XII. Картинка войны.
X. Заключение.
Теперь мы посмотрим, к каким заключениям мы можем придти на основании всего сказанного.
Мы искренне убеждены, что долг и право человечества — стремиться к осуществлению намеченного нами прогресса. Очень может быть, что в более или менее недалеком будущем люди выработают менее грубые, чем теперешние, общественные формы. Возможно также, что будут открыты истины, о которых мы теперь и понятия не имеем. Все это может быть, ибо мы пока еще находимся в периоде младенчества. Одно для нас несомненно, что первый шаг вперед — это уничтожение войны, а следовательно, и милитаризма.
В предыдущих главах мы пытались доказать, что война — бич, что она губит более людей, чем самая страшная эпидемия, и что даже в мирное время приготовления к ней бесполезно истощают силы и энергию народов. Мы старались убедить всех, что война — это насилие, грабеж и зло, которых ничто не оправдывает.
Во времена зарождения общественной жизни люди принуждены были сами защищать себя, ибо не было ни полиции для ограждения личности и собственности, ни судов для разбора недоразумений и споров. Но потом, с течением времени, благодаря общественной организации, на место преступления явилось право и каждый член общества стал предметом покровительства законов, которым сам в свою очередь должен был подчиняться.
Но если право заступило место насилия в отношениях между отдельными индивидами, то этого нет еще в отношениях друг к другу целых наций. Они почти совершенно не знакомы еще с принципами международного права, так как для улажения своих несогласий и споров, они прибегают всегда или почти всегда к силе, как к лучшему и высшему средству.
Но мы видели уже на многих примерах, к каким чудовищным результатам приводит подобное употребление силы. Напрасно нас называют цивилизованными людьми: в сущности мы еще дикари и останемся ими до тех пор, пока между нами будет существовать война.
Но каким образом уничтожить ее?
Быть может мы преувеличиваем трудности этой задачи? Тот день, когда народы поймут, наконец, что война ничего другого не приносит с собою, кроме смерти и разрушения, что она крупнейшее препятствие для нас в нашем стремлении к идеалу мира и справедливости, — в тот день нечего будет больше бояться войны и оружие само выпадет из рук одумавшихся солдат.
Но пока еще эта идея братства и единения проникнет в души людей, а на это — увы — еще так скоро рассчитывать нельзя! — необходимо устроить по крайней мере то, что может завтра же остановить грозящую войну, то есть третейский суд.
Подобно тому, как частные лица обращаются для разрешения своих споров в суд, точно так же и народы должны были бы в случае недоразумений прибегать к третейскому суду, выбранному ими заранее с общего согласия.
В какой именно форме будет учрежден подобный суд — дело второстепенной важности. Вся суть в том, чтоб он существовал и чтоб недоразумения не разрешались слепым случаем на полях сражений, а должностными лицами, приговор которых будет иметь силу закона.
Вот к чему следует стремиться, подвигаясь исподволь, то есть учредив сперва, положим, специальный третейский суд между таким-то и таким народом, перейдя потом к общим третейским договорам и закончив, наконец, учреждением одного, могущественного третейского трибунала, постановления которого будут безапелляционны.
Все мы должны стараться устным или письменным словом, всей силой нашего красноречия убеждать в этом тех, кто колеблется, кто боится, кто наконец не совсем понимает нас. За нами будут следовать только в том случае, если мы, апостолы этой идеи, будем твердо шествовать вперед.
Скажем же громко, чтобы нас услышали и поняли: мы не утописты, не мечтатели; то, к чему мы стремимся, наполовину уже осуществлено.
Благородная идея постоянного третейского суда между народами — не химера. История свидетельствует что суд этот возможен, что он факт несомненный, бесспорный. В течение сорока лет было уже около 200 случаев третейского суда, который получил полное право гражданства в дипломатическом мире.
К сожалению, простой и наивный народ, возбуждаемый несколькими исступленниками и фанатиками, развращаемый нелепыми внушениями, воображает, что уничтожение войны для него позорно и что истинное превосходство одного народа над другим состоит в том, что он отнимает у него его золото и владения. Всякая слава сосредоточивается, по его мнению, в военной славе; его идеал и мечта — завоевания, и нелегко заставить его переменить свое мнение.
Подобных фанатиков проливания чужой крови мы не будем стараться убеждать, но не перестанем открывать истину тем, кого они вводят в заблуждение.
Ибо истина очевидна и бросается в глаза. Рано или поздно все поймут ее. Мы убедим, наконец, народы, мы перевоспитаем юношество, просветим темных крестьян, рабочих, до сих пор жертвовавших своим имуществом и жизнью, думая, что они стремятся к славе.
Послушайте же нас, дети народов, живущих по ту сторону Рейна, Альп, Дуная и Ла-Манша, если вы страдаете, то это благодаря войне и военному режиму. От вас, вас самих зависит избавиться от этого зла, этих несчастий!
И тогда действительно засияет для всех заря нового века! Век этот — увы, — все еще не будет золотым, ибо все еще не будут исполнены великие предначертанные реформы.
Но если эта эра не будет золотым веком, то она явится, по крайней мере, концом варварства.
XI. Мнения мыслителей о войне.
Если бы вам сказали, что в какой-нибудь большой стране все кошки собрались вместе тысячами на какой-нибудь равнине и, намяукавшись вдоволь, принялись с ожесточением кусать и царапать друг друга, после чего на месте побоища осталось с обеих сторон по 9 — 10 тысяч убитых, трупы которых, разлагаясь, начали заражать воздух на огромном пространстве, вы бы наверное воскликнули: «вот отвратительное сборище, о котором никогда до сих пор ничего не слышно было». Если бы то же самое сделали волки, и если бы те и другие заявили вам, что они делают это ради славы, которую они любят, разве вы не пришли бы к заключению, что они понимают эту славу в смысле уничтожения друг друга и не смеялись бы вы от всей души над подобным наивным представлением бедных животных?
За войну говорит давность: она была во все времена; всегда, благодаря ей, мир наполнялся вдовами и сиротами, семейства лишались наследников и братья гибли в одном сражении...
С тех пор, как мир существует, люди готовы из-за кусочка земли драться, жечь, убивать, резать друг друга и, чтобы делать все это искуснее и ловче, они придумали особую науку, которая называется военным искусством; с применением на деле этой науки они связали славу или наиболее прочную известность и постепенно в течение веков все более и более изощрились в этом искусстве взаимного истребления.
Ла Брюйер.
Что касается войны, которая есть искусство уничтожать и убивать друг друга, губить и изводить наш собственный род, то те животные, которые не знают ее, не должны, кажется, особенно жалеть об этом.
Монтень.
....Я не государственный деятель... я простой гражданин, представитель известной группы людей... Ах, еслиб я не был одинок, осуждая и клеймя эту войну! Но если бы даже я был одинок, если бы мой голос должен был бы остаться одиноким среди грохота оружий и крика продажной прессы, то для меня все же было бы бесценным утешением сознание, что я ни единым словом не способствовал трате моей страной своих сбережений и пролитию ею хотя бы одной капли своей крови.
Джон Брайт.
(Извлечение из речи, произнесенной им в Палате Общин в 1854 г. незадолго до Крымской войны).
Убийства, совершаемые обыкновенными людьми, наказываются. Но что сказать о войнах и о бойнях, которые мы называем славными только потому, что в них истребляются целые нации? Стремления к завоеваниям — это безумие: завоеватели — более гибельный для человечества бич, нежели потопы и землетрясения. Александр, разбойник с детства, истребитель целых народов, считал своим высшим назначением быть страшилищем и ужасом для людей.
Сенека.
Если есть нечто страшное, если существует действительность, превосходящая воображение, то это несомненно следующее: жить, видеть солнце, чувствовать в себе полный прилив жизненных сил, наслаждаться здоровьем и радостью, бодро смеяться, стремиться к намеченной пленительной славе, иметь разумную волю, говорить, размышлять, надеяться, любить, иметь мать, жену, детей, видеть свет — и вдруг, в мгновение ока погрузиться в пропасть, в темноту, упасть, катиться куда-то вниз, видеть около себя деревья и не быть в состоянии ухватиться за них, понять бесполезность своего оружия, почувствовать людей под собою, а лошадей над собою, стараться напрасно освободиться, яростно кусать подковы давящих лошадей, задыхаться, барахтаться и кричать: «только что я еще был жив!»
Виктор Гюго.
После потопа эти опустошители земель, которых назвали завоевателями, увлекаемые исключительно славой повелевания, уничтожили стольких невинных. Начиная с этого времени, честолюбие начало неограниченно распоряжаться человеческой жизнью; люди дошли до того, что начали убивать один другого, не чувствуя друг к другу никакой ненависти. Верх славы и подвигов состоял во взаимном истреблении.
Боссюэ.
Таков ваш путь к бессмертию! Разрушать города, опустошать целые края и убивать свободных людей или обращать их в рабство! Чем больше вы разрушили городов и разграбили земель, чем больше вы убили людей, тем славнее и благороднее вы себя считаете. Вы украшаете свои преступления именем добродетели. Если кто-нибудь лишает жизни одного человека, мы называем его убийцей... но убейте тысячи людей, залейте землю их кровью, заразите реки их трупами и... вам отведут место на Олимпе!...
Лактанс.
....Таким образом один человек, посланный разгневанными богами людям в наказание за их грехи, приносит в жертву своему честолюбию столько других людей! Необходимо, чтобы все погибло, потонуло в крови, сгорело в огне, а то, что избегнет меча и огня, пало бы от еще более ужасного голода, и все это для того, чтобы в этом поголовном разрушении и истреблении нашел удовольствие и славу один человек, забавляющийся, издевающийся над человеческой природой. Какая чудовищная слава! Есть ли предел для ненависти и презрения к людям, которые до такой степени забыли человечество? Нет! Эти чудовища суть не только не полубоги, но не заслуживают даже названия людей.
Фенелон.
Представьте себе, что один человек убил другого для того, чтобы завладеть его кошельком. Его схватывают, бросают в темницу и приговаривают к смертной казни. Он погибает под ударом топора на плахе позорною смертью, проклятый толпою. Представьте себе далее, что один народ истребляет другой для того, чтобы завладеть его землей, его домами и прочим имуществом. Этот народ победитель приветствуется радостными кликами, города расцвечиваются флагами, чтобы принять его, когда он вступает в них, нагруженный добычей; поэты поют ему хвалебные песни, музыка играет в честь его победные гимны, его сопровождают процессии людей со знаменами и трубами, за ним следуют молодые девушки с венками из золота и цветов, приветствуя его, как будто он совершил самое доброе и великое дело. Тому, кто наиболее отличился в убийствах, в поджогах и грабежах, оказываются наибольшие почести; ему дают громкое прозвание, с целью увековечить его имя в последующие века. «Почитайте этого героя, — говорят о нем — ибо он один убил более людей, тем тысяча убийц!» Обыкновенный разбойник, обезглавленный за свое преступление, гниет в неизвестной могиле, а изображение того, кто убил тридцать тысяч людей, гордо возвышается на площадях и в других общественных местах! Все, что некогда принадлежало ему, становится для нас священным, и толпа устремляется в музеи, чтобы посмотреть на его саблю, кольчугу, султан на его каске, в то же время сожалея, что на предметах этих не видно остатков крови, которой герой был забрызган некогда в жаркой сече.
Октав Мирбо.
Война — это убийство и воровство.
Это убийство и воровство, восхваляемые, покрываемые славой.
Это убийство и воровство, за которые полагается не кара и проклятия, а похвала и слава.
Война — это бесконечный ряд противоречий, ибо общество войною принуждает своих членов к тому, что оно запрещает, и запрещает то, к чему оно принуждает; оно награждает то, что наказывает и наказывает то, что награждает; оно восхваляет то, что клеймит и клеймит то, что восхваляет: факт остается один и тот же, меняется только его название.
Эмиль де-Жирарден.
Всегда находятся серьезные люди, с репутацией мудрецов, которые с видом знатоков утверждают, что четыре величайшие в мире человека были Александр, Ганнибал, Цезарь и Наполеон. Как в наш просвещенный век можно еще повторять такие глупости, не вызывая смеха! Неужели до сих пор сохранилось у нас это боготворение завоевателей, это слепое преклонение пред тем, что называется военным гением?
П. Леруа-Болье.
Положите несколько щенков в мешок и начните его трясти: щенки эти станут грызть один другого; им и в голову не придет укусить ту руку, которая трясет их.
Гарригтон.
Когда я только думаю об этом слове «война», мною овладевает такое же смятение, как если бы мне стали говорить о колдовстве, инквизиции, о чем-то минувшем, отвратительном, чудовищном, противоестественном.
Когда говорят о людоедах, мы гордо улыбаемся, считая себя высшими существами, чем они.
Но кто же настоящие дикари? Те ли, которые дерутся и съедают побежденных врагов, или же те, которые воюют для того только, чтобы убивать, исключительно только для этого?
Эти бегущие там солдаты предназначены для смерти так же, как эти стада баранов, которых мясник гонит пред собою по дороге: солдат в бою упадет на землю с разможженной головой или простреленной грудью... Бедные солдаты!... А ведь это все молодые люди, которые могли бы работать, производить, быть полезными. Отцы их стары и бедны; матери, которые любили их и нажили в течение двадцати лет, как могут это делать одни только матери, узнают, спустя полгода, или, быть может, целый год, что их сыновья, их большие дети, вырощенные с таким трудом, с такими лишениями и с такою любовью, были брошены в яму, как околевшие псы, сраженные ядрами или мечами, раздавленные, превращенные в кашу копытами лошадей. Зачем же убили их детей, их милых, ненаглядных сыновей, их единственную надежду и гордость их жизни? Они этого не знают!.. О, зачем?
Война... сражаться... убивать! И мы имеем еще в наше время, при современной цивилизации, при теперешнем развитии наук и философии, свидетельствующем о величии человеческого гения, школы, где учат убивать, без промахов поражать издали одновременно многих людей, совершенно невинных, обремененных семействами, совсем незнакомых...
Гюи де-Мопассан.
Может ли утешиться мать, оплакивающая своего сына, убитого на войне, при мысли, что есть другая мать, которая потеряла двух сыновей? Будет ли вознагражден земледелец, поле которого опустошено, сознанием, что в расстоянии двухсот лье от него опустошены поля двух других земледельцев? А между тем ведь на этом основывалось некогда слава завоевателей! Я обременил вас налогами, я превратил ваши поля в ковер, на котором забавлялся вашими сыновьями. Сражение окончено: вот трупы, собранные в две груды: которая из них больше?
Альфонс Карр.
Голод научил дикарей убийству и обучил их войне и нашествиям. Цивилизованные народы напоминают собою охотничьих собак. Дурной инстинкт побуждает их уничтожать без всякого смысла и пользы для себя. Безумие современных войн прикрывается национальными интересами, европейским равновесием, народною честью. Последний мотив, быть может, самый поразительный; ведь во всем мире нет такого народа, который не был бы запятнан всевозможными преступлениями; нет ни одной нации, которая не перенесла бы в своей жизни всевозможных унижений, какие только судьба может послать в испытание несчастному роду человеческому. И если при всем том у народов сохранилось еще представление о чести, то очень странен, во всяком случае, способ охранения ее путем войны, то есть, путем совершения в совокупности как раз всех преступлений, как поджоги, грабежи, насилия и убийства, которые у отдельных лиц, напротив, свидетельствуют о потере ими своей чести.
Анатоль Франс.
Мирное право — я его знаю хорошо: оно заключается в соблюдении своего слова и в признавании чужих естественных прав. Но что такое военное право — я не знаю. Свод законов убийств, допускаемых войной мне кажется странным изобретением. Я надеюсь, что в скором времени нам дадут собрание законов, разрешающих разбои на больших дорогах.
Вольтер.
Я неоспоримо верю, что наука и мир восторжествуют над невежеством войны, что народы будут сходиться не для разрушения, а для созидания и что будущность будет принадлежать тем, кто больше сделает для страждущего человечества.
Пастёр.
Мы, вчерашние побежденные, осиливаемся кричать пред лицом всего света, свидетеля наших недавних поражений, что раны, нанесенные нашей национальной гордости, не смогут уничтожить в нас почитания вечных истин: мир хорош, война же есть преступление. Наше горячо любимое отечество может дать наиболее блестящее доказательство своего возрождения тем, что не станет приносить цивилизацию в жертву чувству злобы и мщения. Пусть никогда не думает родина о реванше в форме насилия: нет! — в торжестве права пусть старается она найти исцеление от причиненных ей страданий и надежду на возвращение ей всех детей ее!
Ш. Ренуар (1872 г.).
Какой бы целью война ни оправдывалась, всякая война развращает воображение людей... уничтожает в них чувство справедливости и способствует развитию деспотизма.
Шелли.
Дикий инстинкт военного убийства так заботливо в продолжение тысячелетий культивировался и поощрялся, что пустил глубокие корни в мозгу человеческом. Надо надеяться, однако, что лучшее, чем наше, человечество сумеет освободиться от этого ужасного преступления. Но что подумает тогда это лучшее человечество о той, так называемой, утонченной цивилизации, которой мы так гордимся? А почти то же, что мы думаем о древне-мексиканском народе и его канибализме, в одни и то же время воинственном, набожном и животном.
Летурно.
Ищи мира и следуй за ним. Люби мир и ищи его какой угодно ценой.
Из Талмуда Гиллеля Пиркс Абот.
Не народы (рабочие), а так называемые правящие классы не могут долго оставаться без войны. Без войны они скучают, праздность утомляет, раздражает их, они не знают, для чего живут, едят друг друга, стараются наговорить друг другу побольше неприятностей, по возможности безнаказанно и лучшие из них изо всех сил стараются, чтобы не надоесть друг другу и себе самим. Но приходит война, овладевает всеми, захватывает и общее несчастие связывает всех.
Чехов.
Вильям растянулся на своем ложе и заснул. Вдруг ему показалось, что он слышит на улице сильный шум, как бы от множества идущих людей. Это была размеренная, правильная, ритмическая маршировка отряда солдат. Он подошел к окну и открыл его.
Действительно, по улице шли солдаты.
Ночь была темна, но луна освещала кепи людей, и особенно блестящие штыки.
В средине рядов можно было различить офицеров верхом, майоров, капитанов. Солдаты быстро шли вперед, напирая один на другого. Вильяму показалось, будто улица расширялась и будто на ней находится больше народу, чем она могла бы поместить, но он этому не удивился.
При свете луны он рассматривал солдат: они казались ему молодыми, бледными, более детьми, чем взрослыми. Они не издавали никакого звука и шли молчаливо вперед. Глухой шум их шагов заставлял дрожать оконные стекла. Это дрожание и привлекли Вильяма к окну.
Они все шли вперед и вперед.
За пехотой выступала кавалерия. Лошади двигались такими широкими рядами, что крайних всадников можно было рассмотреть лишь с трудом. При блеске луны каски драгун, кирассы кирассиров отражали бледный свет. Люди и лошади подвигались все вперед и вперед; за этими шли другие, за ними опять другие.
После них рысью промчалась артиллерия; под тяжестью ее пушек дрожала земля.
Но вся эта огромная толпа оставалась немой. Не слышно было ни дыхания лошадей, ни команды офицеров, ни разговоров солдат.
Они все шли вперед и вперед! Улица расширилась и превратилась как бы в огромную площадь, в глубине которой, насколько только хватало глаз, видны были блестящие штыки, каски и медные пушки.
После этих солдат проходили другие, а за ними опять новые, и все они были молодые люди, с бледными детскими лицами, лишенными всякой растительности. Около стены была небольшая канавка, чрез которую солдаты быстро перебегали и, как бы зная, что Вильям стоит у окна и смотрит на них, они поворачивали к нему свои головы, с видом мольбы. Вильям мог хорошо разглядеть их лица: в глазах у них был ужас и во всех движениях их был виден страх. Один из них в отчаянии раскрыл рот, как бы собираясь крикнуть, но Вильям не услыхал никакого звука.
По мере того как солдаты подвигались вперед, они ускоряли свои шаги. Теперь пехота уже бежала, и солдаты напирали один на другого, так что ничего не видно было кроме голов и их кепи. За ними бежали другие, кавалерия мчалась полным галоппом, артиллеристы неслись вскачь со своими орудиями.
И широкая площадь, расширяясь все больше и больше, сделалась, наконец, бесконечно-великой, и двигавшиеся по ней люди издали казались набегавшими одна на другую морскими волнами. Не видно было конца этому бесконечному волнующемуся морю человеческих голов.
Сколько времени длилась эта ужасная беготня? Один час? два часа? два дня? быть может год? Да, это продолжалось уже целый страшный, бесконечный год.
Вдруг Вильям почувствовал, что его кто-то схватил за полу его платья.
Он быстро обернулся.
Он находился уже не в своей комнате, а на широкой равнине, на которой было разбросано тут и там несколько холмов. В глубине ее находился овраг, за ним довольно высокая гора, за которой луна освещала огромную сверкающую поверхность воды.
Вильям, стараясь овладеть в беспорядке бегавшими мыслями своими, присматривался и узнавал эту равнину, этот овраг и вдали расстилавшееся море.
Один момент ему показалось, что эта картина — воображение его фантазии; но с другой стороны, очертания предметов были так ясны, что он не мог сомневаться в их действительности. Он отчетливо различал мельчайшие камни, находившиеся на дне луж и ясно ощущал ветер, дувший ему в лицо.
И вдруг ему захотелось увидеть и узнать, в чем дело. Издали доносились до него глухие громовые раскаты.
«Это пушечные выстрелы», — подумал Вильям. Действительно, со всех сторон — справа и слева, спереди и сзади, с севера и с юга — пушечные выстрелы потрясали воздух.
«Большое сражение», — сказал самому себе громко Вильям.
Он хотел сделать шаг вперед, но его кто-то опять схватил за платье и удержал. Он нагнулся и увидел на земле человека, который смотрел на него. Своей рукой он судорожно ухватился за его платье. Глаза его были тусклы, лицо бледно. Вильям тотчас узнал молодого солдата, который недавно, проходя мимо него, хотел крикнуть. На лице его было написано невыразимое страдание: он, казалось, о чем-то умолял. Вильям взял за руку солдата, чтобы поднять его, но почувствовал, что рука его хрустнула, точно кости ее были сломаны. Вильям быстро отдернул свою руку и при свете луны увидел, что она стала совершенно красной.
Он отступил назад, не будучи в состоянии подавить в себе чувства ужаса. В эту минуту кто-то опять схватил его за колено.
Это был другой раненный солдат. Он смотрел на Вильяма печальными и в то же время умоляющими глазами.
Мундир его спереди на груди был разорван в одном месте и при каждом дыхании из раны его вытекала струйка крови. Раненный, подняв голову, продолжал так же смотреть на Вильяма. Потом вдруг глаза его закрылись, голова упала назад, лицо сделалось мертвенно бледным и утратило свое выражение... Это была теперь голова мертвеца: рот иронически улыбался, показывая белые зубы. В широком кепи, на котором находился № полка 130, голова эта производила и смешное и страшное впечатление в одно и то же время.
Вильям в ужасе хотел бежать, но он натолкнулся на какое-то новое тело и услыхал глухой стон, до того жалобный, что он задрожал. Судя по пяти галунам на мундире — это был офицер. Он лежал на окровавленной земле, его лица нельзя было разглядеть, потому что все оно представляло из себя одну огромную зияющую рану.
Пушечные выстрелы продолжали так же зловеще потрясать воздух, все чаще и чаще следуя один за другим.
Тогда только Вильям, оглядевшись, заметил вокруг себя то, чего раньше не видел: разбитые пушки, искалеченных лошадей; совсем близко от него на остатках взорванного артиллерийского ящика лежали три артиллериста, которые не двигались; их одежда и лица были обожжены, а члены изуродованы.
Со всех сторон раздавались жалобные подавленные стоны. Вильям хотел идти дальше, чтобы видеть и понять, в чем дело, но, сделав шаг вперед, он опять натолкнулся на раненного, который издал душу раздирающий крик. Живот у него был вскрыт и выпавшие внутренности в беспорядке валялись в грязи.
Повсюду вокруг лежали убитые и раненные; со всех сторон раздавались крики и стоны. Все смешалось вместе: солдаты, офицеры, лошади, военные всевозможных чинов, родов оружия и наций; в одной куче валялись уланы, казаки, гусары, берсальеры, зуавы, тюркосы, драгуны, кирассиры и всякого рода пехотинцы. Чтобы подвигаться вперед, нужно было итти по телам их, и Вильям, несмотря на все предосторожности, поминутно наталкивался на кого-нибудь, и каждый раз в темноте раздавались стоны и проклятья.
Вдали, насколько мог видеть глаз, необъятная равнина была покрыта жертвами. Их было бесконечно много: это были те самые люди, которые незадолго перед тем проходили мимо него по улице; теперь они валялись на земле повсюду, на каждом шагу.
Не обращая внимания на стоны и крики раненных, Вильям бросился бежать, чтобы уйти от этого ужасного зрелища. Его ноги тонули в красной, липкой грязи; за ним в догонку неслись проклятья, потому что он топтал ногами раненых, наступая им на головы и груди. Но он продолжал бежать, чтобы не видеть и не слышать всего этого, а равнина между тем бесконечно тянулась, покрытая трупами многих тысяч солдат.
Вдруг пред ним выросло какое-то возвышение, похожее на правильную пирамиду. Да, он уже видел когда-то эту пирамиду! К своему ужасу он заметил, что она составлена не из камней, но из человеческих голов, отсеченных от туловищ, окровавленных, с искаженными чертами лица. Повсюду видны были огромные вороны, которые летали, маша крыльями или же клевали глаза у трупов, производя сильный шум ударами своих клювов о черепа.
Тогда, сам не зная почему, в силу какого-то необъяснимого чувства, он оглянулся, угадывая, что позади него что-то есть. Действительно, он увидел другую пирамиду, но составленную уже не из человеческих голов, а из человеческих тел. Она была так высока, что почти упиралась своей вершиной в небо. Это была коллосальная пирамида, превосходившая своей высотой все остальные пирамиды земного шара. Белые облака, освещенные луной, скрывали ее вершину. Вильям тотчас понял, что здесь собраны вместе все раненные и умирающие, которых он только что видел в долине. Каким образом произошло это? Он не мог этого понять. Но это были несомненно они: он их узнал, он видел те же самые мундиры, он слышал те же стоны. Со всех сторон вокруг этой странной горы вились коршуны и вороны, и запах здесь был до того тяжел, что Вильям почувствовал себя дурно.
Он едва не упал, но крепкая рука схватила его за плечо.
Около него стоял высокий человек, одетый в черный плащ. Вильям хотел крикнул: «Дядя Михаил!» Но человек этот медленно поднесь палец к губам, давая понять, чтобы он молчал. Слово замерло у Вильяма на устах. Действительно, это был дядя Михаил, но бледный, таинственный с медленными движениями, точно удрученый чем-то.
Он сделал знак и все исчезло. Вильям очутился на вершине одной башни, посреди огромного города.
Он теперь более ничему не удивлялся и с жадностью рассматривал картину, которая расстилалась у его ног.
Дома этого города, выстроенные в линии один возле другого, большие и малые, богатые и бедные, образовали улицы, предместья, бульвары. Но все казалось погруженным в глубокую тишину. Можно было бы подумать, что мирный город заснул крепким сном... Необыкновенная острота зрения, появившаяся у Вильяма, позволила ему в эту минуту через крыши и стены домов видеть то, что делалось внутри каждого из них.
Обитатели домов беспрерывно двигались, переходя из одной комнаты в другую. Вильям ясно различал черты их лиц, их движения, но ничего не мог расслышать.
В ближайшем к нему доме одна женщина, совсем еще молодая, плакала; около нее в колыбели спал крошечный ребенок, другой лет восьми, разбуженный плачем матери, поднялся на своей кроватке в одной рубашонке и также заплакал, не зная почему.
В другом очень бедном доме одинокая старая женщина вся в слезах стояла на коленях перед фотографическим портретом, который Вильям, несмотря на расстояние, мог ясно разглядеть: это был тот самый солдат, который кричал и которого он взял за руку, желая помочь ему встать... и старуха с тяжелыми стонами начала биться головой о землю.
В соседнем доме в одной комнате собралась огромная семья. Здесь был старик, несколько детей разных возрастов и женщин, одетых в глубокий траур. Они сидели вокруг стола, на котором лежал разорванный мундир, забрызганный грязью и кровью. Вильям узнал его: он принадлежал тому полковнику, который так жалобно стонал. Старик, дрожа, читал громким голосом какое-то письмо и все слушали его в тяжелом оцепенении.
В других домах повторялись такие же картины в более богатой или бедной обстановке. Повсюду были видны то же отчаянье, те же слезы, одинаково как в роскошных дворцах, так и в жалких конурах, едва освещенных коптящими лампами. Дети ревели, вцепившись в траурные платья своих матерей. Престарелые женщины и глубокие старики с трясущимися головами молча плакали, устремив неподвижные взоры в одну точку; молодые девушки одни в своих комнатах рыдали, ломая руки. Повсюду видны были слезы, слезы без конца.
Потом вдруг перед глазами Вильяма вырос другой такой же большой город, и ему показалось, что, поддерживаемый Михаилом, он поднялся на воздух и начал парить в некотором расстоянии от земли... У ног его в необъятной дали текли реки, прихотливо извиваясь в своих берегах, а по берегам их тянулись города, местечки, деревни, — и в каждом доме, в каждой избушке он видел плачущих женщин и стариков.
Михаил и Вильям продолжали носиться по воздуху пролетая над горами, пропастями и долинами. Даже в хижинах, расположенных на склонах уединенных гор, в лачугах, затерявшихся в глубине лесов, они видели повсюду слезы на лицах их обитателей.
— «Когда это окончится?» — спросил себя Вильям.
Он продолжал подвигаться вперед и все еще навстречу ему неслись стоны, поднимались к небу руки, раздавались жалобные и гневные крики.
Тяжкое горе витало над миром.
Вот Германия с ее громадными, населенными городами и в каждом из домов ее, как и в каждом Франции, раздаются стоны и плач...
Вдруг Вильям почувствовал, что Михаил, державший его руку, выпустил ее, и он полетел на землю с страшной быстротой.
Он громко вскрикнул и проснулся...