­щимся к Ярославу Всеволодовичу, что вслед за «Словом» действи­тельно с самого начала шёл рассказ о смерти Ярослава Всеволо­довича '.

Как бы то ни было, «Слово о погибели» дошло до нас с явно дефектным концом. В рукописи последняя фраза читается так: «А в ты дни болезнь крестияном от великаго Ярослава и до Во-лодимера и до нынешняго Ярослава и до брата его Юрия, князя володимерьскаго». Под «великим Ярославом» нужно разуметь, оче­видно, Ярослава Мудрого, а под «Володимером» — Владимира Мономаха. Но в таком случае совершенно непонятно, как от време­ни этих двух князей можно вести начало «болезни» христианам, т. е. бедствий, связанных с татарским нашествием. Видимо, слова «А в ты дни болезнь крестияном» представляли собой самостоя­тельную, законченную фразу, после которой следовала новая: «От великаго Ярослава и до Володимера» и т. д., в рукописи ока­завшаяся незаконченной и продолжение которой трудно угадать 2.

Художественный стиль «Слова о погибели» представляет со­бой сочетание книжного стиля с устнопоэтическими формами пе­сенной речи. Книжный стиль сказывается преимущественно в пере­числении богатств, которыми изобилует Русская земля, и в состав-эпитетах, как «светло-светлая», «украсно-украшена». От устно-поэтической традиции идут, видимо, такие сочетания, как «горы крутые», «холмы высокие», «дубравы чистые», «князья грозные», «бояре честные», «синее море». Здесь характерны как самые эпите-Tbi, так и постановка их после слов, к которым они относятся,— обычный приём в произведениях устнопоэтического творчества. От­туда же идёт и эпический образ Владимира Мономаха. К нему, в частности, приурочены те же предания (об устрашении половца­ми его именем своих детей), которые связывались с именем Романа Галицкого. Упоминание о том, что различные народы трепетали перед Владимиром Мономахом,— общее место, встречаемое в опи­саниях могущества различных русских князей; рассказ же о стра­хе, испытанном Мануилом,-— явная хронологическая несообраз­ность, так как Мануил начал царствовать спустя восемнадцать лет после смерти Мономаха и в действительности посылал посольство с дарами к князю Ростиславу. Ошибка эта ведёт своё происхожде­ние от одной из хроник, известной в древнерусских рукописях и отодвигавшей царствование Мануила на тридцать лет назад, по­чему в «Слове о погибели» Мануил и оказался современником Владимира Мономаха.

«Слово о погибели» оказало большое влияние на вступитель­ную часть одной из редакций жития князя Фёдора Ярославского, возникшей в конце XV — начале XVI в. под пером Андрея Юрье­ва, но здесь эта вступительная часть примыкает к житию Фёдора гораздо органичнее, чем «Слово о погибели» к житию Александра Невского.