Второе Всероссийское петрографическое совещание 15 страница

- Вроде бы, да. Во всяком случае, я внук Егора Тарасовича, и еду в Березино!

- А я Валера Зуев!

Господи, оказалось, что это мой самый младший двоюродный брат, которого я в последний раз видел, когда он не был еще даже школьником. Что ж, нам с Машей очень повезло. Валера ехал в деревню налегке, поэтому он ухватил наш чемодан, и у нас не возникло никаких проблем. К тому же, оказалось, что появился новый остановочный пункт для пригородных поездов, всего в трехстах метрах от нашей деревни!

Объятия, слезы: тут и радость встречи, и воспоминания о тех, кто ушел за эти годы из жизни. Мою родню представляли там, в основном, две ветви родословного древа Махлаевых: дети старшей папиной сестры Федоры Егоровны, вышедшей замуж за лихого деревенского парня Федьку Зуева, Федора Фроловича, и дети папиного брата, деревенского тракториста Фомы Егоровича Махлаева, ушедшего на войну водителем танка и бесследно сгинувшего в военной круговерти. Во всяком случае, на неоднократные папины запросы из кадрового управления Советской армии всегда приходил один и тот же ответ: “Фома Егорович Махлаев в списках убитых, живых, пленных и пропавших без вести не значится”. Тем не менее, дети его получали пенсию, как дети погибших воинов.

В тот вечер собрались все, кто оказался тогда в деревне. Маня (Маруся Зуева) – главный товаровед Смоленского универмага, Миша Зуев, математик – заведующий кафедрой прикладной математики Смоленского педагогического университета, Валера Зуев – инженер авиационного завода, Люся (Людмила Фоминична) Махлаева, их мужья, жены, дети... Маня срочно накрывает стол, Маша успевает поужинать, и ее, сморенную долгой дорогой, укладывают спать на диване в дальней горнице “Зуевской” хаты, а мы еще долго сидим и не можем угомониться: еда, выпивка, тосты и бесконечные воспоминания.

Наутро Маша, естественно, проснулась раньше меня. Над диваном висела традиционная для российской деревни деревянная застекленная рама, в которую было вставлено множество фотографий. Маша стала разглядывать их, водя по стеклу пальцем, узнавая знакомых ей людей: «Это ты, а это Миша маленький, а это опять ты. Слушай, папа! Тебе здесь столько лет не было, а твои фотографии висели!». И тут же послышался голос Мани: «А как же. Вот в следующий раз приедешь – и свою фотографию тут найдешь!».

После завтрака нас отвели в “дедову хату”. После того, как дедушка умер, папа пристроил к ней веранду и превратил эту избу в свою летнюю дачу. Он предпочитал проводить отпуск в родной деревне. А после смерти папы мои родичи стали поддерживать этот дом в качестве гостевого, для приезжей родни, вроде меня. Но я помню эту хату с младенчества, с первых проблесков памяти. Я помню, как просыпался по утрам, пятилетним пацаненком, от звона косы, которую отбивал дед на маленькой наковаленке. Помню, как “вжикал” по косе оселок. Потом дед уходил на покос, и я опять задремывал, а бабушка пекла блины, смазывала их сметаной, складывала стопкой на сковородку, задвигала минут на десять в только что протопленную русскую печь, а потом вынимала их оттуда - разопревшие, пышные, ароматные и нежные...

Дед Егор родился в 1881 г. и всю жизнь прожил в родной деревне, дальше Смоленска из нее не выезжал. В молодые годы ездил в Смоленск на базар, в зрелые – по делам. Последний раз приехал в Смоленск в 1953 году, чтобы лечь в областную больницу. Там он и умер. Рак желудка. Совсем скверно, что не знаю я ни дня его рождения, ни года… Как-то не отмечали этого дома.

А душа моя была, видно, ленива…

Было ему, когда он умер, 72 года. Так что долгожителями Махлаевы не были. А вот домоседами – были. Есть семейная легенда, что суженую свою он впервые увидел во сне. Он мне сам это рассказывал. Важно, что во сне он ее не только увидел и полюбил. А на одном из церковных праздников он увидел, как она выходит из церкви, и сразу узнал в ней девушку из своего сна. «Навел справки» где она живет, кто родители, но сам с ней не познакомился – нельзя было! Дома, рассказал все отцу. Отец съездил, посмотрел. Девица ему понравилась. Познакомился с ее родителями и высватал ее. Сонюшке Егор полюбился, и она согласилась стать его женой. Венчали их в Гусино, в той самой церкви, где Егор впервые ее наяву увидел. Это ближайшее к Березино село, ближе пяти километров. Прожили они в мире и согласии всю свою жизнь. Он ее и вправду очень любил, и она его тоже. И он никогда не мог понять, как это можно – не любить жену, изменять ей. Подобные рассуждения были где-то за пределами его сознания. Он считал, как это и было принято в смоленских деревнях, что до замужества не только парни, но и девки могут вести себя достаточно вольно, «любиться» сколько угодно. Это не грех. Кстати, если у девушки при этом появлялся ребенок, то он считался ребенком её родителей (его даже в церкви так записывали). Но уж зато после венчания – верность навек, тем более, что насильно у них замуж не выдавали. Занятно, конечно – ну он-то свою суженую во сне увидал и полюбил, а она его? Она же его до сватовства и не видела ни разу! Я спрашивал бабушку. Говорит – Егор такой был, что как глянула она на него, так сердце зашлось! Родила она ему четырех детей: Фому, Федору, Василия и Елену. Рождались они с интервалом 2-3 года. Интересно, что двое первых именовались по документам Егоровичами, а двое последних Георгиевичами. Первые двое были, кстати, больше похожи на Егора (отца), а последние – на Софью (на мать).

Когда родилась Софья Митрофановна Махлаева, и даже, где она родилась – я так и не знаю. Девичья фамилия ее – Мачульникова. Но никого из ее родни я не знаю совсем. И никогда никого из них не видел. Умерла она в 1958 году. Похоронена рядом со своим Егором в Березине.

Но вернемся к Егору. К десяти годам окончил он 2 класса церковно-приходской школы в селе Гусино. Познал он там, кроме Закона Божьего, основы арифметики, ну и читать-писать научился. Причем читать он научился на двух языках – русском и церковно-славянском. Я сам видел и слышал, как бегло и выразительно читал он старинные церковные книги! На этом его учеба кончилась. Больше он никогда в жизни ничему не учился. Однако он очень много знал и умел. Он прекрасно разумел все крестьянские премудрости: и полевод-пахарь, и огородник, и скотник, и пчеловод… Но, что отличало его от других, – он очень любил работать с деревом. Был он столяр – от Бога! Талант. Даже талантище. Жене своей он в первый год совместной жизни сделал прялку. Стойка, педаль, колесо с красивейшими спицами. Сама прялка и колесо по ободу были украшены искуснейшей резьбой! Я видел эту прялку – музейная вещь! Правда в те годы меня не удивляло, что дед Егор делает такие необыкновенные вещи. Я считал, что это в порядке вещей. Ну, мастер он, ну и что? Такой уж он есть. Чему тут удивляться? Сам он сделал ей и ткацкий станок – выточил из березы все, вплоть до челнока (впрочем, челнок был, кажется, из липы – слишком уж сложна была конфигурация этой детали). Сонюшка холсты ткала на нем. Он ей вытачивал из липы длиннозубые гребни – расчесывать ее роскошные длиннейшие волосы. Почти такие же гребни, но менее украшенные, он делал для чесания кудели (конопляного или льняного волокна) перед прядением.

Дед мог один сделать телегу. Всю. От начала до конца: колеса со спицами и ступицей (втулкой), поворотные оси, украшенные резьбой борта. Последние годы, когда сил для полевых работ у него уже не было, он делал колхозу телеги, и именно этим выполнял свою «обязательную норму трудодней». Сам гнул колесные обода и дуги. Сам и сани ладил, полозья гнул. Я не говорю уж о табуретках, лавках, столах, кадках, корытах, ушатах, коромыслах – все было свое, не покупное, и очень красивое! Была у него рядом с избой потрясающая столярка – в отдельном сарае оборудована пара верстаков, стоял токарный станок для работы по дереву и был набор не только стамесок, но и рубанков всевозможных размеров и фасонов, а также буравов и буравчиков, топоров и топориков. Думаю, стоило это немало, но на это он денег не жалел. Увы, прялку еще при жизни деда забросили на чердак, как хлам, а потом и вовсе сожгли. Ткацкий станок – тоже. А теперь нет лошадей, так и телег и саней не осталось. А в послевоенные годы весь колхоз только на этом («дедовом») транспорте и работал.

В 1940 году, незадолго до войны, дед занялся пчелами, но в войну стрельба и взрывы всех пчел пораспугали, и ульи стояли пустые. Сразу после войны, летом 1945 года, в один из этих пустых ульев залетел приблудный пчелиный рой. В народе есть примета, что такие не покупные («Божьи») пчелы очень продуктивны – дают много меда и отлично роятся. Может быть. Во всяком случае, через несколько лет у деда Егора было уже 10 семей (10 ульев), и с тех пор все новые рои он раздавал бесплатно всем желающим из Березина и соседних деревень. Он никогда не продавал мед на базаре – всегда сдавал его по весьма скромным расценкам заготовителям из сельхозпотребсоюза. Ему этих денег вполне хватало, чтобы жить по своим скромным потребностям. А к излишествам он не привык.

Дед никогда не пил много, но он очень любил вкусные напитки, причем скорее любил делать их, чем пить. У него в избе был угловой стенной шкафчик, который теперь назвали бы «баром» – там стояло множество бутылочек с пахучими настойками и наливками на разных травках, корешках, ягодах. Немыслимое количество ароматов, вкусов, расцветок…

Любила иметь дело с травами и кореньями и бабушка. Она хорошо знала их лечебные свойства, знала, как и когда их надо собирать, как обрабатывать и хранить, как и зачем пить. В деревне ее считали ведуньей (знахаркой) и часто обращались к ней за помощью. Бабушка верила во всякую лесную нечисть, но не боялась ее. А с домовым она и вовсе общалась запросто! Домовой ее любил. Когда в 1935 году они переехали из старой избушки с соломенной крышей в новую срубленную дедом избу, крытую щепой, она перевезла туда и своего домового. Перевезла в лапте, который тянула за веревочку, как санки, сопровождая все это соответствующим заговором. Она поила домового молоком: ставила его на ночь в блюдце – выпивал это молоко, видимо, ежик. Он-то, я думаю, пыхтел, сопел и топотал по ночам в темной избе. Но Бабушка умела с ним общаться и даже разговаривать – не с ежиком, конечно, а с домовым.

Она могла лечить людей не только травами, но и наговорами. Мне она вывела наговорами бородавки, когда мне было лет пять. Лечила она меня и от тяжелой простуды – отварами трав.

И вот ведь интересно – добрыми они были оба. Ну ладно со мной – я первый (а потому и любимый) внук. Я городской, – так что в деревне я гость. Мне можно многое прощать. Но я видел и их отношение к тем внукам, которые росли и жили в деревне. А среди них были и такие, кому Дед Егор и Баба Софья фактически заменяли родителей – дети папиной сестры Лели. Витя и Алик Глушницкие. Их отец оставил семью, когда они были совсем маленькими. Мать работала инженером смоленского торффонда, а потому вечно моталась в командировках с болота на болото. И росли ребята у деда Егора. До окончания седьмого класса жил в деревне Алик, а Витька, по-моему, и десятилетку в Гусинской школе кончал. Я не помню, чтобы дед на кого-нибудь из них накричал, чтоб кому-нибудь отвесил подзатыльник. И в то же время, никому и в голову не могло прийти, что деда можно ослушаться, что можно что-то не сделать… Мой папа говорил, что дед и отцом был таким же. Папа не помнит, что его когда-нибудь наказали. Вот хвалить – хвалили, хотя и не часто. Зато похвала эта всегда воспринималась, как высшая и очень желанная награда. Судя по всему, дед был талантливейшим педагогом, хотя сам и не подозревал об этом. Он умел наставлять и поучать людей, не унижая их, – а это дано далеко не каждому! По этой же причине и во всей деревне его авторитет был непререкаем.

В годы войны дедовы способности проявились новыми и довольно неожиданными гранями. Именно к нему, как к главному авторитету, направляли партизанских посыльных, когда те приходили в деревню за продуктами для своих отрядов, хотя никакой официальной должности он в ту пору не имел. Их деревня входила в зону деятельности знаменитой партизанской бригады Константина Заслонова. Так что эти ночные гости были не такими уж редкими, хотя в деревне почти всегда стоял немецкий гарнизон – ведь совсем рядом (почти сразу за огородами) проходила железная дорога! И вот дед решал, дать или не дать мешок муки, или воз картошки, а то даже телку или свинью. И что всех удивляло, – он всегда брал за это расписки. Ему говорили: «Ты что! Не дай Бог, немцы расписки найдут – тебя же сразу повесят!». Дед же был уверен, что свои не выдадут, а сами немцы ничего не найдут. А раздавать «за просто так» не свое, а общественное имущество – он не мог! И ведь пригодились расписки! После войны сталинское правительство приняло решение за все годы оккупации начислить на оккупированные колхозы долг за невнесение сельхозналога(!).Это, конечно, было чудовищно. Никого не интересовало, что они не сами «ушли к немцам», что их сдала своя же армия! Дескать, эти годы вы не кормили свою страну, свой народ, а кормили оккупантов!.. Вот тут дед собрал свои расписки, поехал в Смоленск, добился приема у секретаря обкома партии по сельскому хозяйству, ну и вывалил ему на стол все эти бумажки: «Так это кого же мы кормили эти два года?!» И ведь сработало! Сняли с Березина этот липовый долг! А с других-то деревень сняли только после смерти Сталина. Маленков снял. Не случайно во многих хатах портрет Маленкова еще долгие годы висел в красном углу рядом с иконой, либо вместо иконы. Но я не о Маленкове. Вот деда после этого дружно выбрали председателем колхоза, И он был им три самых тяжелых послевоенных года, пока сил хватало. А сменил его на этом посту Федор Зуев – вернувшийся из армии муж его дочери Федоры.

В те же послевоенные годы узнал я и еще одну неожиданную сторону жизни деда. Как-то вечером он сказал, что уходит на всю ночь. Я не понял – зачем. Стал расспрашивать бабушку. Она вначале отнекивалась, а потом сказала: «Егор будет псалтирь читать над покойником». Как, почему? Вопросов у меня, сами понимаете! Словом, выяснилось, что умер глубоко верующий старик. Церкви нет в районе. Позвать священника из Смоленска – не реально. Вот и попросили деда. Он знает церковно-славянскую грамоту. Читать церковные книги умеет, и кое-что из них сохранил у себя дома. Все знают, что сам дед – верующий, причем глубоко и искренне.

Когда дед вернулся, я спросил: «Так ты что, не только председатель колхоза, но и поп по совместительству?». Дед с улыбкой ответил, что до попа ему слишком далеко, а к дьякону он приближается. Но главное не в этом – негоже, чтоб верующий человек умирал, как пес подзаборный: без покаяния, без отпевания.

- Я не могу отпустить грехи, но я могу (и я должен, раз я могу!) попросить об этом Господа. И всем родным покойника станет легче. А донести на меня… Ну, – пусть доносят. Своей веры я ни от кого не скрываю, икона у меня на виду висит. Так что бояться мне нечего. А что не так случиться, – Бог поможет!

И рассказал он мне, как его раз немецкий патруль поймал у железной дороги. «Partizan, Partizan!». А он шел траву косить корове. «Erschissen, Erschissen!». Словом, поволокли его к березе, порвали при этом рубаху, а там крест нательный выскочил. «О, gut muzhik, gut, nicht communist!». Словом, дали ему пинка, и велели у железной дороги больше не косить!

Рассказывал он и другие истории о тех временах. У них в деревне все время какие-нибудь немцы стояли. Жили, естественно, в хатах. Ну а сами деревенские ютились в банях. Тесно, но хоть тепло. Не на улице. Вот как-то (во время Сталинградской битвы) позвали деда немцы, жившие в его избе, сказали, что наутро они уходят. Под Сталинград. Налили ему стакан водки, чтоб не поминал их лихом, дали конфет и сахару для ребятишек. Я удивился, как он их понимал. А дед говорит: «Это не немцы были, а австрийцы, у нас в ту войну (первую мировую) много в деревне пленных австрийцев жило, работали они у нас, так они совсем не как немцы гуторят, а очень даже на нашу речь похоже, очень понятно!».

Я не сразу понял, но потом до меня дошло, что в австро-венгерской армии воевало много чехов и словаков, и по деревням отпускали именно этих пленных, братьев-славян. И те самые, что жили в дедовой избе в этот раз, тоже были словаки, это были саперы, точнее даже – железнодорожные ремонтники. Партизаны взрывали дорогу, а они чинили… А как стало тяжко немцам у Сталинграда, – кинули они и словаков в это пекло. Но я опять же не о том. Чуть не подвели они деда капитально! Наутро он зашел осмотреть свою избу перед приходом нового гарнизона, а в сортире (извините за выражение) портрет Гитлера плавает! Пришлось деду его оттуда спасать, да чистить. Ведь не докажешь потом, что это не ты его туда бросил. Вот, говорит: «Не думал, не гадал, а пришлось фюрера ихнего от дерьма отмывать!».

Кстати, когда немцы отступали, они сказали деду, что всем деревенским надо уходить в лес, и лучше всего за Днепр, где никаких дорог нет, и лучше уйти со скотом. Там и переждать бои. Так они и сделали. Сидели за Днепром в Лучковском лесу неделю, пока фронт не прошел на запад. Немцы отступили, наши танки и немного пехоты проскочили за ними вдоль железной дороги и шоссе Москва-Минск, а в деревне было пусто. Только избы были обложены до окон соломой. Их должны были сжечь. Соседнюю деревню (Дубровку) сожгли, а Березину повезло. То ли не успели, то ли не захотели жечь хаты, в которых сами жили – этого теперь никто не узнает…

Но произошла потом и трагедия. Когда война началась, всех мужчин призывного возраста в июле мобилизовали. Они получили повестки и прибыли в районный центр (город Красный) в райвоенкомат. А там все начальство драпануло, а потому ни оружия, ни обмундирования новобранцам не дали, вообще о них забыли, и всех их захватили немцы. У немцев и вооруженных пленных в то время хватало, а потому они всю эту толпу распустили по домам. Они все и пережили оккупацию в своих деревнях. Кое-кто ушел партизанить, но таких было мало, ибо, распуская этих полупленных, немцы все же взяли с них подписку, что они уходят домой, и ежели они исчезнут, то их семьи будут расстреляны «за пособничество бандитам». Ну а наши, когда пришли, всех мужчин призывного возраста посчитали дезертирами, и всех отправили в штрафные роты. И все они полегли этой же зимой в затяжных боях под Оршей. Деревня лишилась всех своих мужчин. Остались старики и дети. Вот с ними да с бабами дед и поднимал колхоз. А после войны вернулось лишь несколько тех, кто был призван раньше, кто встретил войну, будучи уже в армии. Среди них был и пехотный старшина Федор Зуев. А вот Фоме Егоровичу Махлаеву не повезло, хоть он и попал в армию еще в финскую кампанию. Он был трактористом, и в армии стал танкистом. А танкисты, особенно в первые годы войны, не выживали. Где он, и что с ним, как я уже написал, никто не знает:«Ни живой, ни мертвый, ни раненый, ни пропавший без вести».

Скажу еще, пожалуй, два слова об отношении деда Егора к религии. Он считал главным не формальное соблюдение обрядов, и даже не веру, как таковую, а жизнь, согласную с божьими заповедями. Его порой спрашивали, как он относится к тому, что его любимый сын Василий, хоть и крещеный, но в Бога не верует: в церковь не ходить, никогда не крестится и вообще безбожник. Дед отвечал на это, что он за своего Ваську спокоен, что Васька после смерти обязательно будет в Раю, поскольку он всегда поступал так, как велит совесть! И когда папа умер, я вспомнил об этом, потому что умер папа в Рождество, а по православным поверьям, все умершие на Рождество и Пасху непременно попадут в Рай!

Вот так. Скажу еще, что когда моему папе говорили, что он выдающийсяпрофессор, он всегда говорил, что он просто неплохой преподаватель и скромный ученый, а истинным профессором был, конечно же, его малограмотный отец – Егор Тарасович Махлаев, деревенский мужик недюжинного ума, незаурядных способностей и исключительного педагогического таланта!

 

Помню, как я, старший внук, лежал вечерами на сеновале уже в послевоенную пору со своими братьями, и мы болтали о всякой всячине. Помню, с какой гордостью я приезжал в деревню в студенческой форме, как привозил туда своего Мишу... И вот я снова там, после тридцатилетнего перерыва. Со мной не Миша, а Маша. Но снова купание в Днепре у Березинской стрелки, прогулки на курган (ближний сосновый бор на холме за деревней), деревенская баня, поездки в Смоленск, где мы ходили с Машей в Тенешевскую картинную галерею, Коненковский музей, Смоленский собор... Осмотрели и многочисленные памятники войны 1812 года, съездили в Тенешевскую усадьбу – всемирно известные Талашкино, Фленово... Надо ли говорить, как благотворно прикосновение к родной земле... Маша весьма органично прочувствовала это, выразив все одной фразой, завершавший ее рассказ о впечатлениях от летней поездки: «Знаешь, Мама, я подумала, что тот, кто не был в этой деревне, не может называться Махлаевым!» Я и не ожидал от своей крохи, что она так емко сможет выразить главную суть поездки. Конечно, я хотел, чтобы она ощутила нечто подобное, но и в мечтах своих не полагал, что она так глубоко осознает, с чем довелось ей столкнуться ушедшим летом.

Иру тоже, видно, опекал в тот раз сам Господь. Она нашла единственно правильный ответ на Машину реплику: «Пожалуй, ты права, а потому – решено: на следующий год я в поле не еду, и мы все втроем отправляемся в дедову деревню!». Так мы и сделали. Ира ошиблась лишь в одном, – нас оказалось не трое, а четверо. С нами поехал наш верный Кермес. Не могли же мы бросить своего ненаглядного! И ему полюбилась деревня с ее просторами и вольной жизнью. Особенно понравилось ему неведомое прежде парное молоко. Каждое утро он убегал из “гостевой” Махлаевской избы в Зуевский хлев, где Маня доила корову, и хозяйка тут же наливала ему целую миску теплого душистого лакомства.

А что касается Иры, то она и вправду вошла той поездкой в нашу большую семью Махлаевых, став родным человеком не только для нас с Машей, но и для всех ее членов, безоговорочно признавших ее своею.

 


ПРОФЕССОРСТВО В СЫКТЫВКАПСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

Возвращению к нормальной жизни весьма способствовало и то, что в Сыктывкаре организовали подготовку геологов своими силами. Раньше все геологические организации Республики Коми, включая и наш институт, пополнялись за счет выпускников вузов, направляемых нам системой централизованного распределения в соответствии с нашими предварительными заявками. К нам приезжали ребята из Москвы и Питера, из Свердловска, Казани, Ростова, Томска... Однако с распадом Советского Союза и полной перестройкой экономики ситуация резко изменилась. Геологическая отрасль, как, собственно, и вся страна, вошла тогда в глубочайший кризис, вследствие чего резко сократилось количество геологических организаций и их численность, причем главным образом за счет наиболее трудоспособных специалистов младшего и среднего возраста. Многие ушли в коммерческие структуры. Но главное, – прекратился приток молодых специалистов. К нам, в далекую провинцию, никто не выражал желания ехать, а заманить молодых нам было нечем. Разве что интересной работой. Но молодым людям надо, прежде всего, думать о создании семьи, а на одной работе семейное благополучие не построишь!

Наш институт вынужден был (с большим трудом) “перековывать в геологов” физиков, химиков, биологов из числа выпускников местных вузов: Сыктывкарского университета, Пединститута. В 1995 году руководство нашего института и университета решило (при поддержке республиканских властей всех уровней) перейти от “штучного производства” к “малосерийному”, а затем и просто “серийному”.

Для начала объявили набор добровольцев среди универсантов III курса, специализировавшихся в области физики твердого тела. Им предложили проучиться на семестр дольше, но помимо набора базовых дисциплин, обязательных для специалиста-физика с университетским дипломом, получить дополнительно геологическую подготовку в объеме программы бакалавра. В этом эксперименте захотели принять участие 11 человек. Забегая вперед, скажу, что все они благополучно окончили университет, прекрасно защитили дипломные работы по геологическим темам и все, кто пожелал (9 человек из 11) поступили к нам в аспирантуру. Трое из этих аспирантов уже защитились и стали кандидатами наук!

Для меня этот эксперимент означал очень много: наконец-то я получил возможность реализовать свою давнюю мечту: не прекращая научной деятельности в академическом институте, читать лекции в университете по любимым дисциплинам! Я сразу же пошел к Н.П.Юшкину и сказал ему, что очень хочу читать этим студентам “общую геологию”, а со временем и “петрографию”. Николай Павлович согласился, и в сентябре, после десятилетнего перерыва, я появился перед студентами! Ребята меня обрадовали. В те часы, когда я читал вводные лекции по геологии для одиннадцати избранников, остальные “физики-твердотельщики” (а это полторы группы) были свободны от занятий. У них было “окно” в расписании. Кое-кто из них пришел на мою первую лекцию, которую прослушало не 11 человек, а в полтора раза больше. Лекция понравилась, и на следующую пришло еще больше “вольнослушателей”. Понимая, что ребята ходят ко мне не по принуждению, я “выкладывался по полной программе”! Я не мог допустить, чтобы они разочаровались в предмете и лекторе, чтобы пожалели о том, что пришли. И они, судя по всему, не жалели. Во всяком случае, в дальнейшем на лекции по геологии ко мне регулярно ходило человек 30, вместо одиннадцати.

Еще через год в СГУ была официально открыта подготовка по новой для этого вуза специальности Геология”, и для обеспечения нормального хода учебного процесса создана кафедра геологии. В 1996/97 учебном году я читал общую геологию первокурсникам нового (чисто геологического) набора и вел петрографию у тех самых “подопытных кроликов”, которые решили получить две специальности.

СОРОСОВСКИЙ ПРОФЕССОР

Полноценное участие в педагогической работе позволило мне включиться в весьма престижный тогда и соблазнительный конкурс на звание “Соровского профессора”, который на протяжении ряда лет проводил в нашей стране известный американский миллиардер Джордж Сорос. Конкурс состоял из нескольких этапов. На первом проверялись формальные права претендента на участие: необходимо было иметь звание профессора, работать в должности профессора, вести самостоятельный лекционный курс, выполнять определенный минимум учебной нагрузки. В качестве дополнительных факторов рассматривалось количество научных публикаций за последние 5 лет, количество аспирантов, успешно защитившихся под руководством претендента и т.д.

Отбор первого тура я прошел успешно. Второй был решающим, но там я был уверен в успехе. Основу второго тура составлял анонимный опрос студентов, которые должны были на особых карточках оценить по пятибалльной шкале мое лекционное мастерство, эрудицию, и даже уровень моего обаяния, не говоря уже об артистизме. Не помню точно, но в тот год оценки выставлялись, вроде бы, по восьми “номинациям”, как теперь принято говорить. Анкетирование студентов проводил представитель Соросовского Фонда, специально приезжавший ради этого в Сыктывкар. Я не видел его, и, конечно же, не выпытывал у ребят результаты, однако студенты облепили меня на другой день, как муравьи, дружно уверяя, что все они поставили мне по всем показателям только пятерки. Видимо, так и было. Чего ради им было меня обманывать? Во всяком случае, в марте 1997 года я получил официальное уведомление о том, что удостоен этого престижного звания, и что мне выделен соответствующий грант. По условиям конкурса того года, я должен был получить 8000 долларов, из которых половину выплачивал господин Сорос, а половину обязывалось выплатить в рублевом эквиваленте правительство России. Соросовскую долю я получил в полном объеме в первой половине 1997 года, что же до доли российской, то ее выплата безмерно затянулась. Есть у меня в бумагах и письмо с факсимильной подписью господина Черномырдина, тогдашнего нашего Премьера с извинениями за задержку и обещанием выплатить все сполна. Но получил я, в конечном счете, 6000 рублей, что ни по какому из действовавших в те годы курсов не соответствовало четырем тысячам долларов. Но деньги эти были для меня, все же, не плановыми, а потому спасибо и за это. А вот господину Соросу за его 4000 долларов спасибо огромное: на эти деньги я купил роскошный по тем временам компьютер и сканер. И то и другое стоит у меня до сих пор на работе. Это был первый компьютер в нашей лаборатории, и один из первых сканеров во всем институте. На них были оформлены макеты всех моих изданных учебников (Общей геологии и Введения в геологию), электронная версия учебника Петрографии. Этот компьютер и сканер были базовым при подготовке Второго Всероссийского петрографического совещания и издании его трудов. Мои ученики и коллеги пользовались ими при подготовке не одной диссертации. На них, наконец, были подготовлены к изданию и эти самые мемуары!

Однако работа в университете была для меня наградой и сама по себе. Систематическое, едва ли не повседневное общение с молодежью вливало в душу бодрость и укрепляло уверенность в своих силах. В первый учебный год я ходил все еще с тростью, но во время лекций обычно оставлял ее у стола и не пользовался перед своими внимательными слушателями дополнительными подпорками. Еще через год я вообще спрятал свою трость за каким-то из шкафов кабинета, и сейчас уже не помню даже, за каким именно!

В тот год я получил и еще один неожиданный подарок судьбы: один из моих бывших студентов, Валера Верниковский, подготовил к защите докторскую диссертацию. Когда-то он писал под моим руководством дипломную работу о Таймыре. Позже, уже после моего отъезда из Красноярска, он защитил кандидатскую. И тоже по Таймыру. И вот – на выходе докторская о магматизме и геодинамике Таймырской складчатой области. Конечно, я согласился быть его официальным оппонентом. Тем более, эта защита давала повод побывать в Новосибирске, в котором я не был уже лет десять. От Новосибирска рукой подать до Красноярска, а там сын, внуки, родная кафедра... Защита была в декабре. Так что перед новым годом я побывал в Сибири. Ходил я еще плоховато, палка была незаменимой частью моего “опорно-двигательного аппарата”, но сколько радости доставило мне общение с друзьями, коллегами, учениками... И одно дело письма, но, согласитесь, совсем другое – увидеть свою прекрасную Юлю, умницу Толю, разговаривать вечерами с Мишей... Нет, что вы там не думайте, а таких золотых внуков, как у меня, ни у кого нет, и никогда не было! И таланты их тут не при чем, хотя Богом ни Юля, ни Толя не обижены: почитали бы вы Толины стихи, не по годам мудрые и глубоко лиричные! И не в том дело, что внуки мои красивы, хотя и это не отнимешь. Просто оба они и в самом деле чудесные, а потому я – самый счастливый дед!