Административная ссылка

Истоки

Непосредственнейшее выражение красоты и добра

С невероятной точностью и мощью сказано о благотворном воздействии природы в повести Л.Н. Толстого «Набег»:

«Природа дышала примирительной красотой и силой.

Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этимнепосредственнейшим выражением красоты и добра».

Чего стоит эта «примирительная красота», это признание титана человековедения, что ничто не в состоянии лучше природы выразить красоту и добро! И мне показалось нелишним обнажить «проводочки», по которым течет от дышащей красотой и силой природы» ток примирения. Не с высоты великих, не крупным планом, а снизу, с земли как таковой. Показать, в частности, что огородничество, привычно изнурительное, является таковым лишь постольку, поскольку оно противно природе. Что в нем можно найти отраду, а не только «Надо, Федя!». Очень созвучен настрою автора «гарик» Игоря Губермана:

Блажен, кто в заботе о теле

всю жизнь положил ради хлеба,

но небо светлее над теми,

кто изредка смотрит на небо.

А вот проникновенные строки Алексея Ковалевского – нашего земляка, лауреата литературной премии имени В. Сосюры:

Все разом – і тепло, і прохолода,

Назавтра квітень в май перетече,

І оголила дівчина-природа

Ще не засмагле матове плече.

Однако вся эта красота недоступна тому, у кого нет ни сил, ни времени полюбоваться загорелым девичьим плечом, кто постоянно живет на грани такого модного ныне садового инфаркта. Конвенциальное земледелие не щадит своих приверженцев: двух моих 40-летних приятелей именно в саду настиг первый и, увы, последний инфаркт.

Я за то, чтобы у каждого, кто коротает время во саду ли, в огороде даже во имя «заботы о хлебе», оставались силы и желание оценить то, что подметил на заре прошлого века непревзойденный лирик Павло Тычина:

Ви знаєте, як сплять старі гаї? –

Вони все бачать крізь тумани.

Ось місяць, зорі, солов’ї...

«Я твій» – десь чують дідугани.

А солов’ї...

Та ви вже знаєте, як сплять гаї!


Глава 2. На подступах к природосообразному земледелию

 

Мне показалось нелишним рассказать, как я «дошел до жизни такой». Откуда явилось тяга к нетрадиционному земледелию у потомка кубанских казаков – хлеборобов из роду в род? Да еще каких! Регионы казачьих войск – Донского, Забайкальского, Запорожского, Кубанского, Уральского,… (если какое-то войско не упомянуто, то исключительно «по техническим причинам») – всегда были «донорами» сельхозпродукции. И вдруг у потомственного казака – стойкое неприятие, даже полное отвержение конвенциального земледелия, коим жили деды и прадеды!

Оглядываясь назад, анализируя путь, по которому шел к природосообразному земледелию, я буду вновь жить, и общаться со многими необыкновенными людьми. Я благодарно храню их в памяти. И если буду почтительно говорить о них, то пусть эти «лирические отступления» будут сочтены не стариковской болтливостью, а земным поклоном людям, без которых «мир был бы неполон».

 

 

Начну с голодомора 1932-33 годов. Это – не конъюнктурная дань «юбилейным» мероприятиям. Это – просто факт биографии человека, которого угораздило родиться в 1932 году в хлебородном (если не самом хлебородном) районе страны. Этот отрезок биографии наложил отпечаток на всю мою жизнь, существенно повлиял на то, чтобы она была такой, какой была и есть. Я не буду сгущать краски, содрогаться, исходить гневом, хотя могу припомнить многое... Постараюсь (в пределах разумного) быть отстраненным. Благо, три четверти века – вполне достаточный для этого срок.

Голодомор, не к ночи будь помянутым, был одним из этапов не принятой крестьянами коллективизации. Речь идет не о тех «крестьянах», кому «отнять бы да поделить», а о хлеборобах, на которых в значительной мере держалась экономика России (я имею в виду не Российскую Федерацию, а ту Россию, т.е. страну, что позже стала называться Советским Союзом).

Мой дед Антон Михайлович был как раз одним из таких хозяев, «крепким» казаком. В моей родной кубанской станице Георгие-Афипской семья Бубликов появилась на заре становления Кубанского (Азово-Черноморского) казачьего войска. В конце 18-ого века в Георгие_Афипском крепостном укреплении поселился с семьей мой прапрапрадед Данила – реестровый казак Старостеблиевского куреня Запорожской Сечи. А правнук Данилы Антон стал в аккурат к революции едва ли не самым зажиточным казаком станицы. Он владел землей (около сотни десятин), лошадьми, крупным и мелким скотом и значительной долей агропроизводственной «инфраструктуры» станицы – мельницей, крупорушкой, маслобойкой и т.п. Всё это после Октябрьской революции мало-помалу было экспроприировано или разрушено – дед беднел с каждым «визитом» красной бригады, продотряда, комсомольского патруля.

«Визитеры» не снисходили до того, чтобы открывать амбар или закром ключами или взламывать каким-нибудь адекватным орудием – ломом, например. Особый шик они видели в том, чтобы крушить все преграды штыками и прикладами. И подчас не столько вывозилось добра, сколько рушилось, рассыпалось, уносилось ветром, втаптывалось в землю. После одной из таких реквизиций в 1924 году 46-летний Антон Михайлович лег на лавку, повернулся лицом к стене и больше не встал.

Сын Антона (и мой отец) Андрей ко времени коллективизации был уже обычным казаком – не бедным, но и не богатым. И уж никак не богачом. Его даже середняком можно было назвать с натяжкой – у него была одна пара лошадей на двоих с братом Демидом. Но Демид был чоновцем, ему с лихвой хватало нагана, да темной ночи, так что отец фактически владел этой парой. Естественно, когда пришло время, он, молча, вместе с лошадьми, вступил в колхоз.

Я не зря подчеркнул слово молча. В «Поднятой целине» Шолохова мастерски описана напряженная процедура коллективизации. Многие не молчали. Чтобы будущие колхозники были «сговорчивее» (т.е. молчаливее), при проведении учредительных колхозных собраний часто ставили тачанки с обоих концов улицы, где проходило собрание. Об этом «приеме» мне рассказывал мой коллега преподаватель политэкономии Харьковского института инженеров транспорта Евсей Соломонович Гордон, которому довелось лично участвовать в коллективизации (лежа за пулеметом на тачанке). Батьке Махно и не снилось, что его изобретение станет таким прелестным «техническим средством обучения»!

Однако, несмотря на ударные темпы коллективизации, должной отдачи эта затея не давала. Планы хлебозаготовок срывались, индустриализация (читай – милитаризация) всей страны буксовала, и в 1932 году миролюбивая маска, примерянная Сталиным в «Головокружении от успехов», была сброшена. Начались жестокие репрессии во всех хлеборобных районах страны – в Украине, на Дону и Кубани, в Черноземье, на Алтае, в Поволжье, за Байкалом, в Казахстане…

Я выделил слово всех неслучайно. Долгие годы моими соседями по бараку в Сибири были воронежские, забайкальские, кубанские, донские, подольские крестьяне, пережившие ужас голодомора и оказавшиеся в сибирской ссылке как «щепки» коллективизации. И у меня есть основания говорить о том, что те репрессии были не национальными, а классовыми. Скорбные забайкальские повести ничем не отличались от подольских, и одинаково укладывались волосы на голове – дыбом – от воспоминаний кубанцев и воронежцев.

Не понимаю тех, кто пытается зачем-то «приватизовать» голодомор 1932-33 годов – это лихо было общим. Так считал всю жизнь, так считаю и теперь – под «музыку» угроз уголовного преследования за отрицание национального колорита у зверств коллективизации и голодомора.

Не возьму в толк, с какой целью искажают историю некоторые деятели, родившиеся много лет спустя и руководствующиеся какими-то одним им ведомыми умозрительными конструкциями. Просто не вижу в этом ни логики, ни «зиска».

Представим себе такую гипотетическую ситуацию. Тараса и Егора встретил средь бела дня «гопстопник» Джо, отнял кошельки и крепко поколотил Тараса и Егора за то, что они не хотели отдавать кошельки добровольно. А через многие годы, когда уже не стало самого Джо и почти не осталось свидетелей, Тарас стал требовать от собравшихся вокруг зевак (ничего не видевших и вообще живших не там), чтобы они – зеваки – признали, что ему, Тарасу, тогда попало за красные шаровары, а Егора там как бы и вообще не было. Иначе говоря, Тарасу захотелось «приватизовать» тумаки и придать им шароварную окраску.

Допустим, что не видевшие ничего этого зеваки поддались уговорам Тараса и согласились с ним. И что? Тарас станет привлекательнее в чьих-то (хотя бы в своих собственных) глазах? Или он хочет, чтобы ему кто-то дал конфетку? Ни на понюшку табаку не видно смысла ни в гипотетической затее виртуального Тараса, ни в танцах упомянутых горе-историков на гробах.

«Танцы на гробах» – не мой образ. Именно такую оценку возне вокруг «приватизации» голодомора слышал я от сельских жительниц в Западной Украине. И я – житель Восточной Украины – разделяю её. «Скромно» считаю, что мой голос весомее голосов десятков моложавых циничных «историков-политиков», делающих карьеру на огромном несчастье советских людей («кацапов», «чалдонов», «хохлов», казахов).

Уступаю слово документам тех лет, найденным в Интернете.

В числе сопротивлявшихся коллективизации была кубанская станица Полтавская. О ней автор «Чапаева» Д. Фурманов писал: "Станица Полтавская была одна из гнуснейших станиц — здесь кулацкое казачество было спаяно особенно крепко…" И вот в 1932 году эта «гнуснейшая» станица попала на так называемую черную доску позора (этот термин употреблялся официально наряду с красной доской почета) – не был выполнен план хлебозаготовок. Последовал приказ коменданта Славянского района Кабаева:

 

 

Президиум Северо-Кавказского Краевого Исполнительного Комитета Советов 17-го декабря 1932 г. ПОСТАНОВИЛ: Вследствие того, что станица ПОЛТАВСКАЯ, занесенная на черную доску, несмотря на все принятые меры, продолжает злостно саботировать все хозяйственные мероприятия Советской Власти и явно идет на поводу у кулака, - ВЫСЕЛИТЬ ВСЕХ ЖИТЕЛЕЙ станицы ПОЛТАВСКОЙ (единоличников и колхозников) из пределов края, за исключением граждан, доказавших на деле свою преданность Советской власти в гражданской войне и борьбе с кулачеством, и переселенческих коммун. За явное потакание кулацкому саботажу в севе и хлебозаготовках РАСПУСТИТЬ СОВЕТ станицы Полтавской. Для проведения выселения, установления твердого революционного порядка в станице, обеспечивающего нормальный ход выселения, сохранения имущества, оставляемых построек, насаждений и средств производства, - ОРГАНИЗОВАТЬ КОМЕНДАТУРУ, руководящуюся в своих действиях особым положением. Комендантом станицы Полтавской назначен я. Во исполнение настоящего постановления Президиума Крайисполкома и на основании предоставленного мне права и полномочий: 1. ВОСПРЕЩАЕТСЯ: а) Ношение и хранение населением станицы всякого рода оружия, как огнестрельного, так и холодного, боеприпасов и предметов всякого военного снаряжения - без специального на то разрешения Комендатуры. Все имеющиеся на руках и хранящиеся во всех местах (в том числе спрятанное, зарытое и т.д.) оружие, боеприпасы и предметы военного снаряжения - сдать в 24-часовой срок с момента объявления приказа в Управление Комендатуры.... б) Всякий выезд из станицы, не только коренным жителям станицы Полтавской, но и всем гражданам, находящимся на ее территории, к моменту издания приказа без особого на то разрешения Комендатуры. в) Всякое движение на территории станицы с момента наступления темноты до рассвета - без особых на то пропусков, выдаваемых Комендатурой. г) Всевозможные зрелища и собрания, как на улицах, так и в домах, - без особого разрешения Комендатуры. д) Всякая торговля, как на базарах, улицах и площадях, так и в отдельных хозяйствах, шинкарствах и проч. е) Какая бы то ни было поломка, разбор и уничтожение всякого рода строений, жилых и надворных, средств производства, насаждений и т.д. 2. Предупреждаю население станицы, что к нарушителям настоящего приказа, особенно к лицам, замеченным в антисоветской агитации, распространении провокационных слухов, сеянии паники, поломках и уничтожении имущества и средств производства, — будут применены строжайшие меры взыскания, как административного, так и судебного порядка, вплоть до применения высшей меры социальной защиты – РАССТРЕЛ 3. ПРЕДУПРЕЖДАЮ семьи, главы которых скрылись, что они будут ВЫСЕЛЕНЫ ЗА ПРЕДЕЛЫ КРАЯ ВНЕ ЗАВИСИМОСТИ ОТ ЯВКИ ИЛИ ПОИМКИ ГЛАВЫ СЕМЬИ. Главам семей, скрывшимся из станицы до издания настоящего приказа, предлагается явиться в станицу в трехдневный срок, в противном случае они будут рассматриваться как враги Советской Власти со всеми вытекающими отсюда последствиями. 4. Всех честных, преданных Советской Власти рабочих, колхозников и трудящихся единоличников, красных партизан, переменников терчастей и красноармейские семьи призываю оказывать широкую помощь Комендатуре в деле выполнения возложенных на нее задач.

 

Я привел приказ полностью – из такой песни слова не выкинешь! Его «насыщенности» и беспощадности позавидовал бы иной немецкий оккупационный комендант во время войны. О реализации приказа можно судить по письму одного из исполнителей: «...станицу выслали на Соловки - 2250 семей, или 12500 чел., порядочное количество казаков уже расстреляли, и много подлежит расстрелу...». Вскоре станица Полтавская вообще исчезла с карты – её, опустошенную, заселили красноармейцами-поселенцами, и она стала называться Красноармейской (вплоть до 1994 года).

В связи с этим пара слов про моего деда. В начале 20-ых годов, когда казаков допекли продотряды, комбеды и прочие изыски голытьбы (не бедняков – именно голытьбы!), приходит однажды к деду группа казаков и говорит: «Михайлович, треба щось робити!». «Хлопцi, – говорит дед – схаменiться. Вже по-нашому не буде». И не о смирении, не о «подставь другую щеку» говорит этот эпизод. В известной молитве мусульманин просит Аллаха дать ему сил справиться с посильным, терпения смириться с неодолимым и мудрости, чтобы отличить одно от другого. Авторитетнейшему казаку станицы хватило, к счастью, ума разглядеть эту границу. По его «поблажливому» слову могли завариться события, после которых уже не Полтавская, а Георгие-Афипская стала бы называться Красноармейской.

В регионах, не подвергшихся, подобно станице Полтавской, «образцовой порке», обстановка была не намного мягче. Были реквизованы все продукты, зерно, скот, ценности. Станицы и села окружили заградительными «кордонами», чтобы нельзя было ни покинуть это место, ни попытаться где-нибудь чем-то разжиться. Начался голодомор. Родители рассказывали много эпизодов (в том числе каннибальских), от которых волосам не лежалось, но я ограничусь только тем, что имеет прямое отношение к предмету повествования. И от чего не будет стыть кровь в жилах.

За «порядком» в селах и станицах помогали следить комсомольские патрули. Они работали на «хозрасчете» (им причиталась какая-то доля реквизованного). Зачистка подворий была тщательной и результативной: в тот год от голода в хлебородных районах СССР погибло (по разным сведениям) от 7 до 12 миллионов человек. В частности, помощники бдительно следили за «дымарями». И если где-нибудь из трубы появлялся дымок, они немедленно «наносили визит» в это подворье. Видать, хозяева готовят какую-то еду. Стало быть, что-то не сдали!

В один из таких «визитов» удачливая бригада, возглавляемая горячим комсомольцем Андреем Валявским, нашла в нашем дворе банку зерна, припрятанную на черный день. Отца арестовали, отвезли в тюрьму, а оттуда – в горы на заготовку дров. Там он пробыл до конца голодомора. Этот конец был отмечен тем, что в один день во всех магазинах появились продукты. Варварская отметка! Многие из тех, кто сумел к этому дню продержаться, умерли просто оттого, что, «отвыкнув» за много месяцев от еды, вдруг досыта наелись.

Режим в горном лагере, где отбывал наказание отец, был, надо сказать, божеским. Выполнил норму – получай 1 кг хлеба. Выполнил полнормы – полкило. Можешь не выйти на работу и – «сосать лапу». Отцу повезло – попался напарник, владеющий двуручной пилой. По своему опыту скажу, что этим может похвастать далеко не каждый. Отец с напарником без особого напряжения вырабатывали 110-120% нормы (в лагерной стенгазете они неизменно сидели на самолете – в отличие от отстававших, лежавших на черепахе) и получали соответственно по 1100-1200 граммов хлеба. Так что голодная смерть отцу не грозила.

А маму, оставшуюся со мной, поддерживали золотые безделушки покойной свекрови (моей бабушки Татьяны). Здесь – тоже не без «нюансов». Магазины Торгсин (торговля с иностранцами) были полны продуктов. Но купить их можно было только на драгоценности или иностранную валюту. Которые должны были быть сданы государству к этому времени! Так что сунуться с украшениями бабы Тани в Торгсин, где можно было получить полноценные продукты, мама не могла. Время от времени, пробравшись скрытно через кордоны, она ходила на рынок в Краснодар (за 20 км) или Энем (за 7 км). Там, озираясь, рискуя стать напарницей отца на лесозаготовках, выменивала за очередное колечко баночку каких-нибудь отходов вроде мучной пыли. Так на сырой болтушке из этой пыли (варить было рискованно!) мы и продержались до сигнала «Отбой!» голодомору и возвращения отца. У меня от этой болтушки было огромное пузо, но – у живого!

Вот и раскидывай теперь умом, плохо ли сделал Андрей Валявский, забрав отца в тюрьму! Кощунственная арифметика: нам троим бабушкиных драгоценностей до «отбоя» не хватило бы, и не все бы мы выжили. «Подыграл» нам романтик революции! И попутно еще несколько слов о нем.

После возвращения в Афипскую из ссылки в 1948-ом году (о ссылке – чуть позже) я был комсоргом школы, и, посещая различные районные мероприятия в станице Северской, естественно, встречался с секретарем райкома партии по идеологии…Валявским. Родители по моим рассказам признали того самого комсомольца, что навел у них «шороху» в 1932-ом году.

А через несколько лет, когда я уже учился в Ростовском университете, а родители оба работали в школе (мама – уборщицей, а отец – ездовым), Валявский стал … директором этой самой школы! Но это был уже другой Валявский – постаревший на 20 и помудревший на 40 лет!

В конце войны случилось так, что рядом с частью, где служил майор Валявский, был концлагерь для бывших партийных работников прибалтийских республик. Но… на территории, подконтрольной союзникам. Валявский получил задание «увести» у союзников заключенных этого лагеря. И без стрельбы. Майор с этим заданием справился. И за это удостоился высшей боевой награды – ордена Красного Знамени. А «спасенные» им зэки… были погружены в товарняк и увезены на Колыму, откуда возвращались немногие.

Я думаю, это сильно подтолкнуло процесс отрезвления романтика. Выпасть сразу из «обоймы» он не мог – иначе «спаситель» уехал бы в одном поезде со «спасенными». Валявский дождался демобилизации, потом пробыл несколько лет 3-им секретарем райкома партии, откуда ушел (или «ушли»?) директором в нашу школу. К тому времени он уже полностью переосмыслил свое романтическое прошлое. Встретив в школе своих «крестников», он искренне покаялся за грехи молодости и… пообещал родителям построить новый дом (взамен того, из которого нас вскоре после голодомора увезли в ссылку).

В те годы под влиянием Хрущева был большой бум вокруг трудового воспитания школьников. Введены уроки труда за счет непонятных (по крайней мере – Никите Сергеевичу) и «никому не нужных» иностранных языков и всяких тригонометрий, а также солидная трудовая практика. И Валявский составил такой план:

· школьники во время летней практики наделают нужное количество самана. (Саман – это строительные блоки из глины с соломой и навозом, очень стойкий, теплый и практичный строительный материал. Рейтинг у саманных домов был значительно выше, чем у альтернативных – турлучных, стены которых плелись из хвороста и обмазывались тем самым замесом, из которого делался саман. Совсем «крутые» – кирпичные – дома строились тогда лишь в воображении);

· когда блоки высохнут, старшеклассники под руководством учебного мастера сложат коробку дома;

· Валявский поможет достать «столярку» (материалы для окон и дверей) и шифер для крыши; тогда это был ужасный дефицит;

· после этого родители уже «самотужки» доведут дом до ума.

Рядилось, да не судилось.… Перед началом трудовой практики Андрей Назарович лег на операцию и не встал с операционного стола. Вот такой головоломный детектив длился четверть века!

Кстати, об упомянутой операции по вызволению прибалтийских партийных функционеров. Она была не просто простой, а очень простой, очень русской. Узнав, что комендант концлагеря – канадец украинского происхождения, Валявский нашел пару голосистых хлопцев, знающих украинские песни (мне кажется – лучшие на свете!), загрузил хлопцев и ящик водки в «виллис», съел 200 граммов масла и поехал к канадцу в гости (тогда «модными» были взаимные визиты союзников). Гости хорошо кутнули с хозяевами под «Романе воли пасе» и «Там, де Ятронь круто в’ється». Валявскому масло позволило не выпустить вожжи из рук. А канадец... построил лагерь и привел его на нашу сторону.

Конечно, с моральной точки зрения операция, мягко говоря, не безупречна. Однако каково исполнение! Если все упреки – вполне заслуженно – переадресовать постановке задачи, то исполнение никак не заслуживает меньшей оценки, чем «пятерка». Во всяком случае, реально не видно лучшего. Но – расширила трещину в душе исполнителя эта оцененная орденом Красного Знамени операция (особенно – её финал).

Вернусь к голодомору. Как это ни чудовищно звучит, но нашу семью в эту лихую годину спасла именно тотальность репрессивных мер. Правда, свою хватку голодомор ослабил не враз.

 

 

В годы индустриализации основной рабочей силой на «стройках коммунизма» были заключенные. Они валили лес, добывали золото, руду, уголь, строили заводы, железные дороги, гидростанции, театры, стадионы. Даже послевоенные Волго-Донской канал, например, и «величавая крепость науки» МГУ на Ленинских горах построены исключительно заключенными. Норильск, так тот вообще стал городом, а не лагерем, только в пору хрущевской оттепели.

Энергичным, неутомимым, даже фанатичным «прорабом» этих строек в те годы был Нарком тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Правда, фактически таких «прорабов» было два: Орджоникидзе курировал, в основном, стройки и предприятия в азиатской части СССР, а Секретарь ЦК ВКП (б) Сергей Киров – в европейской.

По ходу дела Орджоникидзе и Киров столкнулись с тем, что судебная система СССР не успевала обеспечивать стройки коммунизма «законной» рабочей силой: смертность среди зеков обгоняла возможности работавших «не снимая мантий» судов. И кураторы вошли в Политбюро ЦК ВКП (б) с предложением о внесудебном пополнении рядов строителей коммунизма – об административной ссылке. 19 июля 1934 года Политбюро уважило просьбу «прорабов». Было утверждено две таблицы (разнарядки). Одна – губ - и крайисполкомам с указанием, сколько семей надо подвергнуть административной высылке (за этой категорией «назначенных» ссыльных закрепилось название спецпереселенцев или спецов), а другая – руководству форпостов коммунизма с детализацией, где и сколько «спецов» должны принять.

Вот тут-то и аукнулась нам арест отца в пору голодомора: нашу семью назначили в ссылку, в распоряжение «Красноярсклеса». Правда, по мнению отца, непосредственная причина была другая, более свежая.

Как я уже говорил, отец «своевременно», как все в нашей «смирной» станице, вступил вместе с парой лошадей в колхоз. Правда, лошади вскоре опять оказались в родной конюшне: в точном соответствии с украинской пословицей «гуртовé – чортовé» начался падеж обобществленных лошадей, и уцелевшие срочно были розданы старым хозяевам. Только для содержания – работали лошади исключительно в колхозе. Безлошадные активисты зорко следили, чтобы в родных дворах лошадей не эксплуатировали.

Пошло на пользу отцовским лошадям то, что они вернулись в заботливые и умелые руки, и председателю колхоза захотелось ездить именно на этих видных, ухоженных лошадях. Так отец стал «шофером» (или «водителем»?) председателя. Слова шофер и водитель я взял в кавычки, потому что не знаю, можно ли употреблять их, когда транспортное средство – лошади. Счастливые люди – немцы. Их слово Fahrer – на все случаи жизни. В русском же самым близким по смыслу кажется слово ездовый, но корректно ли название должности ездовый председателя?

Надо сказать, что отец окончил до революции коммерческое училище. По тем временам это – очень высокое (хотя и не высшее) образование. Во всяком случае – точно выше средней школы моего времени (я до самого окончания школы прибегал время от времени к отцовской помощи). И вполне естественно, что председатель со временем захотел, чтобы отец стал бухгалтером колхоза.

Но отец (несомненно, самый образованный на, то время член колхоза имени Блюхера) отказался от лестного предложения председателя. Вы, дескать, прогуляете деньги с девочками, а отсидка – мне. Отец знал, что говорил, владел предметом – как никак, был персональным «водителем». Отказался категорически, уперся, не поддался ни кнуту, ни прянику. И в отместку за это был назначен в ссылку (так логически рассуждал отец).

Однако стоит ли искать логику там, где ее нет? Или если она непосильна. Вот пример. У моих учителей немецкого языка (в ссылке) Штирцев Ивана Федоровича и Флоры Ивановны (я еще непременно помяну их добрым словом) был сын Оттомар. Старших Штирцев нет уже нет более полувека, а с Оттомаром Ивановичем я сравнительно недавно – лет 40 тому назад – встречался. Штирцы – немцы Поволжья – были, естественно, ссыльными. И вот вскоре после приезда с Волги на Енисей юношу Оттомара забирают в трудармию... на Урал.

Кому доступна эта логика? При нечеловеческой загруженности железных дорог в начале войны везти человека через всю страну с Волги на Енисей и тут же – обратно на Урал? Укреплять одну стройку коммунизма за счет другой? Или ссылать кулаков из Забайкалья в не столь суровое Маклаково – поближе к Европе? Однако ошибется тот, кто не увидит логики в этой суете (как я не видел ее лет 50). Логика (естественно, извращенная) была!

Один из энкаведистов, могущественных тогда и посыпающих пеплом голову теперь, поведал, что чем больше они суетились, тем выше был их рейтинг, тем больше раздувались штаты, тем обильнее был доступный им рог изобилия, тем большего калибра сыпались им ордена на грудь и звезды на погоны. Был же шеф НКВД Берия Героем и Маршалом Советского Союза! Это надо же – разглядеть в делах Берии отвагу и полководческий дар, достойные высших в стране званий!

Однако спустимся с «заоблачных» лубянских высот в мою родную станицу. К лету 1935-го года дошла до Кубани очередь отправлять «спецов» на стройки коммунизма. На минутку стану «драматургом», чтобы возможно точнее передать сценку, разыгранную возле, отчего дома. Пересказ, естественно, – со слов родителей (я приду в самосознание, т.е. что-то начнет откладываться в памяти, лишь через 2 месяца после этого «спектакля»).

К нашему двору подъезжает милицейская линейка – типичная для Кубани легкая (пассажирская) пароконная повозка.

Милиционер – отцу: Сiдай, поïхали.

Отец: Куди?

Милиционер: В Сибiр.

Мать: І я поïду.

Милиционер: І ти сiдай.

Мать (показывая на меня): I його возьмемо.

Милиционер: I його берiть. Але щоб за 10 хвилин сидiли на возi.

Всё! Занавес закрывается! От уровня правосознания действующих лиц нормальный человек должен «чокнуться»! Или не вдумываться. Но как раз к тому времени советские люди этому уже научились. Родители только что (в первый раз!) услышали о крутом переломе в своей судьбе, но не проронили, ни одного «противного» слова! Ученые были.

Вот один из уроков в академии молчания, которую родители к этому времени уже «окончили». Я бы сказал – на «троечку», потому что столько от них слышал, что этого для приговора «под завязку» хватило бы сотням судимых по статье «сто шестнадцать пополам».

К примеру, партию отец делил на два слоя: рыбалок – до райкомов, и банду – с райкомов и выше, до самого Политбюро. На Кубани украинским словом рибалка называли не только и не столько рыбаков, сколько никчемных людей, что-то вроде нынешних бомжей. Понятно, что только за изобретение ужасно точных (и потому вдвойне обидных) названий для слоев партии можно было схлопотать «на всю катушку».

Так и вырос я с ощущением легкого презрения к занятию рибалок. Правда, когда Бог наградил меня женой-рыбачкой, я сменил отношение к рыбалке как таковой на снисходительно-поблажливое, и эту перемену можно заметить в посвященном Тамаре «Подражании Тютчеву»:

Какая утра благодать!

Всплеснется язь – и снова гладь...

За что же всё сие, скажите, мужики,

Не пахари вкушают – рыбаки?

Вернемся, однако, к уроку в академии молчания. Лето 1934-ого года. На колхозном поле женщины полют табак. Среди них – моя мама и Полина Диденчиха, жившая напротив бабушкиного дома через улицу. Диденчиха – вдова, у нее двое сыновей: 12-летний Андрей и 6-летний Митя.

Приезжают в поле председатель колхоза с одним из «активистов» и начинают уговаривать колхозниц подписываться на заем. Это была такая система отсоса денег у населения: вместо месячной зарплаты человек получал на эту сумму облигации, которые со временем начинали «играть» в выигрышных тиражах. Позже, в 1957-ом или 1958-ом году, облигации были «заморожены». Сначала на 20 лет, а потом, после короткой «оттепели», – навеки.

Рабочие и служащие, подписываясь на месячную сумму (очень поощрялось перевыполнение!), просто теряли, грубо говоря, 1/12 часть зарплаты. Колхозники же работали не за деньги, а за мифические трудодни (учетные палочки). Иногда им перепадала мизерная натуроплата (скажем, один мешок зерна в год). «Живые» же деньги они впервые увидели только при Хрущеве. Так что для колхозников подписаться на какую-то денежную сумму в 30-ые годы означало продать теленка, поросенка или даже кормилицу-корову, т.е. лишиться весомой доли надежды на прокорм (если не на выживание) семьи.

И вот Диденчиха, отбиваясь от займа, поминая вдовью долю, малых детей, пустой двор, нищету, говорит: «Та на менi навiть спiдницi немає», приподнимает сбоку юбку и показывает голую ногу. Тогда женщины (на Кубани, по крайней мере) носили под верхней юбкой вторую (так называемую споднюю, спiдницю). Жест был истолкован так, будто она показала ... советской власти. Диденчиха получила 14(!) лет, отбыла их в лагерях на Урале от звонка до звонка и вернулась на Кубань только в 1948 году (одновременно с нами).

А что же малолетние Андрей и Митя? А ничего! Буквально ничего! О них вообще ни в каком контексте не упоминалось. Так и остались они совсем одни, как-то жили (в материнской хате) и росли, Андрей даже на фронте побывал.

Моя память хранит великое множество подобных эпизодов, но я считаю излишним сгущать краски, бередить попусту раны. Ограничусь лишь необходимым, тем, что имеет хотя бы косвенное отношение к теме главы и поможет непогруженному читателю почувствовать атмосферу тех дней. И потому вернусь к описанной выше сценке в театре абсурда.

Доставили нас милиционеры в «товарняк», притормозивший на нашей станции. Прошел этот поезд по всей Кубани, приостанавливаясь и пополняясь на ходу «спецами» с их женами и чадами, и, загрузившись под завязку, направился в Красноярск. Там состав перегрузили на баржу (точнее все-таки – в баржу, потому что в трюм), и буксир притащил эту баржу к безымянному (и безлюдному) острову под правым берегом Енисея примерно в 300 км ниже Красноярска.

Именно сцены жизни на этом острове первыми отложились в моей памяти – и до сих пор остаются выпуклыми, цветными. Напротив острова на левом берегу было село Маклаково, куда мы (после двухнедельного карантина на острове) переселились на 13 с лишним лет.

Теперь бывшее Маклаково «съедено» городом Лесосибирск, протянувшимся по левому берегу Енисея на несколько десятков километров. Родители работали на лесопильном заводе. Семья росла. Довольно интенсивно: к концу войны у меня были уже три сестры и брат – мал мала меньше.

Вернусь к уточнению – не «на баржу», а «в баржу». Один из наших огородов находился непосредственно на берегу Енисея. Движение стандартных караванов (буксир и несколько барж) по Енисею было довольно оживленным. За многие годы мне довелось видеть сотни таких караванов. И всегда на палубах барж двигались лишь одиночные фигуры – никогда не бывало не то что толпы, а даже групп людей. Баржи всегда были гружеными – сидели в воде по ватерлинию. Вверх они везли норильский никель и игарские пиломатериалы, а вниз – оборудование, продовольствие и «живой товар». Но почему не на палубах (где ехали, по-видимому, конвоиры), а в трюмах? Не довелось мне видеть ни отступлений от этого режима, ни его вразумительного обоснования.

 

«Детские забавы» в поле

 

Естественно, я, как самый старший, очень рано вынужден был приобщиться к заботам о хлебе насущном. Правда, так и не научился, к примеру, ездить на велосипеде. И даже играть в лапту – самое распространенное развлечение и взрослых, и детей в те годы. Впрочем, в Сибири эта забава жива и до сих пор. Недавно мы с женой плавали на теплоходе по Енисею до Диксона – так на остановках на островах наши попутчики непременно играли в лапту. Благо, эта игра не требует фиксированного состава команд – в ней всегда могут принять участие все желающие.

Однако я не освоил искусство владения битой. Зато лопатой, тяпкой, косой, серпом, цепом, плугом, вожжами, батогом, топором, пилой овладел (долой стерильную скромность!) в совершенстве. Был стимул

Для контраста, для того, чтобы показать, что я не впал в мизантропию, расскажу чуть позже о некоторых ярких, дорогих для памяти деталях жизни в Маклаково. И о людях, при мыслях о которых теплеет в груди – их светлый образ заслуживает доброго слова. Но сначала – рассказ о стимуле. Увы, он не будет ни светлым, ни добродушным.

«Градообразующим» предприятием села Маклаково был лесопильный завод, уступавший в то время разве лишь игарскому. А рабочую силу завода (возможно, 3-5 сотен рабочих) составляли «посменно»:

· 1930 год – раскулаченные со всего Союза (воронежские, поволжские, донские, подольские крестьяне; их называли кулаками, поскольку они могли сами себя прокормить),

· 1931-32 год – забайкальские «мироеды»,

· 1935 год – кубанские «спецы»,

· 1939 год – украинцы и поляки (после освободительного похода доблестной Красной Армии в Западную Украину и Белоруссию),

· 1940 год – румыны из Бессарабии, литовцы и эстонцы (только что добровольно вошедшие в состав СССР), финны (после странной финской кампании),

· 1941 год – немцы Поволжья (с началом войны),

· 1943 год – калмыки (после Сталинградской битвы),

· 1944-45 годы – снова литовцы, эстонцы, поляки (по мере изгнания немецко-фашистских оккупантов с территории СССР),

· с 1945 года – власовцы, военнослужащие, побывавшие в плену у немцев, пособники украинских националистов, сами бандеровцы и т.д.

Только первые 3 «смены» успели в довоенное время обзавестись огородами и кое-каким хозяйством, как-то приодеться, т.е. оказались живучими. А остальных, в основном, хватало буквально на несколько месяцев, пока не разваливалась привезенная одежда и пока не истаивали запасы и силы противостоять перманентному голоду. Я слышу, что фраза – циничная, но это самые мягкие слова, которые можно сказать о судьбе обреченных.

С особой горечью вспоминаются бессарабские румыны. Я не ручаюсь за этническую точность. Возможно, это были молдаване. Но мы звали их румынами. Они приехали ранним летом и успели насадить вокруг бараков… кукурузу. Она выросла достаточно высокой, и даже выбросила метелки. Но и только. Румыны остались без «приварка» и оказались совсем не живучими. Память о «наших» румынах и сегодня гложет сердце.

Получилось так, что я попал на маклаковское кладбище после 20-летнего перерыва. И глаза на лоб полезли: село с несколькими сотнями жителей протянуло свое кладбище примерно километровой ширины полосой вдоль Енисея аж до самых Кузьминок (Ново-Маклаково). На 7 километров! Ясно, что при таких темпах трупоукладки (да простится мне это богохульство) никакие суды не могли справиться с почетной задачей обеспечения кадрами строек коммунизма.

У ссыльных, кто стал таковым «по хлеборобскому делу», были огороды, коровы, свиньи, куры, у некоторых – даже собственноручно срубленные дома. Для них не была в буквальном смысле смертельной, например, утеря (или кража) тощих карточек. Трудолюбия и умения им было не занимать – других попросту «в кулаки не брали».

Сколько раз бывало так: раскорчует кто-нибудь где-то за болотом порубку (часто таким «пионером» бывал мой отец), насадит картошку (тогда это был не второй, а первый хлеб), капусту, свеклу, лук, горох, огурцы. Появится у «пионера» сосед, потом другой, третий... И как только совокупный возделанный лоскут достигает ощутимого размера, на этот лоскут приходит трактор лесозавода, и земля «молча» становится полем ОРСа (органа рабочего снабжения) лесозавода или стройплощадкой для новых бараков.

Найдет «пионер» новый участок где-нибудь в тайге, обзаведется соседом и ... «у попа была собака». Но, несмотря на это, кулаки практически не голодали.

А каким бичом был голод для тех «смен» маклаковцев, которые прибывали непосредственно перед войной и в войну! Которые не успели укорениться, не сумели (а некоторые и не могли) обзавестись хозяйством, подкрепить огородами скудные карточные пайки. Лишь первые «смены» стали ссыльными фактически только за то, что могли сами себя прокормить. Более поздние «смены» комплектовались по иным критериям – иногда (как немцы Поволжья и калмыки) просто «под метлу». В них были, к примеру, артисты балета, бывшие партийные функционеры, музыканты...

Даже аграрная специальность знаменитого на весь Советский Союз чабана Бадмаева – первого в Калмыкии кавалера ордена Ленина – не давала ему никаких преференций в борьбе за жизнь в таежном Маклаково! А как сверкал орден на груди Бадмаева, когда он сходил по трапу на енисейский берег! Это был первый орден Ленина, что мы, пацаны, увидели и смогли даже потрогать!

Было еще одно обстоятельство, влиявшее на стойкость «смены». Кубанцы ехали в Сибирь «комфортно» (да не будет это сочтено ерничеством!). В товарняке, но «как люди». Прежде всего – их везли летом. Они могли взять с собою необходимую утварь, одежду, посуду, им дорогой давали паек, а на станциях – кипяток.

Совсем иначе ехали, например, калмыки. Их везли зимой, в феврале, и в товарных вагонах за Уралом было смертельно холодно. Мой друг Юлий Фишман (тогда – восемнадцатилетний) был свидетелем остановки «калмыцкого» поезда в Семипалатинске. Конвоиры подходили к вагону, снимали пломбу, открывали дверь, спрашивали, есть ли «дохляки» (если таковые оказывались – вытаскивали их баграми), закрывали дверь, пломбировали вагон и переходили к следующему. Естественно, при такой «опеке» калмыки доезжали до места (если доезжали!) уже мало способными противостоять стандартным лишениям военного времени и суровым (и без «ласкового» НКВД) сибирским условиям.

И еще одно. Мы (баре!) приехали на «готовенькое». Бараки были построены, обжиты. Можно даже (если к баракам применимо это слово) назвать их добротными. Во всяком случае, мы в них не мерзли, хотя температура неделями могла держаться ниже 40 градусов, иногда опускалась до 55 градусов, а однажды упала до 64! Кстати, ученики не ходили в школу, когда температура достигала отметки 42 градуса. При этой температуре в воздухе повисала непроглядная мгла (аборигены называли её копоть) – так мы узнавали, что в школу идти не надо. Первые «смены» были относительно малолюдными, им теплых бараков хватило.

Когда же интенсивность притока «смен» возросла, бараки стали строиться «на скорую руку». И движение скорбной прибрежной полосы в сторону Кузьминок ускорилось. Невозможно сопротивляться кое-как одетым, вымотанным, неустроенным людям сразу голоду, холоду, вшам, клопам, болезням, издевательствам энкаведистов.

Словом, у нас был стимул огородничать, было отцовское умение это делать, и наша семья, о которой можно было сказать словами Некрасова «Семья-то большая, да два человека всего мужиков-то: отец мой да я», не знала голода как такового ни в какую пору перманентно голодного лихолетья.

Не могу не сказать и о воспитательном таланте отца: тяжкий труд на земле во всякую свободную от школьных и домашних уроков минуту не вызвал у меня отторжения, омерзения, неприятия. Я на всю жизнь сохранил любовь к жизни «дождевого червяка». И мне было очень лестно услышать слова восхищения (и даже зависти) по поводу этой любви от неистового адепта и популяризатора природосообразного земледелия Николая Ивановича Курдюмова (для друзей, к коим я себя отношу, – просто Ника).

Отвлекусь на минутку от землеробской темы, чтобы сказать еще пару слов о воспитании. Отец вообще-то не курил. Лишь изредка, как это часто бывает во время застолий, «за компанию» держал зажженную папиросу в руках. И вот однажды он «закурил» при мне. Я потянулся к папиросе, отец мне её подал (зажженным концом), и я взял. Как оказалось – сразу две папиросы: первую и последнюю. Попытаюсь снять с отца возможное обвинение в жестокости. Отец был бесконечно добрым (не за чужой счет!) – это знали даже животные, к нему приставленные. Если приходило время задать сена лошадям, быкам, коровам или поить их, ему не могли помешать ни дождь, ни слякоть, ни низкая температура воздуха, ни высокая температура тела. Помню, как он однажды по морозу и вьюге пошел напоить лошадей в конюшню (за 2 км!) с фурункулом на шее размером в кулак.

Так вот, я готов даже эпизод с сигаретой отнести к разряду добрых (или мудрых?) поступков отца. Сколько бесконечно дорогих мне людей из-за неуемного курения уже возле Бога! Окклюзия артерий, рак легких, носа, гортани, губы,… этот список смертельных недугов – прямых последствий курения – неисчерпаем. Отец тогда в режиме реального времени нашел беспроигрышный ход, чтобы в моей голове даже прорасти не могли какие-либо мысли о курении! Я не чурался мальчишеских компаний в школе и во дворе, но никогда (иногда один в компании!) не курил. Хватало стойкости вынести неизбежное провоцирование и подтрунивание. Не боялся – не хотел!

Мама тоже могла бы похвалиться подобного рода педагогическими успехами. Попытаюсь как-то извернуться (чтобы не выйти за рамки нормативной лексики) и рассказать об одном «этюде», который приучил меня практически всегда держаться в упомянутых рамках. Я часто вспоминаю этот этюд – и неизменно с доброй улыбкой. И с удовольствием (варьируя лексику в зависимости от круга слушателей) пересказываю.

Я был еще дошкольником. В заводской поселок часто прибегал табун колхозных лошадей. И продолжал жить своей лошадиной жизнью. Взрослые парни, заметив нестандартное поведение жеребца, говорят мне: «Борька, Борька! Беги, скажи маме, что...» и дальше строят фразу с участниками процесса в именительном и винительном падеже. Доверчивый Борька прибегает к маме и выпаливает: «Мама, мама, там...». Мама схватит шворку (это бельевая веревка), погоняется за мною вокруг стола, и я запоминаю, что так говорить нельзя. В другой раз парни построят фразу с «леди» в дательном падеже – и опять мама гоняется за Борькой со шворкой в руках.

Так парни прошлись по всем падежам, а Борька – не приобщился вовремя к заметному пласту «великого и могучего». И, когда говорят о недопустимости физических наказаний детей, я с этим охотно соглашаюсь, но про себя думаю: «А все-таки что-то в этом есть». Во всяком случае, я благодарен маме, что мне не надо (да и не умею толком) строить фразы так, как строит их масса русских мужиков (а в последнее время – и женщин): «А он, ..., ..., ..., что этот ..., ..., ...». Представим себе, что такая фраза произносится по телевидению, и вместо многоточий звучит бип. Вы что-нибудь поймете во фразе «А он, бип-бип-бип, что бип-бип-бип»? А ведь иногда список из бип бывает умопомрачительно длинным!

Я не разделяю мнение многих (даже интеллигентных) людей, что ненормативная лексика делает речь более сочной, яркой и образной. Когда, к примеру, вместо слов плохой, никчемный, никудышный, ненадежный, дрянной употребляется «выразительный» универсальный заменитель, то речь – на самом деле – утрачивает точность, становится тусклой, менее содержательной, менее информативной, неконструктивной. Я вовремя привык к словам, вместо которых не надо ставить многоточие или заглушать бипом, и которые позволяют обойтись без расплывчатых заменителей и без блин-фона.

А вот огородный «этюд». Как известно, у пацанов в России считается не грехом вовсе, а даже доблестью забраться в чужой сад, на бахчу, в подсолнухи и т.п. Однажды мы с попутчиками по транссибирскому путешествию Мишкой Москаленко, Гришкой Бойко и Колькой Железняком решили проверить, не выросли ли у Герасимовых (по соседству с нашими грядками) огурцы. Оказалось – выросли! На нашу беду: в этот момент мимо шла моя мама. Компаньоны-то разбежались, а меня мама взяла за ухо, привела к Герасимовым, сказала – откуда, и ушла.

Через некоторое время возвращаюсь домой. Мама спрашивает: «Ну, шо тобi було?». Я – с легким вызовом: «А ничего. Сказали, чтобы больше так не делал». «А-а-а, нiчого?», ...но про шворку я уже писал.

В нас, советских людях, знавших единственную экономическую теорию – «экспроприацию экспроприаторов», т.е. «грабь награбленное» – атрофировалось чувство собственности. Правда, еще Карамзин отмечал склонность к воровству как национальную черту (я не различаю – по крайней мере, в этом вопросе – русских и украинцев). Но более чем полувековая колхозная шлифовка довела эту черту до автоматизма, сделала нестыдной. Скажем, попросить тракториста, проезжающего мимо двора с прицепом колхозных арбузов (свеклы, капусты, картошки, огурцов, лука, помидоров, семечек), сгрузить полприцепа за бутылку самогона – нормальное явление, которое и сами участники сделки, и случайные наблюдатели воровством не считали.

В нашем садовом товариществе многим садоводам пришлось возобновлять посадки деревьев десяток лет подряд, пока некоторые из саженцев не ухватились за землю так прочно, что стало не под силу и нецелесообразно переносить их по весне во дворы колхозников из соседней деревни. Причем, сами «носильщики» не стеснялись, а кичились этим друг перед другом. И даже потешались над теми, кто (от дурний!) вез саженцы с рынка! За зиму на приемный пункт металлолома в деревне перекочевывает все, что удается оторвать, отпилить, выломать, выкопать на наших дачах. Иногда что-то очень нужное даже выкупается бывшими хозяевами у приемщиков пункта.

Однажды жена отлучилась зимой с дачи, чтобы встретить меня из дальней поездки, – так унесено было буквально всё подъемное: инструменты, посуда, белье, одежда. Даже электропроводку вместе с лампочками и счетчиком демонтировали! Пострадали и соседи, лишившиеся на пару дней внештатной сторожихи.

Не припомню, кто выиграл забег вокруг стола после похода к Герасимовым – мама или я. Наверное, мама. Потому что – помогло. На всю жизнь приобрел я должное уважение к собственности, хотя по-настоящему проникся им намного позже, когда побывал в странах дальнего зарубежья и увидел действительно трепетное отношение к privaty.

Конечно, и отец (просто собственной жизнью – в первую очередь) растил во мне это уважение, но мне не под силу разделить «сферы влияния» отца и мамы. Да и не хочется – пусть эти «цветы запоздалые» будут им обоим. Горько мне оттого, что не согрел я вовремя своих стариков теми словами, которыми полон сегодня. Им бы – тогда – они были в награду. А мне – сейчас – в укор.

Моя тяга к землеробству сохранилась на всю жизнь. Когда я, став математиком, «перегрыз пуповину» и больше чем на 40 лет переместился на асфальт, то не упускал случая «потоптаться» по земле. Приехав в отчий дом на каникулы или в отпуск, не лежал в гамаке в саду или на песке, на пляже, а брал в руки косу, сапку, вожжи…

В советское время из всех учреждений и предприятий (из вузов – в первую очередь) регулярно на месяц-другой посылали «шефов» в колхозы и совхозы. Немногие из них были добровольцами. Я – был. Неизменно. Маленькие начальники (вроде заведующих кафедрами) были избавлены от этой повинности. Но я регулярно «напрашивался»: если не работать руками с инженерами и лаборантами, то хотя бы водить ими в студенческих отрядах.

Ездить с инженерами и лаборантами в ранге рядового «колхозника» мне нравилось гораздо больше. Потому что в руководстве студентами на шефских работах была масса нелюбых, не земельных хлопот. Поварихам (в обстановке повального дефицита) надо было снабдить продуктами своих портних, семью, подруг… Студенческий же котел загружался по «остаточному принципу», так что молодые здоровые студенты попросту недоедали, и почти всегда приходилось вести тягучую борьбу с руководством за «кусок хлеба». Студентки «искали приключений», а когда находили их где-нибудь в лесополосе, то потом спрашивали у руководителя – растерянно – «Что делать?», а их мамы – требовательно – «Кто виноват?». Мальчики, резвясь, ловили в деревне гусей, а получив по заслугам, жаждали мести. И буквально изнуряла неизбывно вязкая борьба с нежеланием подопечных «тружеников» сколько-нибудь сносно обрезать морковь, лущить кукурузу, выбирать картошку пальчиками с маникюром, а то и с накладными ногтями. Но я шел на эти мерзкие хлопоты – перевешивала привитая в детстве тяга к крестьянскому труду и просто к земле.

Я не могу сейчас надежно восстановить, с какого возраста начал ковыряться в огороде. Но хорошо помню, что, будучи совсем «молодым», еще в ранге детсадовца, пас свиней. Есть косвенные доказательства. Финскую кампанию я встретил первоклассником. А перед финской кампанией, т.е. до школы, у нас в поселке часто забавлялись учебными воздушными тревогами.

Слово забавлялись употреблено не всуе. Никакого вклада в ГТО (готовность к труду и обороне) или в ход и исход будущей войны эти забавы не внесли, но лишняя сотня значков ГТО нашла своих обладателей.

Все обитатели поселка по сигналу тревоги должны были маскироваться или прятаться. А тех, кого находили «санитары», приносили на носилках к конторе завода, и после отбоя обливали из пожарных шлангов. Спектакль бывал необыкновенно веселым. Это был, вообще-то, пир во время чумы, но народ просто не упускал случая подурачиться.

Однажды я не успел спрятаться со свиньей, которую пас вдали от дома, у речки. И меня облили после отбоя. Хотя непонятно, почему меня, а не свинью? Во-первых, это она лишила меня необходимого динамизма. Во-вторых, разве можно сравнить с моим удовольствие, которое она получила бы. В-третьих, я сгорал от смущения, а ей не было бы ни капельки стыдно за свою неповоротливость! Наконец, мою одежду после экзекуции надо было сушить, а на ней все высохло бы, как … на свинье.

И снова всерьез. Банальные огородные хлопоты начали преследовать меня задолго до школы. Помню, как хотелось мне всегда перекрыть «урок», «козырнуть» перед отцом, услышать его высшую похвалу «А воно мало-мало!». В 11 лет я уже самостоятельно заготавливал в тайге (за 7 км от села) сено (т.е. косил, сушил, «грамадив») на долгую сибирскую зимовку корове. Мало того. Наш сенокос находился во владениях потребительской артели – и мне надо было неделю отрабатывать «барщину», косить в артельной бригаде. Удивительно, но артель принимала мою отработку, я шел в общей шеренге косцов.

Как рано тогда взрослели дети! Через 2 года сенокос был уже в 12 км от села, я уже не бегал ночевать домой, неделями жил на так назіваемой Петуховской заимке. Иногда один в дремучей тайге – и ничего.

Трудно себе представить, чтобы я пустил сейчас 13- летнего внука, скажем, на неделю (или даже на 7 минут!), в такую глухомань, одного. Где, впрочем, мимо заимки тек изумительной чистоты ручей, на его берегах росли невероятно рясные малина, черемуха и смородина, но… у куста малины можно было встретиться глаза в глаза с медведем. Летом – вполне безобидным, но все равно – медведем! Царем тайги!

Несколько лет подряд за короткое сибирское лето я успевал даже отработать месяц, получив настоящую мобилизационную повестку из сельсовета, в колхозе «Животновод», расположенном в 15 км от нашего села на Горячкинской заимке. Бороновал поле на лошади, работал на жатке-лобогрейке, возил снопы на быках, пахал на них или на лошади. Жил у какой-то бабушки, а питался – как отец на лесозаготовках в 1933 году. Выполнив норму, получал по килограмму картошки и соленых огурцов, 400 граммов хлеба, что-то варил, словом, не голодал. Помогала, конечно, и снедь, что я мог прихватить из дому (американскую тушенку, например, которой в конце войны отоваривали мясные карточки).

Домой я мог наведываться довольно часто. Приготовив подводу с очередной порцией зерна для сдачи в «Заготзерно» (приемный пункт находился в Маклаково), председатель колхоза Горячкин обычно отправлял с нею меня, так что я мог заскочить на минуточку домой и запастись на несколько дней пирожками с горохом (и сейчас слюнки текут).

Удивительно ранняя самостоятельность! Ведь это было в 12, 13, 14 лет! Словом, я рано приобщился ко всякому крестьянскому труду и на всю жизнь полюбил его. Несмотря на то, что он не только тяжел, но и чреват…

Вспоминаю такой эпизод. Везу на быках снопы. А на подводу уложил сразу дневную норму (память сейчас подставляет цифру 220 снопов, но я ей не очень доверяю). Подъезжаю к спуску. На нем дорога раздваивается: можно объехать встречную осину хоть слева, хоть справа. А быками (для тех, кто не знает) управляют хворостиной и командами «Цоб!» и «Цабэ!». По одной команде ускоряет движение подгоняемый хворостиной левый бык (и телега поворачивает вправо), а по другой – наоборот, оживляет темп правый бык, и «экипаж» поворачивает влево. На спуске быки понесли: правый – по правой дороге, левый – по левой. Ни один не хотел подчиниться – ни команде «Цоб!», ни команде «Цабэ!». Перегруженный воз стремительно, во всю бычью прыть помчал «по осевой», дышло с разгону врезалось в осину, я слетел быкам под ноги (хорошо «приложившись» по пути о дышло), задняя ось телеги и «занозы» в ярме сломались… Словом, я познал тогда, что такое «смех сквозь слезы». На помощь, естественно, рассчитывать не мог: глухая тайга, до заимки 4 км... Однако как-то обошлось, выбрался. Сгрузил снопы, приладил полоз вместо отломившегося колеса, воткнул в ярмо вместо «заноз» палки, доехал.… Сижу же вот за компьютером, пишу эти строки. Прокручиваю «кино» и – спустя 64 года – сам себе улыбаюсь…

И, как говорят поляки, najwyzsza pora (самое время) для светлых воспоминаний. Жизнь в лихую годину не была одноцветной. В памяти удержалось многое, что грело и греет душу, без чего просто не было бы этой книги.

 

Школа, каких не бывает. Но была!

 

Мне хочется рассказать о своей школе. И не только потому, что, вспоминая свое школьное время, я вновь живу. Без той школы попросту не было бы достаточно успешного огородного писателя – популяризатора природосообразного земледелия. Да простится мне этот нескромный пассаж. Я ведь говорю не о себе, а о школе!

Маклаковская школа была «красна не углами, а пирогами» – совершенно необыкновенными учителями.Больше 40 лет стоял я с мелом у доски и думаю, что вправе судить и сравнивать. Готов спорить с кем угодно и на что угодно – та школа была самой высокой пробы. Да простит мне Бог безоглядное восхищение alma mater.

Директором школы был коренной маклаковец Судаков Николай Иванович. В 30-ые годы он успел поработать на Туруханской метеостанции. С тамошним сыном Сталина Сашей (отмечаю просто как курьезный факт). По окончании школы Николай Иванович учился на химическом факультете Томского университета, откуда был призван на странную (финскую) войну. По состоянию зрения, однако, был вскоре демобилизован, приехал в Маклаково, началась настоящая война, мужчины-учителя ушли на фронт, а Николай Иванович, носивший очки (если не ошибаюсь) с минус одиннадцатью диоптриями, на фронт, естественно, не попал и стал учительствовать.

Директором школы был тогда украинец Коваль – крупный красивый мужчина. Вот кому к лицу была вышиванка!Вот это была гармония! Подобного я уже никогда больше не видел. И так обидно подчас становится за этот изумительный предмет украинской культуры, когда некоторые «ряженые», выпендриваясь, забывают критически глянуть на себя в зеркало перед выходом «в люди». Им бы вспомнить про «корове – седло», а они, не жалея украинскую культуру, спешат за её счет показать свою «свідомість».

Когда началась война, танкист запаса Коваль ушел добровольцем на фронт (вскоре мы узнали, что – навсегда). Директором школы стал двадцатидвухлетний Николай Иванович. Директорство Николая Ивановича – настоящий подвиг в тылу. И рассказывать о нем можно бесконечно – мне придется «стреноживать» себя. Но от рассказа о нескольких эпизодах (драматичных? комичных? трагикомичных?) не удержусь.

Упоминавшихся выше Штирцев НКВД определил первоначально на поселение в Рудиковку – маленькую, деревушку, расположенную в 7 км выше Маклаково на противоположном (ангарском) берегу Енисея. Там была только начальная школа с одним (общим) классом и одним учителем, так, что Штирцы не могли быть востребованы. Оба были преклонного возраста, и их участь была незавидной. Николай Иванович, узнав о том, что в Рудиковку привезли таких учителей, обрадовался подарку судьбы, нанял баркас, уже по шуге (зачин ледостава) сплавал на ту сторону Енисея (его ширина в Маклаково – 2 км!), погрузил Штирцев, привез в Маклаково, поселил в школе и зачислил учителями немецкого языка. Флору Ивановну – в 5-7-ой, а Ивана Федоровича – в старшие классы. Какая это была находка!

Однако рано радовалась вся школа.… Ведь Николай Иванович внес «правку» в суету НКВД. Самовольно перевез ссыльных! И «светило» ему немало. Причем возможное оправдание нецелесообразностью проживания бесценных Штирцев в Богом забытой Рудиковке могло лишь добавить Николаю Ивановичу пяток-другой лет. Еще бы: он, видите ли, лучше органов знает, где кому «куковать»! Заступничество бессильного районо исключалось.

Выручил случай. В районном отделе НКВД один влиятельный человек (давний знакомый Николая Ивановича) нашел задним числом «опечатку» в разнарядке, погрозил Николаю Ивановичу пальчиком (с двузначным числом лет), и проступка как бы не было. Штирцы были легализованы, стали жить «как люди» – в бараке – и учить нас «Anna und Marta baden» и «Wir fahren nach Anapa».

Были и другие события, когда Николая Ивановича спасала буквально цирковая эквилибристика. Ведь каждую минуту он жил тогда и в той стране, должен был играть по тем правилам. Играть поневоле активно и – оставаться человеком.

Приведу такой – совсем негромкий – пример. Послали наш 6-ой класс собирать на колхозном поле колоски после комбайна. Руководил «десантом» военрук. В разрешенный «перекур» группа пацанов подалась в березовую рощу на краю поля. Кто в буквальном смысле покурить, кто просто в тени поваляться на клевере, кто (в том числе и слуга покорный) – покачаться на березах. Мы взбирались по молодым березам так высоко, что они сгибались под нашей тяжестью и плавно опускали нас на землю. Сколько адреналина было! Березки ведь иногда ломались...

А два парня – Пашка Ефимов и Васька Сидоров – прихватили с собой в рощу по горсти пшеничных колосков и стали «молотить» их в кепках. За этим занятием их и застал военрук, не дождавшийся нас с «перекура». Мы тоже хороши – увлеклись «парашютами» и обо всем на свете забыли. Но сколько там весил наш проступок рядом с Пашкиным и Васькиным, когда буквально свирепствовал Указ «о 7 колосках»!

Сватья Лиза вспоминает, как она 7-летней девочкой насобирала колосков на дороге (было это в Туркмении), и с каким трудом удалось ее маме откупиться потом от «причитавшегося» срока. Нечто подобное случилось в эти годы и с моим двоюродным братом Николаем. Он нажал мешок травы на обочине дороги у свекольного поля. Заставший его за этим делом объездчик вытряхнул мешок, обнаружил в траве несколько свекольных листьев, и Колиным родителям пришлось изрядно поистратиться, чтобы Коля остался на воле. В том числе – продать корову, из-за которой, собственно, и разгорелся сыр-бор.

Наш усердный не по разуму военрук составил подробный письменный отчет об инциденте и положил на стол директора. Что было делать Николаю Ивановичу? При штатном продвижении этой реляции должны были получить «хорошие» сроки родители «молотильщиков», сами виновники отправлены в колонию, а те родители, чьи дети вовремя не пресекли и не донесли, подвергнуты административным или не очень строгим уголовным наказаниям. Стандартной «порцией» нестрогого наказания были тогда год-два, так называемых принудительных работ (когда осужденный остается на воле, продолжает работать, но из зарплаты ежемесячно вычитается 20 %).

Николай Иванович «рассвирепел». Поднял бурю (в стакане!). Издал «грозный» приказ. Пашку и Ваську исключил из школы. Пяток других нарушителей (и меня в их числе) исключил из школы на две недели. Классному руководителю объявил строгий выговор. Словом, на рапорт военрука очень шумно и «охватывающе» отреагировал. Военрук не докумекал, что грохотала пустая бочка, рапорт остался в школе, а Пашка и Васька – хоть и не в школе, но на воле. По какому хрупкому льду прошел тогда Николай Иванович!

Многие наши учителя были буквально вылеплены Николаем Ивановичем. Возвращался, скажем, с фронта раненый солдат – бывший десятиклассник. Николай Иванович брал его «в работу», учил предмету, основам педагогики и через пару месяцев вводил в класс. Причем с равным мастерством он готовил учителей буквально по всем предметам. Становились учителями и девочки-выпускницы школы, не попавшие под мобилизацию в армию или под вербовку в Норильск. Одна из них – Мария Павловна Александрова – стала не только учительницей математики, но и женой Николая Ивановича на всю (её) оставшуюся жизнь.

После войны, когда стали возвращаться фронтовики, полегчало. Правда, не намного: бывшие фронтовики всё равно были всего лишь недоучившимися школьниками. Но зато появился выбор. Это сейчас в Лесосибирске есть свой пединститут с несколькими факультетами – а тогда Николай Иванович один работал за все факультеты. Только дипломов не выдавал.

Официальные дипломы об образовании наши учителя стали получать намного позже. Да и сам Николай Иванович окончил университет (физический факультет) лишь в 50-ых годах. История побега Николая Ивановича в Иркутск за образованием – чисто детективная, в буквальном смысле с конспирацией и погонями. Жаль, что я не был ее свидетелем, слышал ее лишь в изложении «под рюмочку», и в памяти не удержались детали, без которых пересказ ее сейчас был бы худосочным (если не бессмысленным).

Я ничего не сказал об учителе Судакове. Что его директорство – подвиг, дошло до меня лишь с годами, когда я сам уже побывал микроначальником. Но ведь я любил его тогда – как учителя. И какого учителя!

Прежде всего – незлобивого. Помню, однажды я сел на втором этаже верхом на перила (задом наперед) и «помчал» вниз. Но не слетел на пол, как «положено», а ударился ногами во что-то мягкое. Оглядываюсь: в живот Николая Ивановича. Слез я с перил «никакой», а он покачал укоризненно головой и пошел к себе в кабинет. Надо ли говорить, что воздействие этого воспитательного приема было пошибчее выговора, разноса или банального вызова в школу ро