МОТИВЫ МОЕГО ОТКАЗА.

VI.

 

Когда я впоследствии уже после приговора сидел в тюрьме, двоюродная сестра, давнишний мой друг, писала мне между прочим: „кто бы еще недавно подумал, что тебе придется свидетель­ствовать правду Божью и страдать за нее!”

Очевидно, ей казалось странным и удивительным, что тот человек, которого она хорошо знала, со всеми его грешками и грехами, — вдруг попал в роль мученика.

Для меня самого тоже это вышло неожиданно, так как только в последний день перед моим отказом я увидел ясно, куда привело меня мое внутреннее беспокойство — мое беспрестанное метание в продолжении нескольких недель до отказа.

„Чтó собственно заставило вас проявить этот протест, взяться за такую неравную, резкую, хотя вполне пассивного характера, но все же крайне отважную борьбу с военным начальством, и в сущности со всем государственным строем?" — Вот вопрос, часто задаваемый мне людьми и, по-видимому, больше всего занимающей их, и, в сущности, вопрос этот и есть самый важный в деле моего отказа.

— „Аскет, религиозный фанатик”, говорят и думают одни.

„Но какой же аскет тот, кто, — как это бывало со мной до и после отказа, — и в карты поиграет и на охоте принимает участие, и просиживает с веселой компанией целые ночи, слушая цыганскую музыку. Правда, я делал это вопреки моему сознанию и моим принципам, — уступая по легкомыслию и слабости моей животной натуры, но все же до аскетизма тут далеко.

И какой же я религиозный фанатик, если фа­натизма, во мне никогда ни в чем не про­является, и я не только не сторонюсь никаких неверующих, нерелигиозных людей, но даже гораздо более склонен к чрезмерной уступчивости, чем к упорному отстаиванию своих взглядов. На учение же Христа я ссылаюсь иногда потому, что оно совпадаете с указаниями разума и совести человеческой, совпадает с тем стремлением к свету и любви, которое живет в каждом из нас и настойчиво требует себе удовлетворения.

Некоторые люди сочли мой поступок выражением панславизма, проявлением национальной вражды против мадьяр и немцев, угнетающих то славянское племя, к которому я сам принадлежу. Но есть люди и противоположного лагеря, которые утверждают как раз противное. Эти люди — патриоты славянские, считают мой поступок вред­ными и преступным, подрывающим интересы славян, и выставляют меня примером того, чем не должен быть славянин. Возникает странный вопрос, кто прав: те ли, которые утверждают обо мне, что я панславист, или те, которые считают меня предателем славянских интересов? Некоторые подозревают в моем отказе желание прослыть за героя. Хотя я, действительно, согласен считать геройством жизнь, при которой человек в борьбе за истину не боится никаких властей, ни внешних угроз, ни лишений, и хотя живет во мне желание быть таким до конца жизни моей, но все-таки не это желание руководило мной при моем отказе.

Как прежде, так и теперь, своему (да и вся­кому другому) отказу служить государству, я, как факту самому по себе, не придаю никакого значения; а это, конечно, было бы иначе, если бы мною руково­дила слава человеческая, потому-то я и „не поднял вопроса" ни путем журналистики, ни в венгерском сейме по поводу бесстыдного поведения властей и Инсбрукского университета, отнявших у меня докторский диплом, хотя к тому и представлялся не один раз удобный случай, и хотя общественное мнение в Венгрии, в этом отношении, было на моей стороне.

Я сознавал, что добиваться таких прав для меня не важно, и, напротив, чувствовал, что лучше не добиваться их, а быть без них; что своим беззаконием власти помогают мне в приближении к Богу, — освобождая меня от диплома и всей обузы нравственной, связанной с ним.

Есть еще люди, которые думают, будто бы я, отказываясь служить, хотел жертвовать собой, ради блага будущих поколений. Taкие люди больше других уверены, что попали как раз в самую точку. Но желание быть социальным реформатором — дело довольно чуждое моему характеру, так как я преимущественно бываю занят самим собою.

Правда, что в письме к начальству и на судебных допросах я ссылался на то, что милита­ризм служит препятствием для прогресса человеческого (так я и сейчас думаю), и наверное такое соображение содействовало отчасти моему решению, но все же не в нем заключалось основание моего отказа. Если бы я не знал чего-то бесконечно большего, чем человек и человечество, то ради самого человечества я не только не пожертвовал бы собою, но и пальцем не пошевельнул бы в его пользу, так как знаю, как оно дурно, бессмысленно и ничтожно, само по себе, без Бога. Дорого мне в человечестве только то разумное начало, которое в нем заклю­чено. Жизнь давно привела меня к тому, что я потерял веру в материальное благо, и я увидел смерть, этот финал, осмеивающий всю материальнуюжизнь и всю деятельность ее. Тот, кто сам находился в этом страшном положении, знает, какую ложь, какой самообман заключает в себе фраза: „жить для человечества". Стоит ли ду­мать о благе человечества, если видишь, что твоя собственная жизнь лишена всякого смысла? Ведь человечество есть не более, как совокупность таких же жалких единиц, как и ты сам.

Утверждение, будто человек живет и действуешь для блага человечества, и что сам он не нуж­дается в решении задачи о смысле своего собственного существования, мне всегда представлялось пустым и лживым утверждением, к которому прибегают для прикрытия своего эгоизма или из боязни разоблачить перед самим собою собствен­ное ничтожество и пустоту. Забота о благе других без заботы о самом себе, о своей душе — всегда служит только накидкой перед другими. В сущности все люди заботятся только о своем благе, разница лишь в том, что одни заботятся о материальном благе, другие же о благе духовном; заботы же о других связаны, всегда с заботой о себе. Правда, что поступки, совершае­мые в интересах духовной жизни, всегда связаны с общим благом; но все же, прежде всего, благо это касается меня самого. Если бы это было не так, то общее благо не представляло бы никакого интереса для меня. Сознание моего блага служит мне единственным указателем того, в чем состоит благо всех.

С тех пор, как во мне совершился внутренний переворот, совершенно изменивши мои прежние взгляды на жизнь, — изменились также и интересы моей жизни: хотя я часто еще и подпадаю соблазну личного счастья, но главная моя деятельность все же направлена не в эту сторону, а — внутрь себя. Я теперь не думаю, как прежде, бывало, что счастье мое зависите от внешнего благополучия; а знаю, что оно зависит единственно от роста моей души, почему и стараюсь выдвигать на первый план духовные интересы. Но для того, чтобы продолжать жить духовно, надо постоянно следить за собою, постоянно разбираться в себе. Я стараюсь это делать, так как для меня нет другого выбора. Всякое падение и всякий подъем духа мне снова доказывают, что нет удовлетворения ни в чем ином, кроме — жизни в Боге.

Но для того, чтобы такая жизнь не потухла в нас, необходимо соблюдать известные условия, т. е. необходимо исполнять внутренние требования Бога, так же как для растения требуются сочетания известных условий в природе. Как растение вянет и умирает, когда нарушаются необходимые условия, при которых возможна его органическая жизнь, точно так же и у человека, переставшего исполнять внутренние требования Бога, вскоре появляются страшные признаки приближения духовной смерти. Как в жизни растительной дурные усло­вия грозят погубить растение, так и на пути духовной жизни являются препятствия, грозящие погубить человека; и задача наша в том, чтобы, не переставая зорко наблюдать за своей душей и устранять все то, что мешает ее дальнейшему росту, доставляя ей этим и свободу и простор.

Одним из таких препятствий в моей внут­ренней жизни была военная служба. Еще прежде поступления на службу я знал, что она будет мне заслонять жизнь; но я служил, потому что мог служить, — потому что думал, что перенесу это временное заслонение без повреждения для моей души. Я думал, — как растение некото­рое время может обойтись без солнца и без влаги, так и я буду в состоянии прожить полгода противно моему убеждению, служа военным доктором.

Я стал служить, и сначала даже как бы не замечал никакого вреда для себя. Потом, когда стали появляться во мне первые признаки беспокойства, я старался забыться в водовороте пустой светской жизни. Быть может, что и привязанность к женщине влияла на меня; но действие этих соблазнов ослабевало все больше и больше. Жизнь моя стала вянуть, и я стал страдать, сначала не сознавая причины этого страдания. Наконец, страдания мои доросли до того, что я почувствовал, что еще немного, и жизнь во мне совсем остано­вится. Только когда я почувствовал это, т. е. близость самого критического и опасного момента, — только тогда стало для меня очевидным, что я, в интересах собственного спасения, должен отказаться от военной службы, — что от этого зависит моя жизнь, мое освобождение. Внешних же соображений при этом не было, если и были кое-какие, то совсем незначительные, исчезающие перед главным соображением о моей душе.

Меня не устрашала мысль, как отзовется мое решение на моей будущности, — как отнесутся к этому мои близкие. Я об этом мало думал. Мне просто не хватало воздуха, и я должен был разбить окно, чтобы не задохнуться. Я должен был дать свободу своей стесненной душе. И лишь только я это сделал, я сразу почувствовал прилив свежего воздуха, почувствовал, что сделано как раз то самое, что нужно было сделать, чтобы не погибнуть.

После отказа я ожил, как оживают полузасохшие растения после дождя. Перемена внешних условий жизни, т. е. мое превращение из „свободного" человека в арестанта, для меня не состав­ляла уже страдания. Наоборот, в аресте в по­чувствовал радость, вследствие прилива потерянных и новых сил, радость освобождения, радость от сознания духовного роста и победы.

Вот что заставило меня не дослужить тех шести недель, которых не хватало для окончания моего срока. Это была внутренняя потребность, а не фанатизм, не толстовство и т. п., как думают некоторые.

Внутреннюю же эту потребность породило во мне то самое стремление к истинной жизни, которое руководит всеми нами в наши лучшие минуты, приближает нас к свету, делает нас свободными, и которое несомненно победить мир и приведет всех к Богу.