Военный коммунизм 4 страница

Проходили Рамушево, шёл мокрый снег, ничего за ним не было видно. В одном месте проходить было совсем трудно, дорога была чем-то завалена, смёрзшимся, засыпанным снегом. Оказалось, здесь шли в психическую атаку эсэсовцы, пьяные, а наши моряки их уложили здесь, и вот по этим фрицам нам пришлось ползти. Офицера связи мы потеряли, и нас выводят партизаны. Бесстрашные, до последней капли крови преданные Родине – это действительно народные герои, с такими умирать не страшно. Израненные, окровавленные, умирающие – они не стонали, а только проклинали Гитлера и обещали ещё показать ему, как русские люди дерутся за землю свою, а если надо и умирают. С их помощью мы вышли в расположение нашей 41 бригады, но они тут же «успокоили» нас – они тоже в окружении. В общем, понять ничего нельзя – какой-то слоёный пирог: немцы – наши, немцы – наши. Связи с нашим начальством нет. Ждём дальнейших указаний. Ко всему ещё – нам нечего есть. Комиссар партизанского отряда Виктор Петрович зовёт нас к себе, у них совершенно нет медиков.

 

Последние дни марта

Мы расположились недалеко от Борисовки. Рядом пушки ОЗАД,[12] а разбили палатки – пришлось потрудиться: три операционных, две перевязочных, для раненных несколько, для себя. Пока ещё никого не приняли. Выпало много снега, подморозило. Лес – необыкновенной красоты, снежинки искрятся при свете луны. Небо, кажется, увидели впервые: тихое, усыпанное звёздами – крупными, необычными, таинственно мерцающими и переливающимися различными оттенками, как драгоценные камни. И тишина – недобрая, гнетущая. И вот наступила разрядка – все девчата ревут, я тоже не отстаю. Вызвали Беленкина, приказали играть. Стали танцевать, но настроение ни у кого не поднялось. Только улеглись спать, я услышала, как кто-то вошёл в палатку. Это начсанарм. Астапенко вскочил, он что-то шептал ему, и мы поняли, что дело плохо. Разбудили Иру, ведущего хирурга Н.Е.Сизых. Его посылают сделать попытку прорваться, так как нас ещё раз окружают. Вместе с ним в санитарку сели Ира и я. Дорога простреливалась, без конца начали рваться мины. Н.Е. как с луны упал: «Что, мина? Откуда мина? Товарищ боец, пойдите – узнайте, откуда мины». Мы с Ирой кляли его, на чём свет стоит (конечно, шёпотом, ведь он наше прямое начальство). Пока товарищ боец будет выяснять – ни от него, ни от нас ничего не останется. Хорошо, что у него хватило ума не выполнять идиотского приказания, и он гнал машину на всю катушку. И мы проскочили. Вырвутся ли наши? Недаром у нас был о такое настроение. На другую ночь прибыли все, самый последний – Астапенко. Ира от радости повисла у него на шее. Он очень хорошо держится. Глядя на него, и мы не падаем духом. Когда бомбят, наблюдает в бинокль, считает бомбы.

Выйти из окружения не удалось, выходили из одного – попали в другое. Теперь наша 1-ая Ударная будет воевать в окружении. С самолётов должны сбросить перевязочный материал, инструментарий – всё, что нужно для того, чтобы мы могли работать. Нам придают ОРМУ (отдельную роту медусиления). Продуктов у нас нет никаких, кто-то достал неизвестно где несколько ящиков янтарной кураги и мы сварили из неё что-то вроде каши. Какой это был праздник! Есть возможность выспаться, но сон не идёт. Как мы будем в окружении? Как будет воевать армия? Разве можно самолётами доставить и вооружение, и боеприпасы, и продукты и медикаменты, и кровь, и вывезти раненых? Наших самолётов вообще не видно, зато фрицы не дают поднять головы. Политрук для поднятия настроения проводит беседы о героизме и прочее. Как ни странно, любимой моей героиней была Надежда Дурова, и мне кажется, что не от большого ума наложен запрет на издание этой книги Чарской. Меня лично она потрясла, и осталось после прочтения не преклонение перед «обожаемым монархом», чего, очевидно, боятся, а преклонение перед героями, которые больше жизни любили Родину. Прочитав эту книгу, настолько проникаешься её истинно русским духом патриотизма, романтики, который уже до конца дней сохранишь в себе.

 

Апрель 1942 г.

Стоим в деревне Большая Вещанка. Раненые всё прибывают и прибывают. Ловать разлилась, эвакуировать некуда. Все домики забиты до отказа. Валимся с ног, но вовремя оказать всем помощь не успеваем. Продуктов нет, медикаментов не хватает. Самолёты изредка сбрасывают кровь и сухари. Повреждённые при приземлении банки с кровью отдаём раненым – они её пьют. Сухарей выдают по 50 граммов. На самолётах вывезли двух раненых комбригов 41 и 44 бригад. Обещают дать много самолётов. В соседней Поддорье расчистили аэродром и ждём, ждём, ждём.

Самолёты стали прилетать большими группами, за ночь до 60 штук. Привозят боеприпасы, продовольствие, а увозят раненых. Здесь же находятся представители частей, которые получают то, что им положено (но по сравнению с тем, что действительно положено, это жалкие крохи). Эвакуировать разрешают только командиров старших и средних. Младших и рядовых пока не разрешают, а они ползут с перебитыми, зашинованными ногами к аэродрому. Страшно смотреть на эту картину.

Мы по очереди дежурим на аэродроме. В «Дуглас» помещается двадцать с небольшим человек (почти все лежачие, набивают, как селёдок). Четырехмоторные ТБ [13] берут больше. Летят над немцами, в Валдае оставляют раненых (дальше их отправляют по железной дороге), а сами на день улетают в Москву, там безопасно. А у нас, как нарочно, появилось столько раненых командиров, как никогда. Прибыли шестьсот лейтенантов из РГК, их всех бросили в бой, не успев распределить по частям, и от них почти ничего не осталось – остатки у нас. Выпуски двух московских академий тоже не успели распределить по частям, и они попали под угол катюши. Что от них осталось – попали к нам, но смотреть на них страшно. Очень много раненых в голову, у одного оторвана начисто нижняя челюсть, сплошь и рядом в бессознательном состоянии.

 

Сегодня делала перевязку старшему лейтенанту политруку роты, армянину. Сквозное пулевое ранение кисти. Я сделала уже перевязку, отметила в карте передового района и вдруг увидела autoранение? Я показала Мотренко, он приказал перевязать заново. Посмотрели внимательно – кожа вокруг раны обожжена. Сказали ему. В ответ на это он стал кричать, что мы не знаем что такое рукопашная схватка – немец стрелял в упор. Но пришлось передать прокурору, оказался точно самострел, и политрука расстреляли. Вечером готовили к операции тяжело раненного лейтенанта из РГК Ваню Рымаря. Вливали ему кровь, делали сердечные и т.д. Он очень просил меня написать матери в Алтайский край. Его взяли на операцию, а я ушла дежурить на аэродром. Утром, когда вернулась, мне сказали: твоего подопечного уже вынесли. Ваня лежал в сарае на носилках, накрытый своей продырявленной во многих местах шинелью. Я приподняла шинель, чтобы ещё раз посмотреть на этого девятнадцатилетнего мальчика, который только ступил на порог жизни. [14]

Я никогда до смерти не забуду этих мальчишек (сколько их было и сколько ещё будет!) и в самую трудную минуту, когда силы будут покидать, буду вспоминать этих ребят и мстить проклятым немцам, не жалея ни сил, ни жизни.

Как только могу выбрать минутку, бегу в 29 домик, там подобрались такие ребята, которых нужно обязательно как-то поддержать. Одного из них, младшего лейтенанта Володю Зайцева, считают моим братом. Мы с ним похожи, как две капли воды, и почти ровесники – ему уже исполнилось восемнадцать лет. У «Зайчика» ампутирована правая рука очень высоко, и он совсем упал духом. Мне пришлось приложить много усилий, чтобы вернуть братишке интерес к жизни, и вот он уже, видя меня, не плачет, а улыбается, начал писать левой рукой. Значит, все в порядке.[15] Володя, как и старший лейтенант Саша Кренцев, с ампутацией ноги, Николай Кульбака с ампутацией руки, Саша Иванов, воскресший из мёртвых, ещё будут жить и помогут Родине.

Сегодня ночью усадила в самолёт весь двадцать девятый домик. Володя оставил адрес родителей, он из Архангельской области, Карнопольского района. Счастливого пути! Я работаю временно с ассистентом профессора Филатова Харлип С.Е. Она производит энуклеацию (удаление) глазного яблока. Смотреть на это – тем более помогать этому – ещё тяжелее, чем при ампутации.

У меня совсем плохо со здоровьем. Чего только не ставили: и пневмонию, и сепсис, и т.д. Олюшки нет. Мы спим с Тоней на полу в избе на шинели. Всего нас девять человек. Ночью выйти невозможно, очень тесно, изба маленькая. Ира ушла к Астапенко. Нам по-прежнему дают пятьдесят граммов сухарей. Если бы не хозяйка, не знаю, как бы мы себя чувствовали. Астапенко уговаривал меня не раз эвакуироваться на самолёте до Москвы, но я не хотела расставаться со своими, ведь снова к ним я не попаду. А сегодня уговорили окончательно. Самолёты нам больше не обещают, снова нужно будет выходить из окружения, я буду для них балластом. Приехала Олюшка, тоже уговаривала меня и проводила на аэродром. Мне кажется – легче было бы умереть, чем расстаться со своими.

8 мая 1942 года

Самолёт, на котором я летела, уходил последним. Летим до Валдая, там я должна сдать раненых и лететь в Москву. Самолёт идёт над немцами, лучи прожекторов пробивают чёрные занавески на иллюминаторах. Ребята кажутся настолько бледными (а может быть они такие и есть), что на них страшно смотреть. Беспрерывно бьют немецкие зенитки и лётчик, стараясь выйти из зоны огня, так лихо маневрирует, что нам начинает казаться, что самолёт разваливается на части, и мы стремительно летим вниз, то подбрасываемся вверх на катапульте. Огонь прекратился уже у самого Валдая. А меня всё-таки задел осколок, к счастью легко, аэродромные медики сделали мне перевязку.

Аэродром Валдая действует только ночью, все подсобные службы находятся под землёй. Я с трудом разыскала начальника отряда, чтобы получить разрешение на полёт в Москву. Он разрешил и назвал номер самолёта, на котором я могу лететь. Но когда я вышла из подземных сооружений, самолёт, на котором я летела до Валдая, был совсем рядом и уже убрал лесенки и запустил моторы. Ребята, узнав, что мне разрешили, подтянули меня на руках, и мы полетели. Уже начало сереть, шли почти на бреющем, видно все как на ладони – каждое деревце, кустик. Какие же мы были идиоты! Прячась под деревьями, мы думали, что нас не видят немецкие лётчики. Да лучшей мишени придумать нельзя.

В Москву прилетели утром. Нас окружили лётчики, посыпались тысячи вопросов: как Старая Русса? Как катюши? Как партизаны? Как фрицы? И т.д. и т.п. А аэродром громадный, очень много самолётов стоят открыто, только под каждым часовой. До Москвы далековато. Дежурный сказал, что командир отряда едет в Москву и усадил меня в его машину. Комотряда напоминает громадную жабу, только в петлицах четыре шпалы. Он уселся рядом со мной на заднее сидение. Вот уже от кого я не ждала нежных излияний! Он сказал, помимо всего прочего, что шофёр везёт нас к нему на квартиру, что мы там неплохо проведём время (ординарец завалил чуть ли не всю машину пакетами и свёртками), а потом, если я не пожелаю с ним остаться, он отправит меня на самолёте в Ростов. Ехать железной дорогой бессмысленно – сильно бомбят, особенно узловые станции. Если бы мне пришлось ползти, и то я поползла бы до Ростова, только подальше от этого "благодетеля". Но как мне от него избавиться? В это время у станции метро регулировщик перекрыл движение, машина резко затормозила, я нажала на ручку дверцы и вывалилась из машины. Регулировщик снова взмахнул флажком, и машина рванулась. Передо мной оказалось заднее овальное стекло и удивлённая жабья морда – я ей показала язык! Все произошло так неожиданно, что я забыла в машине своё имущество. Ну, ничего! Это ещё не самое страшное.

И вот – я в Новочеркасске! Радости не было границ, камни хотелось целовать. Как с неба упала. Никто не верил и не узнавал. Мама, когда увидела меня, не поверила своим глазам.

Радость померкла, когда я увидела, что творится в городе – танцы, танцы, танцы. Хотя комендантский час начинается с восьми вечера. Локоны, завивки, маникюры ... Почему война не для всех? Почему одни такие же, да нет в тысячу раз лучше, должны умирать на фронте? А другие в это же самое время танцуют, веселятся, развлекаются, как будто ничего не случилось? Помнят ли они о тех, которые там, на фронте дерутся и умирают за них? Нет, эти пустые, накрашенные и разряженные куклы ничего не помнят. Главной целью их жизни являются наряды, локоны, маникюры, танцы и брюки, безразлично какие, лишь бы в петличках побольше знаков различия. И это – мой родной город ...

Думала ли я совсем недавно, находясь в самом пекле, в окружении, что со мной может произойти такое – увижу родных, буду в Новочеркасске, и будет Саша. Так совсем неожиданно пришла ко мне любовь. Саша только что окончил Грозненское училище, был направлен на фронт и чуть ли не в первом бою ранен. Рана его заживает, он уже может ходить. В старом городском саду цветут липы, аромат их опьяняет. Нам кажется, что нет войны (до нас не доходит протяжное, берущее за душу завывание высоко идущего юнкерса). В целом мире только мы и запах цветущих лип. Если бы можно было остановить, хотя бы продлить это прекрасное мгновение! Люблю тебя, Ленка, родная, слышишь? Люблю. Как можно любить ещё больше, лучше? Скажи мне, научи! Неповторимая прелесть первого поцелуя, второй раз ощутить её нельзя – это даётся один раз в жизни. Может быть, эти мгновения – это всё, что отпущено тебе, ведь война так неумолима и каждую секунду напоминает о себе завыванием юнкерсов, пока только идущих на Ростов, сиренами воздушной тревоги, комендантским часом и прочими атрибутами прифронтового города. Она не может отпустить даже лишнего часа – Саша уезжает на фронт. А как бы хотелось хоть на несколько вечеров вернуть украденную юность. И вот от всего осталось – последний вагон уходящего поезда, на подножке Саша, машущий пилоткой до тех пор, пока не скрылся из вида.

Обстоятельства складывались так, что какое-то время мы были на одном 3-м Украинском фронте (или рядом в одно время были в Днепропетровске и Пятихатках), но ни разу за всю войну не встретились.

 

Мы отступали – был сорок второй,

Меня любимой ты тогда назвал,

А в небе высоко над головой

Шел юнкерс и надрывно завывал.

До юнкерсов ли было нам тогда?

Ведь мы с любовью в первый раз встречались.

И этот первый – было навсегда,

Уж в этом мы никак не сомневались...

Была она ни первой, ни последней,

Меня всегда коробят эти бредни,

Она одной – единственной была.

Все было в ней: и горечь расставания,

И жизнь сама, победа, радость встреч,

И будущего счастья ожидание.

Ну, как её мне было не сберечь?

Я пронесла её через войну,

Меня она хранила, согревала

И сильной быть она мне помогала.

Я навсегда ей верность сохраню.

Вот и кончилась сказка, которая может быть только на войне. Саша предлагал идти в ЗАГС, но я отказалась. Это несерьёзно. Как я потом смогу доказать, что верность хранила? Впереди война, я должна быть на ней, а там всё очень непросто. Если всё это, что было в течение такого непродолжительного времени (в общей сложности и суток не наберётся) окажется настоящим, значит, будем вместе. Если, конечно, вернёмся с войны. Мы же ещё почти дети, это война заставила нас забыть об этом. Мои подружки сдают экзамены за десятый класс.

 

Тёплый ветер дует,

Развезло дороги,

Им на южном фронте

Не везёт опять.[16]

Тает снег в Ростове,

Тает в Таганроге.

Эти дни когда-нибудь

Мы будем вспоминать…

 

Об огнях – пожарищах,

О друзьях – товарищах,

Где-нибудь, когда-нибудь

Мы будем говорить.

Вспомню я пехоту,

И родную роту,

И тебя, случайный друг,

Что дал мне закурить.

Давай закурим, товарищ, по одной.

Давай закурим, товарищ мой!

 

На родной сторонке

Слышны плач и стоны.

Мучили сестрёнку, закололи мать.

За детишек наших

Псы ответят кровью,

И как сон кошмарный

Мы будем вспоминать

Об огнях – пожарищах…

 

Снова нас Одесса

Встретит как хозяев.

Снова милых сердцу

Сможем мы обнять.

Славную Каховку, город Николаев,

Эти дни когда-нибудь

Мы будем вспоминать…

Об огнях – пожарищах…

 

И когда не будет

Немцев и в помине,

И к своим любимым

Мы придем опять,

Вспомним, как на запад

Мы шли по Украине.

Эти дни когда-нибудь

Мы будем вспоминать…

Об огнях – пожарищах…

 

Несколько раз в день пою я эту песню. Просит меня об этом папа. Она приносит уверенность в том, что и Каховка, и Николаев, и Одесса, снова будут нашими, приносит уверенность в победе над фашистами.

Николаев – город его боевой молодости. Здесь служил он на флоте на крейсере "Прут", здесь ходил в увольнение в город, на парках которого были вывешены объявления: «Собакамъ и нижнимъ чинамъ входъ воспрещёнъ», здесь встретил он Революцию, стал председателем Военно-революционного судового комитета, здесь принимал участие в разоружении и аресте командующего Черноморским флотом адмирала Колчака. Золотой кортик "За храбрость" Колчак им не отдал, поцеловал и бросил в море.

Папа очень переживает, что не принимает участие в этой войне с фашистами. Ему приказано ждать особого распоряжения, а это значит, когда наши оставят Новочеркасск – остаться в тылу врага. Я прошусь остаться с ним, но он категорически отказал мне в этом. Куда бы не отходили наши – я должна уйти с ними.

Мы попытались эвакуироваться с населением, но это невозможно. Одна-единственная переправа не может пропустить не только всех желающих гражданских, ею не могут воспользоваться даже военные. Бомбят её круглые сутки. Ночью вешают люстры[17] (в Новочеркасске видно) и пока не разобьют, не улетают. Только восстановят, снова посыпались бомбы, бросают даже пятисотки. Но, несмотря на это, тысячи людей под бомбами и обстрелом ждут чуда – возможности переправиться, не хотят оставаться у фашистов. Согнали очень много скота, но нет никакого сомнения, что он весь останется на правом берегу Дона. Чуда не будет, будет хуже с каждым часом, и мы вернулись. У нас во дворе никто никуда не собирается, говорят: "Что людям, то и нам". А я не хочу сидеть и ждать, что мне преподнесут фашисты, я уйду, во что бы то ни стало с последним солдатом или погибну, но не останусь. Уйти пришлось совсем неожиданно через несколько дней. Прибежала Валентина и закричала, что на Хотунке немецкие танки, а утром по радио сообщили, что бои идут в районе Миллерово... Новочеркасск – не Севастополь, защищать его некому, и вообще как-то всё странно происходит: не слышно, что фронт совсем рядом. Или может быть, его просто обошли, фрицы это могут. Несколько дней была бомбёжка, а артиллерии совсем не было слышно. Мы уходим с Шурой вместе с двумя лейтенантами и их ординарцами. Один из них – Иван Иванович, на мой взгляд, не первой молодости из РГК – поклялся маме, что отвечает за нас головой.

Вот так, как стояли, так и ушли с пустыми руками, не взяв ничего с собой. Пошли в сторону Ростова, надеясь где-нибудь найти переправу. Я шла почти всё время босиком, так как из дому выбежала в туфлях на каблуках, и идти в них было невозможно, кроме того, я умудрилась о зазубренный осколок поранить ногу, а в данный момент вся надежда на ноги. В Мишкино нарвали яблок, немного погрызли, к ночи пришли в Пчеловодную. Переправа рядом, но её беспрерывно бомбят. Где-то за Аксаем бьют «катюши», их сразу отличишь от всего остального. И зарево от разрывов совсем недалеко. Значит, дальше идти некуда. Ночь провели в заброшенном сарайчике – все спали, я всё ждала, может быть, уйдут самолёты. Перед рассветом затихло, и мы помчались к переправе. Только ступили на мост, и на нас посыпались бомбы. Мост сразу был выведен из строя. Недалеко от моста девочки-связистки, кажущиеся такими маленькими, нереальными, в больших касках, как грибочки, тащат на себе здоровенные катушки – тянут связь, то и дело припадая к земле. Разбивши переправу, самолёты начали обстреливать всё вокруг.

Рядом стоит зенитная батарея, на ней одни девчонки, и когда им удалось сбить юнкерс, то они от радости стали обниматься, целоваться и пустились в пляс, не обращая на огонь с неба.

Несколько дедов на лодках перевозили солдат через Дон, попали и мы в это число, не знали, как и благодарить деда, отдали ему мишкинские яблоки, больше у нас ничего не было. Но противоположный берег оказался островом, кругом была вода. Дед, старая белогвардейская сволочь, сделал это сознательно. На острове оказалось много таких, как мы. Целый день пролежали мы под бомбёжкой и обстрелом в высокой траве. Горел Аксай, появились наши ястребки, начался воздушный бой. Один у нас над головой дрался с тремя мессерами, и они его подожгли, он врезался в остров и взорвался. Это зрелище меня лично убило окончательно. И ещё страшно смотреть, как наши танкисты разгоняют танки и топят их в Дону – нет горючего, и не на чем переправиться. В Аксае наши рвали эшелоны с продовольствием и боеприпасами для лётчиков. Солдаты набрали ящики с шоколадом, и теперь мы грызём шоколад.

Когда стало темнеть, я случайно обнаружила в камышах лодку и приволокла её к берегу – это было спасением, все ликовали. Мы стали переправляться на этой лодке самыми первыми, т.к. лодку отыскала я. Ночь провели в Ольгинской, станица забита войсками, с большим трудом отыскали дом для себя, но бабка не хотела нас впускать, солдаты заперли её в подвале, а мы разлеглись на перинах и благополучно проспали до утра. Весь день и полночи шла я босиком и в лейтенантском плаще с двумя кубарями. Ребята-танкисты говорят – эта девушка совершает блиц-драп.[18] Они зовут меня к себе, у них нет медиков, но Иван Иванович не отпустил, расписался за меня, сказал – ППЖ[19] при желании ты всегда успеешь стать, а я пока жив, отвечаю за тебя головой. Пришли в Весёлый, но скоро пришлось уходить – немцы были рядом. Днем самолёты стали летать на бреющем, мы попрятались в копны, но они разбрасывали листовки, засыпали, как снегом. Листовка-пропуск, каких много было в начале войны. Снова: "Штыки в землю, или Сталин капут. Берите котелки и ложки, переходите на нашу сторону, сопротивление бесполезно. Севастополь наш, взят Ворошиловград и Ростов, наши танки в 70 км от Сталинграда".

Положение действительно ужасное. Это самый настоящий блиц-драп. Ничего нельзя понять – встретятся несколько человек, и все из разных армий. Но на эти фашистские листовки все плюют. Они вызывают ещё большую злобу и ненависть. Остановимся где-нибудь, зацепимся за что-нибудь. Заградотряды начали своё действие. Всех задерживают и направляют на пункты формировки. В Сальске меня тоже отправили в МСБ, но я ушла, так как нужно куда-нибудь пристроить Шуру. А там уж я сама направлюсь, без дела не буду.

В Сальске мы все же распрощались со своими попутчиками лейтенантами Иваном Ивановичем и Гришей. Иван Иванович в армии с начала войны, а до этого был парторгом ЦК на большом Керченском заводе, а Гриша – кадровый. Если бы не они, ещё неизвестно, что было бы с нами. В Сальске горят элеваторы, склады; жители растаскивают муку и зерно, нет ни капли воды. На прощание мы напекли пышек, тесто за неимением каких-либо жидкостей месили на яичках. Эти пышки и были нашим прощальным обедом.

На станции были указатели, как в сказке – направо пойдёшь – на Кавказ попадёшь, налево – в Сталинград. Мы подумали и решили двигаться в сторону Кавказа. Там в Георгиевске была тётя Зина, у неё можно оставить Шуру, в армию её не берут.

Мы пристроились на эшелон с повреждёнными самолётами. Первый раз в жизни, когда началась бомбёжка, я не пряталась от бомб. На самолётах были действующие пулемёты, и лётчики вели из них стрельбу по фашистам, а мы подавали патроны, и страха никакого не было – одно желание безмерное – сбить фашиста. С большим трудом добрались до Георгиевска, но дядюшка стал на нас кричать: "За каким чёртом вы так далеко заехали? Не сегодня-завтра немцы будут и здесь!" Он уже не верил в победу, это – ст. лейтенант Красной Армии! На другой день во время бомбёжки его убило – разорвало прямым попаданием бомбы, а мы в ночь ушли из Георгиевска, не зная дороги, не имея кусочка хлеба, ничего нам не дали (хотя у них было и мясо), и когда мы первый раз уходили, он был ещё жив. Жорка пытался тайком нам что-нибудь сунуть, и никто не пытался остановить.

В темноте мы подошли к мосту через какую-то речку, но нас не пустили часовые, сказали, чтобы мы искали брод, где-то есть такое место, но мы побоялись. Нас пустил в сторожку сторож моста, дал нам помидор и кукурузы целый таз, не то что родственники, а сам ушёл в какую-то балку, где пряталась от бомбёжки его семья. А у нас хватило ума остаться. Мост бомбили всю ночь, нам казалось, что не только кровать подпрыгивает, но и вся сторожка, но деваться нам было уже некуда. До утра сторожка выстояла, только окна вывалились, а на рассвете мы помчались по какой-то дороге и снова прибыли в Георгиевск. Потом были: Моздок, Прохладная и, наконец, Грозный.

В Грозном совершенно нечего было есть, зато шампанское лилось рекой, разогнали продавцов и пили его полулитровыми банками. Выпили и мы по банке. Шура решила выходить замуж за лётчика, а я пошла в республиканский военкомат, чтобы меня направили в часть. Дежурный капитан сказал мне: "Куда я тебя направлю? Пришвартовывайся к какому-нибудь командирчику и драпай до Индии". Я ушла со слезами, такой мерзавец пристроился в военкомате за чужими спинами. Куда деваться – неизвестно. Вышел приказ Сталина – НИ ШАГУ НАЗАД! Из города никого не выпускают, а я никуда не могу устроиться.

Замужество Шуры не состоялось. Она нашла своих знакомых по Новочеркасску – военный трибунал фронта, с ними вместе мы выехали в Махачкалу.

И вот –

«Немецкий штык, немецкая каска

Торчат у Новочеркасска».

 

Эти строки я прочитала в Махачкале. Что дома – неизвестно, но ничего хорошего там быть не может. Самое главное – папа.

1943 год был ознаменован принятием нового гимна Советского Союза. Я тогда была на Северо-Кавказском фронте в эвакогоспитале 1614, была комсоргом госпиталя. Я в отделении сыпного и брюшного тифа. Мне было поручено проверить знание нового Гимна у медперсонала. Я беседовала с каждым человеком и выясняла, выучил он или нет.

Там были такие строки:

 

Мы Армию нашу растили в сраженьях,

Захватчиков подлых с дороги сметём.

Мы в битвах решаем судьбу поколений…[20]

 

На фронт меня не отпускают. Я написала 5 писем лично Сталину, но мне никто не ответил. Получаю письма от отца Саши – Василия Михайловича. Они получили извещение, что Саша пропал без вести под Сталинградом. Зовут меня к себе, называют дочкой, пишут, что раз потеряли сына, – пусть у них будет дочка. Я им ответила, что рвусь на фронт, особенно после всего, что случилось, могу ли я быть в тылу? И вдруг телеграмма: отменить "без вести". Саша жив! Он уже командует ротой, награждён орденом. Каждый день хожу к начальнику госпиталя, прошу откомандировать на фронт. Я ко всему ещё комсорг госпиталя, но несмотря ни на что, на фронте я всё равно буду и очень скоро, вплоть до того, что сбегу.

К нам поступило несколько раненых, которых мучили чеченцы. Привязывали их к дереву и протыкали кинжалами руки и ноги. Спасли их совсем случайно, но руки и ноги некоторым пришлось ампутировать. И ещё доставили партию из Прохладненского лагеря военнопленных. 20-летние ребята похожи на 80-летних стариков, превращённых в скелеты.

В госпитале я встретила замечательного человека – грузинку по национальности – Папашвили Анну Николаевну. Я её никогда не забуду.

Нам не дают на руки документов, чтобы не сбежали на фронт. Но госпиталь наш формировался в Одессе, и там большинство евреев попало в него. Вот и сейчас у нас – Зусман, Фогельман, Зильберман, Юровская. Куда же они побегут, они и здесь себя не очень уютно чувствуют. Как только воздушная тревога – их никого не увидишь. Начальник госпиталя дагестанец – кумык Алибеков – хороший человек. Больные у нас очень тяжёлые – помимо ранения сыпной или брюшной тиф, или дизентерия. Я в госпитале нахожусь круглосуточно, очень редко ухожу спать на квартиру, хоть она и рядом. Друзей у меня нет. Сдам дежурство и вожусь с кем-нибудь из тяжёлых. Выходила младшего лейтенанта Ванечку. У него тяжелейший сыпняк и раздроблена лопатка, ему кусачками по частям её откусывали без наркоза. Он так ко мне привязался, когда переводили в хирургический госпиталь, плакал как ребёнок.