Эволюция представлений о частном праве 15 страница

В 1940 году он говорит: «Вспоминаю, какую радость мне принесло прослушивание моей, тогда еще только оконченной Пятой симфонии ленинградским партийным активом. Хочется выразить пожелание, чтобы чаще практиковался показ перед партийной аудиторией новых музыкальных произведений. Наша партия с таким вниманием следит за ростом всей музыкальной жизни нашей страны. Это внимание я ощущаю на себе в течение всей моей творческой жизни… (Я буквально слышу интонацию его голоса. Сколько ненависти, издевки в музыке этих слов! — Г. В.) В центре замысла своего произведения я поставил человека со всеми его переживаниями, и финал симфонии разрешает трагедийно-напряженные моменты первых частей в жизнерадостном, оптимистическом плане» («Шостакович о времени и о себе», М., 1980, стр.80–81).

Это он говорит о том «жизнерадостном, оптимистическом» финале, когда под бесконечно повторяющуюся у скрипок ноту «ля», как гвозди вдалбливаемую в мозг, под мажорные, победоносные звуки фанфар мы слышим, как вопит; и стонет, извиваясь в пытках, насилуемая собственными сыновьями, поруганная Россия — вопит, что все равно будет жить.

Пятая симфония имела фантастический успех. Каждый присутствовавший понимал, что это написано для него и о нем. В зале творилось что-то невообразимое: люди вскочили со своих мест и в течение получаса криками, аплодисментами выражали автору поддержку, любовь и радость, что этот великий талант не погиб, а, наоборот, вырос, как колосс, и музыка его приобрела титаническую силу и бездонную глубину.

Дмитрий Шостакович был еще очень молод — только тридцать лет! — и из поединка с партийным монстром вышел победителем, сразу ответив, ударом на удар, великим творением. Но в те дни он надел на себя маску, с которой прожил всю остальную жизнь.

Ударив по Дмитрию Шостаковичу, партия не стала добивать его. Это лишний раз доказывает, что то не была продуманная партийная кампания, иначе бы он исчез, как к тому времени исчезли уже многие поэты и писатели. Это был лишь эпизод на фоне главного дела — Большого террора. После Пятой симфонии, которую критики объявили соцреалистической, композитора стали считать перестроившимся, и опала с него была снята. За следующее десятилетие будут написаны Шестая, Седьмая, Восьмая, Девятая симфонии, квартеты, трио, квинтет.

 

Возьмем немного статистики, чтобы лучше понять, как и чем жила Россия в те годы. О Большом терроре написано много книг, и я лишь хочу помочь читателям вкратце восстановить в памяти жизнь советской страны, когда бесстрашно, с гражданской честностью и мужеством заговорил своей музыкой Дмитрий Шостакович.

На XX съезде в 1956 году Н. Хрущев объявил: «В 1937 году было арестовано советских граждан в десять раз больше, чем в 1936-м». Коротко и ясно. Примерно то же самое, как если бы он сказал: в этом году скота погибло в десять раз больше, чем в прошлом.

В 1937–1938 годах в концлагерях и тюрьмах находилось 12 миллионов человек. Из них один миллион был расстрелян, два миллиона умерли.

Н. Хрущев на закрытом заседании XX съезда процитировал шифрованную телеграмму ЦК партии от 20 января 1939 года, направленную секретарям обкомов, крайкомов, республиканским ЦК партии, руководящим органам НКВД: «Центральный Комитет ВКП(б) поясняет, что применение методов физического воздействия в практике НКВД, начиная с 1937 года, было разрешено Центральным Комитетом партии».

Переводя на доступный язык, это означает, что Центральный Комитет партии уже давно разрешил пытки и разъясняет каким-то недогадливым болванам, кто это еще не до конца понял.

В подвалах московской Лубянки и ленинградского Большого Дома кричали женщины, жены «врагов народа», избиваемые коваными сапогами и мощными кулаками следователей. У их двенадцати-четырнадцатилетних детей под угрозой смертной казни вырывали признания в шпионаже и участии в террористических организациях, а также свидетельские показания против родителей. Под треск выворачиваемых костей и выбитых на допросах зубов разгул садизма захлестнул всю Россию. Те, кто был арестован, выли под пытками в подвалах; те, кто был еще на свободе, молчали, открывая рот только для прославления Сталина.

А из всех репродукторов по всей огромной стране с утра до ночи неслись марши, песни типа популярнейшей в те годы песни Дунаевского:

 

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек.

 

Или песни-марша с припевом, как шаманское заклинание:

 

Живем мы весело сегодня,

А завтра будет веселей…

 

И я, голенастая в те годы девчонка, во все горло распевала эти песни и кричала «Ура!» вместе с другими ребятами, шагая под красными знаменами на праздничных демонстрациях.

Миллионными тиражами печатались книги писателей, стихи поэтов, прославляющие любимого отца и учителя Сталина, а Сталинскую конституцию, гарантировавшую советским гражданам свободу слова, вероисповедания, печати, свободу выбора места жительства, отделение республик и прочую чепуху, обязаны были знать наизусть не только все взрослые, но и дети — в школах конституцию преподавали, по-моему, с четвертого класса, т. е. с одиннадцатилетнего возраста учителя обучали нас вранью и лицемерию, воспитывая поколение «новых советских людей» — будущих строителей коммунизма. Все, что переживала в те годы Россия, через тридцать лет повторилось в Китае, только имя Сталина было заменено именем Мао Цзедуна. Такие же парады, лозунги, песни и расстрелы собственных граждан, и такие же показательные судебные процессы.

Очень точно описал атмосферу тех лет Осип Мандельштам, за что и поплатился своей жизнью:

 

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

 

А где хватит на полразговорца —

Там припомнят кремлевского горца.

 

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны.

 

Тараканьи смеются усища

И сияют его голенища.

 

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

 

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет —

Он один лишь бабачит и тычет.

 

Как подковы, кует за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

 

Что ни казнь у него, — то малина

И широкая грудь осетина.

 

Прочитал он свое стихотворение нескольким друзьям и поэтам. Те в ужасе выслушали и… донесли.

В «Правде» от 21 декабря 1937 года Микоян в своем докладе к 20-летию ЧК-НКВД недаром огласил лозунг партии — ее цель: «Каждый гражданин СССР — сотрудник НКВД».

Арестовано уже больше шестисот поэтов и писателей, тысячи ученых, инженеров, врачей…

 

Когда у нас на даче в 1969 году поселился Солженицын, наш друг и замечательный скрипач Давид Ойстрах сказал:

— Я не стану перед вами кривить душой и скажу откровенно, что я бы этого никогда не сделал. Я честно говорю вам, что я боюсь. Мы с женой пережили 37-й год, когда вся Москва по ночам ждала арестов. В многоэтажном доме, где мы жили, в подъезде в конце концов только моя квартира и квартира напротив, через площадку, оставались нетронутыми. Все остальные жильцы были арестованы. Я ждал ареста каждую ночь, и у меня для этого случая были приготовлены теплое белье и еда на несколько дней. Вы не можете себе представить, что пережили мы, слушая по ночам приближающийся шум автомобилей и стук парадных дверей. В народе эти черные машины называли «маруси». Однажды «маруся» остановилась у нашего парадного входа… К кому? К нам — или к соседям? Больше никого нет. Вот хлопнула дверь внизу, потом заработал лифт, наконец на нашей площадке остановился. Мы замерли, прислушиваясь к шагам. К кому пойдут? Позвонили в квартиру напротив… С тех пор я не боец…

Анна Ахматова, муж которой, поэт Николай Гумилев, был расстрелян в 1921 году, а теперь арестован ее единственный сын-юноша — просто за то, что сын своего отца, в те годы написала «Реквием». Больше двадцати лет держала она его в памяти, не решаясь доверить бумаге. Под ним могли бы подписаться миллионы советских женщин.

 

Уводили тебя на рассвете,

За тобой, как на выносе, шла.

В темной горнице плакали дети,

У божницы свеча оплыла.

На губах твоих холод иконки,

Смертный пот на челе… Не забыть!

Буду я, как стрелецкие женки,

Под кремлевскими башнями выть.

 

 

Семнадцать месяцев кричу,

Зову тебя домой.

Кидалась в ноги палачу,

Ты — сын и ужас мой.

 

Много месяцев простояла в очередях около тюрем великая Ахматова в надежде передать кусок хлеба своему единственному сыну. В 1956 году он еще был в заключении и освобожден лишь после XX съезда партии, да и то не сразу.

 

А если когда-нибудь в этой стране

Воздвигнуть задумают памятник мне,

 

Согласье на это даю торжество,

Но только с условьем — не ставить его

 

Ни около моря, где я родилась:

Последняя с морем разорвана связь,

 

Ни в царском саду у заветного пня,

Где тень безутешная ищет меня,

 

А здесь, где стояла я триста часов

И где для меня не открыли засов.

 

Затем, что и в смерти блаженной боюсь

Забыть громыхание черных марусь,

 

Забыть, как постылая хлопала дверь

И выла старуха, как раненый зверь.

 

Уже гниют в могилах многие палачи — «великие сыны» коммунистической партии. И люди начинают забывать их имена, но Анна Ахматова еще долго будет кричать своим стихом, рассказывая потомкам кровавую историю советской России.

В августе 1936 года, когда еще бушевали страсти вокруг оперы Шостаковича, а сам он ждал ареста с минуты на минуту, напротив Большого театра, в Октябрьском зале Дома союзов разыгрался грандиозный спектакль-фарс: показательный судебный процесс троцкистов. Роли исполняли: Зиновьев, Каменев, Смирнов, Евдокимов, Бакаев, Мрачковский, Тер-Ваганян и пр. и пр. Все эти вожди революции были расстреляны, а их жены, дети, родственники сосланы в лагеря, в тюрьмы, а многие также расстреляны. И рядом — взлет молодых советских музыкантов после побед на международных конкурсах в Варшаве, Вене и Брюсселе: Борис Гольдштейн, Лиза Гилельс, Давид Ойстрах, Марина Козолупова, Эмиль Гилельс. Все они по возвращении в Москву, по личному распоряжению Сталина, получили ордена, квартиры, денежные премии. Многие получили великолепные, уникальные музыкальные инструменты из государственных коллекций в пожизненное пользование. Стране нужны были молодые пропагандисты. И мировая общественность за блеском новых звезд не видела многомиллионной армии заключенных рабов на великих сталинских стройках коммунизма.

12 июня 1937 года, за полгода до премьеры Пятой симфонии Дмитрия Шостаковича, было объявлено о суде над верховным командованием Красной Армии. Обвинялись в измене и шпионаже маршалы, командующие армиями, корпусами, дивизиями. Среди них — М. Тухачевский, И. Якир, В. Примаков, В. Путна, А. Корк, И. Уборевич, Р. Эйдеман, Б. Фельдман. На другой день все они были расстреляны. Руководил расстрелом цвета высшего командования Красной Армии совсем молодой в то время Иван Серов, командир отделения палачей. С ним-то я и познакомилась на банкете у Тито в 1955 году — он уже возглавлял КГБ.

Всего в ходе террора погибли: три — из пяти маршалов, 14 — из 16 командующих армиями, все 8 флагманов, 60 из 67 командиров корпусов, 136 из 199 командиров дивизий, 221 из 397 командиров бригад, все 11 заместителей наркома обороны и 75 из 80 членов Высшего военного совета, а 35 тысяч человек командного состава были расстреляны или брошены в тюрьмы.

Михаил Тухачевский, блестящий молодой маршал из дворян, был хорошо знаком Шостаковичу, и казнь его произвела на Дмитрия Дмитриевича ошеломляющее впечатление.

Теперь в России вышло в печати много воспоминаний об этом «невинно погибшем и посмертно реабилитированном верном сыне партии». Как высшую из добродетелей этого полководца приводят его любовь к музыке и еще то, что он любил, видите ли, сам мастерить скрипки в свободное от работы время. Конечно, трагично и эффектно выглядит, как вчера еще всемогущий, распоряжавшийся жизнями красный маршал или член ЦК, потревоженный ночью, из пуховой постели попадал в подвал Лубянки, получал кулаком по роже или сапогом в пах и тут же бывал расстрелян. Но при имени Тухачевского нельзя забыть о подавленном им а 1921 году Кронштадтском восстании и об истекающих кровью матросах на льду финского залива, а также о том, что именно он потопил в крови крестьянские восстания в Тамбовской губернии.

2 марта 1938 года, опять же в Октябрьском зале Дома союзов, начался новый судебный процесс. На этот раз в ролях обвиняемых предстали: Бухарин, Рыков, Крестинский, Раковский, Ягода — садист и палач, бывший нарком внутренних дел (теперь на этом посту его заменил садист и палач Ежов). Почему я называю имена этих большевиков? У меня нет ни к кому из них сочувствия. Все они из одного логова и пожирали друг друга, сводя между собой счеты, зная, на что идут. Но только по их именам обозначаются периоды судебных процессов в истории коммунистической партии, когда были замучены миллионы ни в чем не повинных граждан. Когда простых, неграмотных русских Ивана да Марью с малолетними ребятишками отрывали от последнего мешка с зерном и полудохлой коровенки, выволакивали из затхлой, грязной, но все же родной избы и гнали этапом в бескрайние сибирские лагеря да поселения, где они бесплатно ишачили и умирали на «великих стройках коммунизма». Детям же их, тем, кто выжил в детских колониях, после XXII съезда партии правительство посадит на шею, на хлеба почетных мордастых пенсионеров, тех самых, кто сгноил их батьку и мать.

Исстрадавшийся за свой народ, в предвидении грядущей дьяволиады Патриарх всея Руси Тихон еще в 1918 году обратился к Советской власти с кафедры Московского Церковного Собора:

«Опомнитесь, безумцы, прекратите ваши кровавые расправы. Ведь то, что вы творите, есть не только жестокое дело! Это дело поистине сатанинское, за которое подлежите вы огню геенскому в жизни будущей, загробной и страшному проклятию в жизни настоящей, земной. Властью, данной нам от Бога, запрещаем вам приступать к Тайнам Христовым, анафематствуем вас!»

 

Как вообразить себе гибель трех миллионов человек в подвалах тюрем коммунистической страны в мирные 1937–1938 годы? Это — только за два года! А сколько же миллионов уничтожено за все годы террора? А десять миллионов так называемых кулаков? Ведь не какая-то адская машина выполнила эту работу — это были советские люди, профессиональные палачи, которые каждый день, как на фабрику, шли на работу и делали свое дело — пытали, расстреливали… Но сколько же их было по всей России? Это должна была быть целая армия, чтобы замучить и уничтожить столько миллионов человек!

И когда Хрущев на закрытом заседании XX съезда партии в припадке покаяния зачитал свой доклад и называл цифры, имена расстрелянных, умерших под пытками в советских застенках, почему он не призвал всех присутствовавших коммунистов, членов правительства, и себя в том числе, как сообщников этого невиданного злодеяния — уж если не предстать перед судом народным, то хотя бы тут же всем вместе подохнуть в назидание потомкам?

Почему ни один из членов Политбюро — тех, кто подписывал со Сталиным приказы об арестах и казнях граждан России, — не пустил себе пулю в лоб, когда на XXII съезде партии Хрущев объявил их преступниками перед своим народом? В своем выступлении на съезде тогдашний председатель КГБ Шелепин, документально нарисовав ужасающие картины массового террора и назвав имена душегубов: Генерального секретаря ЦК партии, генералиссимуса Советского Союза И. В. Сталина и членов Политбюро Молотова, Кагановича, Маленкова, Ворошилова, — с возмущением воскликнул: «Иногда задумываешься, как эти люди могут спокойно ходить по земле и спокойно спать? Их должны преследовать кошмары, им должны слышаться рыданья и проклятья матерей, жен и детей невинно погибших товарищей».

Ничего, могут ходить по земле. Получая от вдов и сирот огромные пенсии, спокойно спят они в бесплатных роскошных государственных дачах да ходят с авоськами в свои правительственные магазины, ибо не привыкли желудки «вождей революции» потреблять то хлебово из общественного корыта, что хряпают обыкновенные советские смерды. Но вначале, видать, крепко припугнул их царь Никита, и заболели животы и задрожали поджилки у заплечных дел мастеров — они-то хорошо знали, что такое «узаконенные физические меры воздействия» и отряд откормленных бугаев-палачей в подвалах Лубянки.

(Что могут сделать с человеком в коммунистических застенках, смог увидеть весь мир на страшных фотографиях, напечатанных в журналах свободных стран в ноябре 1984 года: труп молодого ксендза из Варшавы о. Ежи Попелушко, духовного пастыря «Солидарности», принявшего мученическую смерть от рук офицеров польского КГБ — преемников прославленного советского чекиста, по происхождению поляка, Дзержинского, или, как его с гордостью называют коммунистические власти, «железного Феликса». Они не просто убили священника — нет, они его долго, зверски истязали, труп был настолько изуродован, что даже правительство Польши вынуждено было признать, что ксендз умер под пытками.) Самый рьяный прислужник Сталина в его кровавых делах, Каганович, не выдержал — позвонил Никитушке домой, взмолился: «Товарищ Хрущев, я тебя знаю много лет. Прошу не допустить того, чтобы со мной поступили так, как расправлялись с людьми при Сталине!»

Эх, не расправились! Перевели Лазаря Моисеевича на пенсию. Не выдал своих Никита, а посадил на шею народу — кормите, русские люди, палачей-садистов, пока те не подохнут, а потом еще и оставшиеся родственнички получат денежное вознаграждение и хорошие пенсии за труды «верных сынов партии и народа». Несчастный русский народ! В разгар дьявольского шабаша, вслед за мужем и дочерью, вернулась в Россию в июне 1939 года на свою погибель поэтесса Марина Цветаева, после семнадцатилетней эмиграции. Содрогнулась в ужасе от увиденного, но пути назад уже не было. Долгие годы страстно ждала она встречи с русским читателем, но, оказалось, для того лишь, чтобы он, этот русский читатель, мог прочитать на кресте над ее символической могилой: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Цветаева». Повесилась она в городе Елабуге, медвежьем углу бескрайней России, 31 августа 1941 года, в грязных сенях деревенской убогой избы, где жила со своим сыном. Повесилась, измученная нищетой, людским равнодушием. Никто из собратьев-писателей не протянул ей руку помощи, а обращалась она ко многим.

Когда-нибудь читатели в России прочтут ее дневниковые записи последних лет жизни: «Я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — всё меньше и меньше, вроде того стада, которое на каждой изгороди оставляло по клочку пуха… Никто не видит, — не знает, — что я год (приблизительно) уже ищу глазами — крюк… Я год примеряю — смерть. Всё уродливо и — страшно… Я не хочу — умереть. Я хочу — не быть. …Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь… Я сейчас убита, меня сейчас нет, не знаю, буду ли я когда-нибудь…»

И, наконец, — толстый гвоздь на стене и веревка. Вынули из петли Марину Ивановну Цветаеву русские читатели, закопали, а где — и забыли. Муж ее, Сергей Эфрон, к тому времени уже был расстрелян, а дочь арестована и следующие шестнадцать лет провела в тюрьмах и лагерях.

В те роковые дни, когда Марина Цветаева двинулась из Парижа навстречу своей гибели, ее судьба переплелась с судьбой близкого друга Шостаковича — выдающегося деятеля, режиссера В. Э. Мейерхольда, уже несколько лет преследуемого за формализм и отстраненного от работы в театрах. 13 июня 1939 года открылся первый Всесоюзный съезд режиссеров, и — было ли когда подобное в истории культуры какой-нибудь страны? — слово для доклада в тот день было предоставлено только одному оратору, генеральному прокурору СССР Вышинскому, — должно быть, как выдающемуся режиссеру-постановщику (с богатейшей фантазией в расстановке действующих лиц-исполнителей) последних сталинских спектаклей, показательных судебных процессов, разыгранных в лучших традициях соцреализма и всегда с эффектным кровавым финалом. Режиссеры, народ догадливый, приняли эстафету своего наставника и на другой день с утра на заседании наперебой кинулись славить и благодарить партию и лично товарища Сталина за внимание и заботу о драматических театрах. Все шло, как по маслу, и вдруг… «слово предоставляется Всеволоду Эмильевичу Мейерхольду ». Может быть, Марина Цветаева в тот час пересекала границу Советского Союза — она выехала из Парижа 12 июня — с сердцем, переполненным волнением и надеждами, когда Всеволод Мейерхольд сделал шаг к смерти. Он единственный в этой огромной стране с открытым забралом, как Дон Кихот, выступил с пламенной речью в защиту своей Прекрасной Дамы — Искусства, что было равносильно публичному самоубийству.

На другой день он был арестован и 2 февраля 1940 года расстрелян. Жена его, актриса Зинаида Райх, через несколько дней после его ареста была зверски убита у себя дома, ей было нанесено семнадцать ножевых ран и выколоты глаза.

 

С Россией кончено… На последях

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях,

Распродали на улицах: не надо ль

Кому земли, республик да свобод,

Гражданских прав? И родину народ

Сам выволок на гноище, как падаль.

О Господи, разверзи, расточи,

Пошли на нас огнь, язвы и бичи,

Германцев с запада, монгол с востока,

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,

Чтоб искупить смиренно и глубоко

Иудин грех до Страшного Суда!

 

Максимилиан Волошин

Партийному постановлению о композиторах-формалистах предшествовало совещание деятелей советской музыки в январе 1948 года в ЦК ВКП(б) под председательством члена Политбюро Жданова, который в своей вступительной речи без лишних реверансов сразу дал по мозгам служителям муз:

«Наверное, в вашей памяти еще не изгладились воспоминания об опубликованной в январе 1936 года известной статье «Правды» «Сумбур вместо музыки». Статья эта появилась по указанию ЦК и выражала мнение ЦК об опере Шостаковича. Я напомню некоторые места из этой статьи…»

И в присутствии Шостаковича он с удовольствием напомнил всем мнение ЦК партии о его опере, зачитав сей славный документ: «…музыка крякает, ухает, пыхтит… зачатки музыкальной фразы тонут в грохоте, скрежете и визге…» и т. д. Затем, под угодливое ржание присутствующих сравнив некоторые музыкальные сочинения со звуками бормашины и с музыкальной душегубкой, он призвал композиторов «писать музыку красивую и изящную»…

В конце выступления любителя всего изящного (Шостакович с тех пор совершенно не выносил этого слова) настолько занесло, что он договорился и до такого идиотизма: «…новое должно быть лучше старого, иначе оно не имеет смысла». Вот это да! Но почему новый роман должен быть лучше «Войны и мира» Толстого или новая симфония — лучше Девятой симфонии Бетховена? Новое не должно быть лучше, оно должно быть другим, отвечать своей эпохе и быть настоящим искусством. Тем не менее словесный понос «любителя всего изящного» несколько раз прерывался бурными аплодисментами. А ведь в зале сидели только ведущие деятели музыкальной культуры России.

И вот 10 февраля 1948 года вышло постановление ЦК ВКП(б) о борьбе с формализмом в музыке. На этот раз Дмитрий Шостакович был не одинок, рядом с ним обвинялись в формализме С. Прокофьев, А. Хачатурян, И. Мясковский, В. Шебалин. А началось все с оперы «Великая дружба» бездарного композитора Мурадели, поставленной в Большом театре. Вот уж кому повезло постоять на эшафоте рядом с гениями — Сергеем Прокофьевым и Дмитрием Шостаковичем! А он всеми силами публично отмежевывался от столь высокой чести, искренне убеждая всех, что он случайно попал в эту группу, что он не формалист, а честный коммунист. Но нашему невежественному в искусстве правительству было неясно, что, как в басне Крылова, «в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», а народ в этих тонкостях не разбирался и, к ужасу Мурадели, считал его заодно с «продажными формалистами» Прокофьевым и Шостаковичем, соответственно тому прорабатывая его на собраниях. А попал-то он в эту группу просто потому, что сыграл не в ту дудку. Желая выслужиться перед Сталиным, написал оперу о кавказских народах и, не рискуя вывести на сцену Сталина поющим (неизвестно еще, как тот воспримет), героем оперы сделал умершего в 1937 году лучшего друга Сталина Серго Орджоникидзе. И попал — не в бровь, а в глаз! Оказалось, что «лучший друг» по приказу лучшего друга то ли был просто подло убит у себя дома, то ли успел застрелиться сам. Вот об этой «великой дружбе» и напомнила опера Сталину, покровителю всех изящных искусств. В общем, подхалим немножко перепутал — закричал «ура!» вместо «караул!», чем вызвал невиданный гнев любимого вождя и учителя. Оформил кампанию подросший к тому времени Тишка, который в 1936 году был на побегушках у Шостаковича и молился на него, как на Бога. В 1948 году это был уже Тихон Николаевич Хренников, бывший талантливый композитор, а ныне хитрый и умный царедворец, продавший душу дьяволу, поплатившийся за это творческим бесплодием и исходивший бессильной злобой и лютой профессиональной ненавистью. Возглавил кампанию «большой знаток музыки и литературы» Жданов. И опять выползли из своих нор и истово подключились к кампании бывшие пролеткультовцы — живучий оказался народец. Все эти бравые ребята и состряпали блюдо: «Великая дружба» под соусом «формализм». Причем лупили дубиной по соусу. И завертелась мельница, хватая под свои жернова и ломая кости композиторам, подхватив и «безродных космополитов». Завершилась славная кампания знаменитым делом «врачей-убийц» в 1952 году и, конечно, лозунгом: «Бей жидов, спасай Россию!»

Травля композиторов была организована во всесоюзном масштабе и, в отличие от 1936 года, открыто проводилась под маркой ЦК партии. Проходили собрания не только в театрах, консерваториях и т. д., но и в учреждениях, не имеющих никакого отношения к искусству, где выступавшие, часто впервые слыша слова «формализм», «космополитизм» и с трудом их выговаривая, с упоением клеймили врагов народа, проклятых формалистов, обвиняя их во всех смертных грехах, а заодно подкидывая новое топливо в общий костер и сводя счеты с собственными собратьями. В те годы великий русский язык обогатился еще двумя ругательствами, и, вместо обычных, столь любезных сердцу матерных слов, в очередях, в автобусах, в метро можно было слышать: «Эй ты, заткнись, космополит безродный!» — или: «Куда прешь, формалист проклятый!»

 

В Большом зале Московской консерватории в феврале 1948 года проходило общее собрание, куда в официальном порядке вызвали всех видных деятелей культуры, а чтобы создать картину всенародного гнева, с занятий сняли студентов консерватории и силой загнали в зал. Все происходило уже совсем в другом масштабе, чем в 1936 году. Теперь правительством был накоплен огромный опыт, и взялись за композиторов-«формалистов» с большим знанием дела. Друг за дружкой выходила на трибуну разная сволочь и, соревнуясь, поливала грязью, брызгая ядовитой слюной. В один день было уничтожено все, что создали Шостакович и Прокофьев за всю жизнь. Ведь при этой однопартийной системе если человека начинают бить, то добьют обязательно, большинством. Обратиться за помощью не к кому — нет оппозиции правящей партии. В лучшем случае, кто-то из порядочных людей уйдет в сторону, не участвуя в избиении, но не пойдет защищать. А куда идти? К кому? Печать вся в руках партии, народ-стадо должен знать только то, что велит ему партия. Идти защищать единолично — все останется за плотными дверями кабинетов. Выйти с плакатом на площадь — арестуют через минуту. Кричать на собрании — заткнут глотку организованным большинством.

В зале, битком набитом народом, где яблоку негде было упасть, Шостакович сидел один — в пустом ряду. Уж у нас так повелось: никто не сядет рядом. Как публичная казнь. Да и была публичная казнь — с той лишь разницей, что там убивают, а здесь великодушно оставляют жить — оплеванным. Но за это великодушие ты обязан сидеть, слушать все, что выплевывают тебе в лицо, и каяться — да не про себя, а вылезай на трибуну и кайся вслух, публично предавай свои идеалы. Да еще и благодари за это партию, и правительство, и лично товарища Сталина. Откуда у нас в России эта неслыханная, садистская сладость от унижения человека? Думаю, что от тех процессов 30-х годов, когда вожди революции, чтобы спасти свою жизнь, падали на колени, прося прощения, возводи ли ложные обвинения на себя и своих друзей, как доисторические чудовища пожирая друг друга. Те, кто уцелел в той мясорубке, действовали в дальнейшем теми же методами. Это стало называться «партийной дисциплиной и партийной самокритикой».

В сентября 1948 года Шостаковича выгнали из Ленинградской и Московской консерваторий, где он вел классы композиции и имел единственный гарантированный заработок. Он был уволен как ПРОФЕССИОНАЛЬНО НЕПРИГОДНЫЙ! То есть своей низкой квалификацией не отвечающий званию профессора. Неисчислимые бедствия всей мировой культуре принес этот варварский поступок невежественных властей, лишивший молодых музыкантов возможности учиться у великого композитора.