Почему стрелял майор Г.?

Новелла XVII.

Война всегда очень грязное дело

Отец Сергей Булгаков

 

В этих записках я старался правильно воспроизвести фамилии действующих лиц и быть по возможности точным в фактах. Однако назвать полностью имя майора Г. я не могу: он еще жив, благоденствует, а в случае с ним мне далеко не все ясно.

Дело было в феврале 1944 года в Восточной Пруссии, в городе Алленштайн. Мы только что молниеносным маршем перекатились через всю Польшу от Варшавы до северных границ. Перебрасывали армию на тяжелых американских грузовиках фирмы Студебеккер. Это был отлично организованный автоконвейер. Машины шли день и ночь туда-сюда. Помню, я сидел на тюках и ящиках с имуществом, дул сильный ветер со снегом. Трясло на ухабах, я цеплялся за ящики и старался не коснуться рукой носилок. Они были крепко привязаны толстой веревкой поверх поклажи и на них находился труп самоубийцы. Солдат застрелился дня два назад, шло следствие, и тело берегли для вскрытия, которое не успели сделать в прежнем месте нашего расположения.

Польша была разграблена, разрушена и подавлена немецкой оккупацией. Варшава представляла собой горы руин, подвалы которых были

 

заполнены телами убитых поляков. Могилы виднелись повсюду — на улицах и в скверах. Польские деревни имели жалкий вид.

— Ниц нема! — твердили испуганные жители.

— Ниц нема! Масло, яйки, мясо — фшистко герман забрал! — повторяли они...

— Где у вас уборная? — спросил один солдат.

— Ниц нема, фшистко герман забрал...

Восточная Пруссия поражала, наоборот, зажиточностью, довольством и порядком, благоустроенные хутора с сельскохозяйственными машинами, все электрифицировано, богатые дома бауэров, где обязательно имелись пианино и хорошая мебель, а рядом сарай с клетушками и нарами для восточных рабочих. В свинарниках и коровниках полно упитанного скота. Да, жили здесь, не тужили... И города богаты, чисты, добротно построены. В Алленштайне мы нашли массу барахла и продовольствия, вывезенного из СССР, положенного в склады про запас. На другом складе лежали консервы из Голландии, Бельгии и Франции. Они, правда, немного обгорели при пожаре, но есть было можно. Солдаты повадились пить спирт, запивая его сгущеными сливками... Помню, в одном пустом доме, на подоконнике лежало десятка полтора золотых монет кайзеровской чеканки. Долгое время их никто не брал; солдаты не рассчитывали дожить до конца войны и не хотели обременять себя лишним грузом.

Во многих домах мы находили всяческие военные регалии: ордена, мундиры, эсэсовские кинжалы с надписью: «кровь и честь», погоны, аксельбанты и другую мишуру. Действительно, Восточная Пруссия была гнездом милитаризма. Но военные, фашистские активисты и другое начальство успели удрать. Остались главным образом обыватели — женщины, старики, дети. Им предстояло расхлебывать последствия поражения. Вскоре их стали выстраивать в колонны и отправлять на железнодорожный вокзал, — как говорили, в Сибирь.

В нашем доме, на самом верху, в мансарде, жила женщина лет тридцати пяти с двумя детьми. Муж ее сгинул на фронте, бежать ей было трудно — с грудным младенцем далеко не убежишь, и она осталась. Солдаты узнали, что она хорошая портниха, тащили материал и заставляли ее шить галифе. Многим хотелось помодничать, да и обносились за зиму основательно. С утра и до вечера строчила немка на машинке. За это ей давали обеды, хлеб, иногда сахар. Ночью же многие солдаты поднимались в мансарду, чтобы заниматься любовью. И в этом немка боялась отказать, трудилась до рассвета, не смыкая глаз... Куда же денешься? У дверей в мансарду всегда стояла очередь, разогнать которую не было никакой возможности.

В это время я залечивал очередную рану в нашей санроте. Однажды с новой партией раненых прибыл сюда майор Г. Я давно знал его и считал одним из немногих положительных героев большой трагедии под названием «война». Майор был симпатичен, хорошо образован, во всяком

 

случае, в своей области — был весьма грамотным артиллеристом. Он отличался незаурядной смелостью. Мне рассказывали о его отчаянных похождениях в тылу немцев, когда в августе 1942 года 2-я ударная армия попала в окружение под Синявино. Одним словом, это был образцовый офицер. Я служил рядом с ним несколько месяцев и проникся большим уважением к своему командиру. Теперь мы вновь оказались вместе. Немецкий осколок вырвал у майора Г. здоровенный кусок мяса из плечевой мышцы. Рана была большая, но не опасная. Она не отразилась на общем состоянии здоровья майора. Он был, как всегда, статен, краснощек, жизнерадостен, бодр и не валялся на госпитальной койке, а проводил дни на ногах, разгуливая по городу и интересуясь всем.

Этот странный и дикий случай произошел однажды поздно вечером. Я сидел в своей комнате и вдруг услышал наверху, в мансарде, пистолетные выстрелы. Заподозрив неладное, я бросился вверх по лестнице, распахнул дверь и увидел ужасающую сцену. Майор Г. стоял с дымящимся пистолетом в руке, перед ним сидела немка, держа мертвого младенца в одной руке и зажимая рану другой. Постель, подушки, детские пеленки — все было в крови. Пуля прошла через головку ребенка и застряла в груди матери. Майор Г. был абсолютно спокоен, неподвижен и трезв как стеклышко. Зато стоящий рядом лейтенант весь извивался и шипел:

— Ну, убей! Убей ее!

Этот лейтенант был совершенно пьян — серое лицо, синие губы, слезящиеся глаза, слюни изо рта. Так пьянеют алкоголики на последней стадии алкоголизма. (Я на днях видел такого в метро. Он сидел, мычал, а под ним образовалась лужа, тоненькой струйкой растекавшаяся через весь вагон, метров на пятнадцать... А напротив сидели раскрашенные девочки в джинсах и обсуждали: сколько же жидкости может быть в человеке?) Лейтенант был пьян до изумления, но, как я понял, все же делал свое дело: подзуживал майора. Зачем? Я не знал. Может быть, у него была цель — устроить провокацию и слепить дело? Он ведь был из СМЕРШа! А пути и методы этой организации неисповедимы... Как бы то ни было, майор Г. все еще держал пистолет в руке. Ничего не поняв и не обдумав, я неожиданно для себя влепил майору в ухо. Вероятно, мне показалось, что он впал в помутнение разума и мой удар должен был привести его в чувство. Так бывало на передовой, когда молодые солдаты терялись от ужаса в первом бою: крепкая оплеуха возвращала им разум и здравый смысл. Однажды я треснул молодого лейтенанта, наклавшего в штаны во время атаки, и позже он был мне за это благодарен. Но тут была не передовая, и все получилось иначе. Майор Г. спокойно положил пистолет в кобуру, а лейтенант поднял крик: «А-а-а! Ударил офицера!» — орал он торжественно и радостно, словно только этого и ждал. Я понял, что попал в скверную историю. Ударить офицера — невероятное событие. Никому не интересно, что я сделал это из добрых побуждений.

 

В 1941-1942 годах меня бы без церемоний поставили к стенке. Сейчас же в лучшем случае можно было надеяться на штрафную роту. Надо сказать, что рукоприкладства во Вторую мировую войну в нашей армии не было. Во всяком случае я не видел ничего подобного и не слыхал об этом. Солдата могли расстрелять за трусость, за строптивость, но ударить — ни-ни! Попробуй ударь, — в первой же атаке заработаешь пулю в затылок! Но главное — необходимость вместе разделять опасность, вместе идти на смерть вырабатывала уважение друг к другу и рукоприкладства не было. Тем более не было случаев, чтобы солдат поднял руку на офицера. Другое дело высшее начальство: у них был свой этикет, нас не касавшийся. Однажды я видел, как пьяный генерал, командир танкистов, лупил толстой суковатой палкой своих полковников и майоров. Позже они сами во всем разобрались...

Следующий акт драмы произошел на лестничной площадке этажом ниже. Сцена была немая, но величественная, в духе трагедий Шекспира: два санитара медленно несли сверху детский трупик, освещая себе дорогу чадящими факелами. В открытых дверях операционной был виден врач в белом халате, готовившийся извлекать пулю из груди матери, а из противоположной двери два автоматчика вывели меня — без ремня, без погон, — для того, чтобы отправить в кутузку.

Меня заперли в сыром подвале и продержали там ночь и день. К вечеру повели куда-то. На допрос, — решил я. Только бы не лупили! Однако опять счастье улыбнулось мне. Начальник из СМЕРШа долго разглядывал меня, а потом сказал:

— Иди, давай, да в следующий раз не валяй дурака. Да помалкивай, помалкивай!

Мне отдали ремень, погоны и все на этом кончилось. Потом уже, сопоставляя обстоятельства, я понял, что начальство не радо было происшедшему. Лейтенант, по-видимому, занимался самодеятельностью и перестарался. Назревал скандал. Майор Г. был образцовым офицером, я был ветераном дивизии, да еще только что получившим орден. Дело решили замять, будто ничего не произошло.

Но что же это было? Почему стрелял майор Г.? Если бы это был лейтенант, я бы не удивился. Лейтенанту подобные действия положены по должности и по складу характера, но майор...

Тогда я осуждал его, а сейчас, через много лет, недоумеваю и ничего не могу понять. Быть может, майор Г. насмотрелся на жестокость немцев? Как и все мы, он видел огромную братскую могилу с убитыми пленными русскими, которую мы обнаружили в Вороново. Он видел трупы наших детей, замученных и сожженных. Он, вероятно, хорошо знал, что победы немцев в 1941-1942 годах были в значительной мере обусловлены жестокостью: они без церемоний убивали всех подряд, военных и гражданских, старых и молодых. Возможно, все это ожесточило майора и он

 

решил мстить. К тому же маленький сын немки через двадцать лет стал бы солдатом и опять пошел войной на нас... Может быть, майор Г. знал, что жестокость — непременный спутник истории человечества от библейских времен до наших дней и чаще страдает невинный, чем виновный. Может быть, он понял, что великие преобразователи рода человеческого — Иван Грозный, Гитлер, Сталин и многие другие — утверждались на жестокости, уничтожая и своих и чужих, врагов и приверженцев без разбора, чтобы тем самым крепить свои идеи и свою власть. Но вряд ли майор Г. размышлял на эту тему. Он просто стрелял. И я до сих пор ломаю голову: зачем? Больше я никогда его не видел, но недавно узнал, что майор, теперь уже полковник, долгое время работал в штабах, потом читал лекции в Военной академии, а теперь на пенсии. Не берусь судить его, но вспоминаю с омерзением.

Как ни страшна история с майором Г., она быстро затерялась в уголках моей памяти, оттесненная целым калейдоскопом новых впечатлений. Во время войны иногда за один день происходит столько событий, сколько в мирное время не наберется за много лет. Вот еще один эпизод тех дней.

Однажды ночью мы были неожиданно разбужены. Полусонные, понукаемые командой, схватив автоматы и гранаты, взгромоздились на танк. И лишь когда тот стремительно ринулся вперед, окончательно проснулись. Как потом нам рассказали, отряд разведчиков обнаружил в глубоком немецком тылу, километрах в сорока от нас, немецкий концентрационный лагерь, где содержалось несколько сотен еще уцелевших евреев. Судя по стрельбе, доносившейся оттуда, шла ликвидация заключенных. Разведчики сообщили по радио координаты лагеря, и командование бросило нас — два танка с солдатами на броне, спасать погибающих.

Так как шло наступление и прочной немецкой обороны не существовало, танки стремительно проскочили вперед, и вскоре, забрызганные грязным снегом из-под гусениц, мы добрались до цели. Танкисты из пушек и пулеметов расстреляли немецкие огневые точки на вышках, затем один танк с ходу выбил ворота, и мы въехали на территорию лагеря. После краткой, чрезвычайно ожесточенной перестрелки мы отправили в ад охранников-эсэсовцев.

Дальнейшее я помню плохо, так как был оглушен гранатой, которую швырнул в меня здоровенный фриц. Она иссекла мой полушубок, немного поранила. И все же в памяти моей сохранились картины площади перед бараками, усыпанной трупами расстрелянных евреев, а в бараках мы обнаружили несколько сотен уцелевших. Там сидели скелеты, обтянутые кожей. Они смотрели на меня огромными темными глазами, в которых был даже не страх, а ужас, отчаяние и смерть. Этот взгляд я не смог забыть всю мою жизнь.