Греция под римским владычеством

ГЛАВА V. ГРЕЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА ПЕРИОДА РИМСКОЙ ИМПЕРИИ

ГЛАВА IV. ЭЛЛИНИСТИЧЕСКАЯ ПРОЗА

ГЛАВА III. АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ПОЭЗИЯ

ГЛАВА II. НОВОАТТИЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ

ГЛАВА I. ЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО КУЛЬТУРА

РАЗДЕЛ III. ЭЛЛИНИСТИЧЕСКИЙ И РИМСКИЙ ПЕРИОДЫ ГРЕЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Битва при Херонее (338 г.), установившая в Греции македонское верховенство, и завоевание Персии Александром Македонским (334 – 330 гг.) открывают новую эпоху греческой истории.

Огромная держава, созданная Александром, распалась немедленно же по его смерти и после длительных войн была поделена между его полководцами. Образовался ряд новых государств, в которых власть принадлежала македонским завоевателям, опиравшимся на армию из македонских и греческих наемников. Таковы Египет (монархия Птолемеев), Сирия (монархия Селевкидов) и более мелкие государственные образования в Малой Азии (Вифиния, Пергам и др.). Государства эти, в которых происходило скрещение греческих и восточных элементов, принято называть эллинистическими, а весь период от Александра Македонского до установления римского владычества в Передней Азии и Египте – эпохой эллинизма, т. е. распространения эллинства и внедрения эллинской культуры в страны, завоеванные македонцами. Термин этот, введенный в научный оборот в 30-х гг. прошлого столетия историком Дройзеном, является в настоящее время общеупотребительным, хотя он характеризует рассматриваемую эпоху лишь в ее культурном аспекте и притом односторонне, с точки зрения воздействия эллинства на культуру Востока и без учета обратного, не менее значительного культурного воздействия Востока на эллинство.

«Высочайший внутренний расцвет Греции, – писал Маркс, – совпадает с эпохой Перикла, высочайший внешний расцвет – с эпохой Александра».[1] Рамки греческого мира расширились до пределов Индии и Эфиопии, но ведущая политическая роль в этом мире принадлежит уже эллинистическим странам, а не старым греческим общинам. Отдельные полисы и объединения полисов добиваются по временам некоторой призрачной самостоятельности, пользуясь соперничеством враждующих эллинистических монархий, но в целом европейская Греция переживает период экономического и политического упадка. Греческое рабовладельческое общество вступило в ту фазу своего развития, когда олигархия крупных земельных собственников и рабовладельцев может сохранить свое господство, лишь опираясь на военную силу извне. Перемещение центров средиземноморской торговли на восток и отлив туда населения, непрерывные войны, острые революционные вспышки (особенно на рубеже III – II вв.) – все это ускорило упадок Греции, ясно обозначившийся уже в IV в., а римское завоевание довершило этот процесс. Более благоприятные условия создались для греков в завоеванных восточных землях. Не изменяя по существу социально-экономической структуры этих стран, завоеватели использовали в своих целях привычную на Востоке систему царских монополий и управления с помощью бюрократического аппарата. В эллинистических государствах местное (не греческое) население, по преимуществу земледельческое, находится под властью государя, который является собственником всей земли и монополистом основных отраслей промышленности; он управляет с помощью греко-македонского войска и греко-македонских наемников, и ему воздаются, по восточному обычаю, божеские почести. Социальной базой для завоевателей служат автономные греческие города, издавна существовавшие (например в Малой Азии) или вновь создаваемые, и они достигают значительного благосостояния и привлекают к себе переселенцев из европейской Греции. Однако расцвет эллинистических государств был кратковременным. Для птолемеевского Египта период максимального подъема падает на III в., для монархии Селевкидов на конец III и начало II в., для Пергама – на первую половину II в., а затем эти государства вступают в полосу упадка, сопровождающегося иногда (например в Египте) ослаблением греко-македонской диктатуры и ростом политического значения туземной знати.

Как указывал Энгельс (см. цитату на стр. 104), разрешение противоречий рабства, «дается в большинстве случаев покорением гибнущего общества другими, более сильными», но «пока эти последние в свою очередь покоятся на рабском труде, происходит лишь перемещение центра, и весь процесс повторяется на высшей ступени». Эллинистические страны постепенно становятся добычей Рима (в 148 г. Македония, в 133 г. Пергам, в 74 г. Вифиния, в 64 г. Сирия, наконец в 30 г. Египет).

Типичной государственной формой является уже не полис, а военно-бюрократическая монархия. Из государств, обладавших политическим весом в эпоху эллинизма, только остров Родос, крупный центр торговли невольниками, сохранил устройство демократического полиса. Сохранился – с некоторыми изменениями – демократический строй и в Афинах, но Афины уже не играли видной политической роли, оставаясь лишь культурным центром, городом философов и художников.

Прежний полис требовал местного патриотизма и возлагал на активных граждан обязанность участвовать в государственной жизни. Эллинистические монархии, в которых греческое общество нашло временный исход из тупика противоречий рабства, не имели народного базиса, и управление было сосредоточено в руках чиновников-специалистов. Космополитизм и замыкание в сфере частных интересов оставляют глубокий отпечаток на всей эллинистической идеологии. Влиятельнейшие философские системы эпохи, материалистическая философия Эпикура (341 – 270) и эклектически колеблющееся между материализмом и идеализмом учение стоиков, обе – возникшие на рубеже IV и III вв., ярко отражают это наступившее изменение общественной установки. Уже в IV в. стал вырабатываться идеал «самодовлеющего» мудреца, не связанного со средой и от нее не зависящего, мудреца, родиной которого служит весь мир. Популярная в низовых слоях греческого общества школа киников выступала с проповедью опрощения, преодоления страстей и потребностей, как средства стать независимым от окружающей обстановки, и киник Диоген, о невзыскательном образе жизни которого ходили многочисленные анекдоты («философ в бочке» и пр.), именовал себя «космополитом», т. е. «гражданином мира». Учение это в своих радикальных ответвлениях было направлено против всех социальных устоев полиса; киники отвергали рабство, собственность, брак, официальную религию, всю духовную культуру верхов и требовали равенства людей без различия пола и племенной принадлежности. У Эпикура и стоиков «самодовление» мудреца лишено оппозиционного налета и приспособлено к потребностям более «благонамеренных» слоев эллинистического общества. Материалистическое понимание природы, основанное на атомизме Демокрита, служит у Эпикура средством борьбы с ложными представлениями, мешающими индивидуальному счастью, с суевериями и страхом смерти. Важнейшие из этих ложных представлений – вера в бессмертие души и в сверхъестественное управление миром, страх перед богами. Богов Эпикур, правда, не отрицает, но считает, что они ведут блаженное существование в «междумириях», не вмешиваясь в дела мироздания. Перед мудрецом, освободившимся от верований толпы, открывается возможность «приятной» жизни, построенной на отсутствии страдания и страха. Высшее «наслаждение» – это «безмятежность» («атараксия»), внутренняя независимость и душевное спокойствие, связанное с «незаметной жизнью» в тесном кругу друзей. Государство полезно в той мере, в какой оно обеспечивает спокойную жизнь индивида, и мудрец лишь в исключительных обстоятельствах принимает добровольное участие в государственных делах. Уходя в частную жизнь, эпикуреец строит свой быт на началах гуманности и терпимого отношения к окружающим, исходя из принципа «не причинять обид, но и не терпеть их». Эпикур осуждает злоупотребления отцовской властью, жестокое обращение с рабами, отрицательно относится к бракам, заключаемым ради обогащения. Философия Эпикура имеет глубоко гуманный характер. Ложным является поэтому вульгарное представление, созданное врагами материализма, будто бы учение Эпикура было проповедью грубых удовольствий. В действительности имеет место обратное- Эпикур требовал душевного спокойствия, господства над стремлением к физическим удовольствиям; философ «наслаждения» склонен был даже к некоторой меланхолической чувствительности и умел находить в чувстве скорби «своеобразное наслаждение, сопряженное со слезами». Стоический идеал во многом приближается к эпикуровскому, хотя стоики дают ему совершенно иное теоретическое обоснование. Основа счастья – добродетель, которая создает «свободного» «совершенного», «блаженного» мудреца. «Безмятежности» Эпикура соответствует стоическая «свобода от аффектов» («апатия»). Человек есть часть живого и божественного мирового целого («пантеизм») и должен воплотить в своей жизни мировой закон, «жить согласно природе». Социальные чувства, справедливость и человеколюбие, врождены нам как выражение «природной» связи между разумными существами. Стоик принципиально приемлет всевозможные общественные объединения людей, от мельчайших ячеек до самых широких сообществ, в том числе и государство, но в первую очередь ощущает себя гражданином «высшего», мирового государства, охватывающего все человечество. На практике стоицизм уживается с самыми разнообразными политическими симпатиями. Стоики принимали участие в революционных движениях греческой и: римской демократии, но они же создавали учение о «служении» монарха на благо подданных и подводили теоретическую базу под захватническую политику Рима. «Очень запутанная и противоречивая этика стоиков»[2] отражала наиболее характерные тенденции эпохи и привлекала к себе, наряду с эпикуреизмом, многочисленных адептов как в верхушечных слоях, так и в массах. В великое сообщество, охватывающее всех людей, стоики на равных правах включали женщин и мужчин, рабов и свободных, эллинов и варваров, но этот теоретический радикализм в действительности был лишен какой бы то ни было политической заостренности, так как центр тяжести вопроса переносился во внутренний мир самодовлеющего индивида. Согласно основному принципу Стои, рабская доля не мешает мудрецу быть «свободным», «царем», и этот мудрец не нуждается ни в каких внешних условиях для своего «блаженства», в то время как носители богатства и власти бывают «рабами» своих страстей. В деле гуманизации быта и семейных отношений учение это сыграло, однако, известную роль, вместе с эпикуреизмом. Стоики рассматривали брак как соединение двух равных индивидов для жизненного общения, уделяли большое внимание вопросам воспитания и требовали одинакового образования для обоих полов. Широкому распространению стоической философии способствовало и то обстоятельство, что она не отвергала полностью народной религии и старалась отыскать в традиционных мифах иносказательно (аллегорически) выраженную философскую истину. Сторонники абсолютного детерминизма, стоики истолковывали его, в соответствии с пантеистическим характером своего учения, как божественный «промысл» или «рок», признавали даже оракулы и гадания. Эта религиозная сторона стоицизма особенно усилилась в поздне-эллинистическое время, когда греческое общество переживало тяжелый упадок.

Ожесточенную борьбу с религиозными воззрениями Стои вели, помимо эпикурейцев, и представители третьего направления эллинистической философской мысли – скептики; к ним принадлежала в III – II вв. также и школа Платона («Академия»), которая отошла от объективного идеализма своего основателя в сторону релятивизма и отрицания достоверности всякого познания. Полемизируя с «догматиками» в области теории знания и религии, скептическое направление приближалось к ним в вопросах нравственности и ставило себе те же задачи – научить «безмятежности» и «свободе от аффектов», жизни «под руководством природы». В этом характернейшем для всей эллинистической философии учении сходились как «просветители» – эпикурейцы и скептики, так и более консервативные стоики. Однако ни школа Платона, ни существовавшая рядом с ней школа Аристотеля не пользовались тем массовым влиянием, которое выпало на долю эпикуреизма и стоического учения, во многом приближавшегося к проповеди киников.

Стоики верили в неотвратимость рока, Эпикур придавал огромное значение случайности, скептики рекомендовали воздержание от определенного суждения по принципиальным вопросам миросозерцания, – все это служит показателем того, что греческое общество утратило веру в свою способность управлять ходом жизни. Немудрено, что в этих условиях стали нарождаться также и пессимистические настроения. К началу III в. относится наиболее радикальный пессимист греческой философии, Гегесий, прозванный «проповедником смерти».

Успехи морально-философской проповеди свидетельствуют о значительном ослаблении народной религии. Она была подточена в своих основах и распадом полиса в IV в. и новой исторической обстановкой, создавшейся в результате македонского завоевания. В быстрой смене государственных образований и властителей, последовавшей за восточными походами Александра, капризная Тиха (стр. 147) представлялась гораздо более реальной силой, чем полисные боги. Среди слоев населения, не затронутых философской пропагандой, в особенности среди женщин, распространялись мистические культы, сулившие «посвященным» загробное блаженство, а также вера в богов «чудотворцев» и «целителей»; наряду с государственными культами, существовали многочисленные частные объединения религиозного характера, культовые кружки, в которых принимали активное участие также и рабы. Однако и традиционная религия сохраняла свое гражданское значение, тем более, что полисы чрезвычайно дорожили видимостью автономного существования. Рабовладельческая община продолжала нуждаться в религии, как идеологической скрепе «граждан», и этой скрепы не могла заменить философия, отражавшая преимущественно моменты разложения общины. Знаменательно поэтому, что все философские направления, за исключением части киников, рекомендовали своим адептам неукоснительное выполнение обрядов государственной религии, как обязанность «мудреца» по отношению к его согражданам. Полисы торжественно справляли свои празднества и заботились о храмах, граждане считали долгом обогащать святилища приношениями, хотя в действительности вера в полисных богов была уже подорвана.

Еще большее политическое значение имела религия в восточных эллинистических монархиях, где она служила опорой царской власти. Обоготворение царей – сперва умерших, а затем и живых – было официально проведено и в государстве Птолемеев и в государстве Селевкидов. Птолемеи, наследники власти фараонов, скоро вступили в тесный союз с египетским жречеством, но, охраняя египетскую религию, как одно из орудий своего господства, они были вместе с тем заинтересованы в симпатиях греческого населения внутри страны и вне ее и оказывали широкую поддержку греческим храмам. Не меньшую поддержку получали греческие святилища от Селевкидов, которые вели в своем разноплеменном государстве активную эллинизаторскую политику. Одной из важнейших характерных черт эллинистической религии является синкретизм, объединение греческих и восточных представлений. Он проявляется как в создании новых культов (таков, например, греко-египетский бог Серапис), так и в далеко идущем отожествлении греческих и восточных божеств. Египетскую Исиду отожествляли с Деметрой, Афродитой, Артемидой, египетского Осириса с греческим Дионисом и одновременно с фригийским Аттисом и финикийско-сирийским Адонисом, Сераписа с Зевсом, Плутоном и Дионисом, фригийскую Кибелу с Реей, матерью Зевса и Геры. Отожествление имело под собой некоторую реальную основу, поскольку все эти образы действительно восходили к однотипным представлениям аграрной религии доклассового общества, например к представлениям о матери-земле или об умирающем и воскресающем божестве плодородия; грек легко мог найти в Исиде черты, роднящие ее с Деметрой, или приравнять Осириса к Дионису. Но в то время, как греческие боги еще нужны были рабовладельческому обществу в функции полисных божеств, чужеземные культы в эллинизированной форме, освобожденные от своих местных и племенных особенностей, становились религиозным выражением тех же тенденций к универсализму и индивидуальному обособлению, которые мы уже наблюдали в эллинистической философии. В «таинствах» верующий искал личного «спасения», которое обещалось ему за «веру»; особенной популярности достигли они в период упадка эллинистического общества, и вместе с ними широко распространились магические обряды и восточная псевдо-наука, астрология. Однако эта волна суеверия, захлестнувшая греческое общество, относится уже к концу II и к I в. до н. э.

Период расцвета эллинистической культуры, III в., был временем наивысшего подъема точного знания. Этому немало способствовало то обстоятельство, что греки впервые вошли в тесное соприкосновение с наукой Востока, с знаниями, накопленными в Вавилонии и Египте. Греческая математика блещет именами Эвклида (около 300 г.), Архимеда (около 287 – 212 гг.) и Аполлония Пергейского (около 265 – 170 гг.), разработавшего теорию конических сечений, развитие астрономии отмечено работами Аристарха Самосского (около 320 – 250 гг.), предшественника Коперника по гелиоцентрической теории, и Гиппарха (около 190 – 120 гг.), самого выдающегося астронома древности; огромное расширение географического горизонта, создавшееся в результате ознакомления греков с далекими областями Азии и Африки, и использование математико-астрономических методов позволило Эратосфену (около 275 – 195 гг.), наиболее разностороннему ученому этого времени, определить радиус земного шара и составить карту известного грекам мира. Значительных успехов достигли и другие дисциплины – механика, оптика, ботаника, анатомия. В области техники эллинистическая эпоха высоко поднялась над уровнем предшествующего периода, однако рабовладельческая система не давала возможности широко применять в производстве эти достижения технической мысли, и многие интересные изобретения оставались лишь предметом забавы и любования. В отличие от аттического периода, когда наука была неразрывно связана с философией, эллинистическая наука выступает самостоятельно. Отрыв от философии был вызван не только потребностями развивающегося знания, но и общими тенденциями эпохи, потерявшей мировоззренческую перспективу. На всей эллинистической науке лежит поэтому известная печать эмпиризма.

Наука начинает получать материальную поддержку от эллинистических властителей, и крупнейшим научным центром становится Александрия, столица греко-египетской монархии. Уже при первых Птолемеях [Птолемей I Сотер (322 – 283), Птолемей II Филадельф (283 – 247)] был основан в Александрии «Музей» (т. е. «храм Муз»), нечто вроде дворца науки и литературы. В залах, колоннадах и садах Музея работали и читали лекции многочисленные ученые, приглашаемые из разных концов Греции; все они получали фиксированное годовое содержание от царской казны. «Много книгомарателей, непрестанно ссорящихся между собой, – писал язвительный поэт III в. Тимон, – получают кормление в обильном народами Египте, в ограде муз». Но самым замечательным учреждением при Музее была библиотека, в которой были собраны все сохранившиеся к тому времени памятники греческой литературы, притом по возможности в надежных списках. В библиотеке хранилось, согласно античным источникам, уже в III в. около полумиллиона свитков, причем наиболее значительные авторы имелись во многих экземплярах. Над приведением в порядок этого огромного книжного имущества трудились видные ученые, стоявшие во главе библиотеки. В середине III в. Каллимах, с которым мы еще встретимся в дальнейшем как с главой новой литературной школы, издал на основании каталогизованных материалов библиотеки библиографию греческой литературы. Эти «Таблицы прославившихся во всех областях образованности и их произведений» занимали 120 книг. Поскольку Египет был страной папируса, а производство папируса и торговля им являлись царской монополией, Александрия скоро сделалась законодательницей в книгоиздательском деле. Средний размер античной «книги», как он теперь установился, соответствует нашим 2 – 3 печатным листам; старые тексты, при переиздании, соответственно делились на «книги» этого размера. В начале II в. с Александрией стал конкурировать Пергам; здесь была создана своя большая библиотека и введен новый писчий материал из кожи, пергамен (стр. 12). После того как при Юлии Цезаре александрийская библиотека погибла от пожара (47 г. до н. э.), известный римский полководец Антоний, бывший одно время властелином всего римского Востока, компенсировал египетскую царицу Клеопатру тем, что перевел пергамскую библиотеку в Александрию.

Работники александрийской, а затем и пергамской библиотеки, ставили перед собой не только задачи библиографического порядка. Они издавали выверенные тексты старых писателей, составляли к ним комментарии, словари. Эта ученая деятельность необходима была потому, что такие произведения, как поэмы Гомера или даже драмы V в., часто оказывались уже не совсем понятными как по языку, так И по содержанию. Родилась новая научная дисциплина, филология. Особенное внимание уделяли александрийские филологи Гомеру; над его текстом и толкованием работало несколько поколений крупных ученых. Самые известные из них – это Зенодот (около 325 – 260 гг.), упомянутый уже Эратосфен, Аристофан Византийский (около 257 – 180 гг.) и Аристарх Самофракийский (около 217 – 145 гг; не смешивать с астрономом Аристархом Самосским!), имя которого сделалось синонимом «критика»; следует, однако, иметь в виду, что Аристарх и его предшественники занимались не литературной критикой в нашем смысле этого слова, а филологической, т. е. разбором текстов с точки зрения их правильности, устранением ошибок и подложных вставок. Отбирая для своих изданий наиболее выдающиеся произведения прошлого, александрийские ученые создали «канон» классиков греческой литературы, который в значительной мере и определил собой объем дошедших до нас сведений о древнегреческих писателях.

Зависимость от царских щедрот давала себя чувствовать во всей организации Музея. Учреждение имело придворный характер. Заведующий библиотекой обычно являлся воспитателем наследника престола, и для этой должности требовались люди «верноподданнического» образа мыслей. Среди многочисленных научных дисциплин, представленных в Музее, отсутствовала философия. Столица греко-египетских монархов – – «богов» не представляла благоприятной почвы для деятельности философов, особенно для таких школ, как эпикурейская и стоическая, претендовавших на массовое распространение; философским центром Греции оставались по-прежнему Афины (и отчасти Пергам). С наступлением «туземной реакции» в Египте, Музей утратил свое былое значение, и одно время (по указу 146 г.) ученые были изгнаны из Александрии.

Если рассматривать культуру и мировоззрение греческого общества эпохи эллинизма как целое, в них нельзя не заметить многочисленных симптомов упадка по сравнению с полисным периодом. Ослабление социальных чувств, раболепство перед монархами, сужение социальной и философской проблематики и рост безыдейности, распространение мистицизма – все это показатели того, что для греческого рабовладельческого общества наступил период распада. С другой стороны, необходимо суммировать и те стороны эллинизма, которые представляют собой прогресс по отношению к прошлому. Это – гуманизация семьи и быта, 'более свободное положение женщины, обогащение мира личных чувств и рост индивидуального самосознания, успехи эмпирических наук, уничтожившие ряд превратных представлений о действительности. С положительными сторонами полисной культуры исчезали и многие ее примитивные черты, отчасти унаследованные еще от родового общества. Вместе с тем эллинистическая культура, при наличии ряда общих черт, свойственных всей эпохе, являет очень сложную и пеструю картину, не одинаковую в разные периоды и в разных частях эллинистического мира. Преобладания единого культурного центра, как это было в V и IV вв., уже нет.

Такие же соотношения имеют место и в области художественного творчества, в литературе и искусстве.

Литература полисного периода имела народный характер, отвечала на идеологические запросы граждан полиса. Как ни велик был культурный резонанс аттической драмы во всем греческом мире, аттический поэт в первую очередь обращался к своим согражданам. То обстоятельство, что ведущие литературные жанры оставались прикрепленными к народным празднествам, было внешним выражением тесной связи между поэтом и народом. Связь эта стала ослабевать уже в IV в. и утратилась в эллинистическую эпоху. Наступает разрыв между «низовыми» жанрами, рассчитанными на массового читателя, и литературой образованных верхов, предназначенной для сравнительно узкого круга ценителей. При этом как «низовая», так и «высокая» литературы космополитичны, обращены ко всему эллинистическому миру. Нивелирование местных различий находит выражение в создании единого общегреческого языка («койнэ» – «общий язык»), в основу которого ложится аттический литературный язык с некоторой примесью ионизмов. Литература окончательно становится книжной, за исключением лишь некоторых «низовых» жанров полуфольклорного типа.

Резко меняется и содержание литературы. Политическая тематика, игравшая столь значительную роль в прежнее время, или совершенно устраняется или мельчает, вырождаясь в придворное прославление монархов. Это обеднение маскируется нередко пышностью, пафосом, стремлением к торжественной позе. С другой стороны, взамен былого патриотизма мы находим лишь учено-антикварный интерес к местным древностям. От вопросов большого общественного захвата литература переходит к более узкой сфере, к семейным и бытовым темам, от социальных чувств к индивидуальным. В буржуазном литературоведении часто говорят даже о «реализме» как специфической особенности эллинистической литературы. Однако «реализм» понимается при этом только как накопление характерных деталей быта и человеческого 'поведения. Такая тенденция в эллинистической литературе действительно имеется, как она имеется и в искусстве этого времени, которое, наряду с тягой к патетическому, к волнующему, скорбному и страдальческому, уделяет много внимания жанровому изображению, ландшафту, портретности; но быт подается главным образом в плане сатирического или по крайней мере иронического отношения к низменному и мелкому. В этом отношении интересен трактат философа Феофраста «Характеры» (по современной терминологии скорее «типы»), серия зарисовок, в которых изображены типические носители какого-либо недостатка – льстец, болтун, скряга, суеверный, хвастун, сторонник олигархии и т. п. «Характер» рассматривается как нечто целостное, но статическое, и показан только в своих внешних проявлениях, без психологического анализа.

Рабовладельческое общество, находившееся в процессе упадка, уже неспособно было художественно отобразить смысл совершавшегося процесса, и бытовые зарисовки эллинистов в гораздо меньшей степени раскрывают действительность, чем героические образы гомеровского эпоса или аттических трагиков V в. В изображении внутреннего мира личности, ушедшей в частную жизнь, основное место принадлежит ее интимным переживаниям – семейным и дружеским чувствам, жалости и особенно любви. По эллинистической литературе разлита атмосфера гуманного отношения к людям и мягкой чувствительности, но переживания не отличаются ни глубиной, ни разнообразием; когда поэт желает выйти за пределы мелких обыденных чувств, он по большей части переносит своих героев в необычную обстановку, утопическую или идиллическую, в отдаленные страны или в далекое прошлое, наконец в привычную для греческой литературы сферу мифа. Реалистически схваченные детали становятся материалом для идеалистического художественного синтеза.

Отсутствие больших социальных тем делает творчество верхов эллинистического общества бесперспективным. Низовые идеологические движения редко проникают в официальную литературу. Здесь распространено любование стариной. Традиционная мифология, потерявшая уже свое религиозное значение, воспринимается теперь как одна из культурных ценностей прошлого. Возникает «ученая» поэзия, основанная на изучении малоизвестных древних памятников, доступная лишь немногим образованным читателям, – яркий показатель отрыва литературы от народа. Направление это особенно характерно для Александрии, где оно сочетается с филологическими работами деятелей Музея. «Ученые» поэты зачастую пытаются воскресить старые жанры, оттесненные литературным развитием аттического периода и приспособить их к новому мироощущению, однако наибольшего своеобразия они достигают в области малых форм, как то: малый эпос (эпиллий), элегия, эпиграмма, идиллия.

Новые литературные тенденции различно проявляются в разных эллинистических странах. В полисах собственной Греции, с их культурным центром Афинами, дольше всего сохраняются старые традиции, стремление к известной содержательности, хотя и обедненной, связь литературы с философскими течениями. Преобладающими литературными формами здесь остаются, как и в аттический период, драма («новая комедия») и проза, историческая и философская. В сфере культурного влияния Александрии распространены «ученая» поэзия и тяготение к малым формам.

Пышный, патетический стиль получает особенное развитие в Малой Азии («азианское» красноречие). Государство Селевкидов принимает, по-видимому, наименьшее участие в литературном движении; следует, впрочем, оговориться, что наши сведения о культуре этой страны очень незначительны.

Расцвет эллинистической литературы падает на самое начало периода, первую половину III в. Затем наступают застой и подражательность. В теории литературы господствует представление о незыблемости «жанров», однажды уже «открытых»; задача поэта – воплотить в своем произведении «законы» жанра, путь к этому – «подражание» предшественникам в надежде «превзойти» их. Особенно усиливается застой с римским владычеством, когда наступает так называемая «аттикистическая» реакция, ориентация на ставший уже архаическим литературный язык аттической прозы. Гораздо более интенсивной жизнью живут «низовые» жанры, но о процессах, происходивших здесь, можно лишь догадываться по результатам, которые обнаруживаются уже в следующий период, в эпоху римской империи.

Эллинистические писатели не приобрели у греков значения «классиков» и были отвергнуты возобладавшей в римскую эпоху аттикистической реакцией. В результате этого от эллинистической литературы, количественно весьма обширной, дошло до нас очень мало цельных произведений. О крупнейших представителях этого периода приходится судить по фрагментам, античным сообщениям, по подражаниям римских поэтов.

Папирусные находки недавнего времени несколько расширили наше знакомство с памятниками, все же многие вопросы, связанные с возникновением и распространением различных литературных школ и стилей, продолжают оставаться неясными.

Периодизация эллинистической литературы и различия местных стилей могут быть в настоящее время указаны только в самых грубых чертах. Далее, есть все основания полагать, что в эллинистическое время устанавливаются глубокие и значительные связи между греческой литературой, особенно в ее «низовом» ответвлении, и литературной продукцией народов Востока, однако и этот чрезвычайно важный вопрос еще очень далек от окончательного разрешения

Наиболее значительным вкладом эпохи эллинизма в мировую литературу является так называемая «новая» комедия, последний литературный жанр, создавшийся в Афинах и завершающий развитие, которое комедия получила в IV в. (стр. 168). Термин «новая» комедия – античный; он создан был для того, чтобы отметить глубокие различия между типом комедии, установившимся ко времени Александра Македонского и его преемников, и «древней» комедией периода расцвета афинской демократии; в промежутке между ними лежала «средняя» комедия IV в. Для комедии IV в. были характерны две линии: пародийно-мифологическая и бытовая; эта последняя возобладала к началу эллинистического периода. С другой стороны, путь к бытовой драме был намечен и в трагедии Эврипида. Из слияния этих двух линий и создалась «новая» комедия.

Фантастические элементы и политическая злободневность, свойственные «древней» комедии, теперь отсутствуют. На политические события «новая» комедия реагирует изредка и мимоходом. В соответствии с типичным для эллинистического общества интересом к частному быту она разрабатывает темы любви и семейных отношений. До минимума сведена и личная издевка над согражданами. Пьесы Аристофана, неразрывно связанные с местной обстановкой и текущим моментом, могли быть понятны только в Афинах и быстро устаревали; «новая» комедия была доступна гораздо более широкому кругу зрителей и впоследствии попала в латинских переводах и переделках также и на римскую сцену. Носителем обличительного начала в комедии издревле был хор, аттический комос. На афинском празднестве Диониса хор не мог, разумеется, отсутствовать; но, принимая участие в представлении комедии, он выпал из ее действия. Хор исполнял свои песни в промежутках между актами («новая» комедия членится на акты, чаще всего на 5 актов), и песни эти, не связанные с фабулой пьесы, обычно не входили в литературно закрепленный текст комедии; при постановке в другом месте и в другое время хоровые партии могли как угодно обновляться или вовсе исключаться из пьесы.

Античная литературная теория определяет отныне комедию как «воспроизведение жизни», причем под термином «жизнь» понимается обыденная жизнь, частный быт в его противоположности как политическому, так и фантастическому. Как мы уже упоминали (стр. 189), Феофраст, ученик Аристотеля, видел в трагедии изображение «превратностей героической судьбы»; комедия соответственно получила другое определение: она – «изображение не связанного с опасностями эпизода из частного быта». Различие между комедией и трагедией устанавливают по составу персонажей; действующие лица трагедии – боги, герои, цари, полководцы, драма с бытовыми персонажами – комедия. Привычный в комедии момент смешного является с этой точки зрения уже производным, выводным, вытекающим из отношения к обыденности как к чему-то низменному; он может даже совсем отойти на задний план, уступая место моменту трогательного.

Итак, «новая» комедия – бытовая драма, по мнению некоторых буржуазных литературоведов, – даже «реалистическая» драма. Однако мы уже говорили о характере этого эллинистического «реализма». Углубление в частный быт знаменует здесь отход от проблем более широкого охвата. Из тематического круга оказывается устраненной не одна только политика, но вместе с ней устранены также мир труда и знания, даже литературные вопросы, которые так часто дебатировались у Аристофана. Поле поэтического зрения «новой» комедии – семейные конфликты в состоятельной рабовладельческой среде; даже в этой узкой области комедия оперирует лишь небольшим кругом мотивов и ситуаций и ограниченным рядом типических фигур, носителей определенных масок. И ситуации и фигуры отображают действительный быт, но материалы современного быта отбираются и располагаются по традиционным схемам без подлинно реалистического восприятия жизни. Важнейшие элементы структуры «новой» комедии остаются связанными со старыми фольклорными формами, хотя и получают новый смысл.

Так, любовь, исконный мотив карнавальной обрядовой игры, становится теперь, в новых общественных условиях, основной движущей силой комического действия: оно приведет к соединению влюбленных, к их свадьбе или – в наиболее серьезных и наименее банальных пьесах – к восстановлению нарушенного супружеского согласия. Преемственность с «древней» комедией, которая обычно заканчивалась свадьбой или любовной сценой, здесь очевидна.

Возьмем схему волшебной сказки: герой, при содействии чудесного помощника, освобождает героиню, находящуюся во власти какого-либо чудовища, и женится на ней. Если перенести эту схему в бытовую обстановку состоятельных кругов Афин, получится один из самых типичных сюжетов «новой» комедии.

Герой – влюбленный юноша, который должен устранить препятствия, мешающие ему соединиться с предметом его любви. Следует, однако, иметь в виду, что брак по любви был явлением для античного общества необычным. «На протяжении всей древности, – замечает Энгельс, – браки заключались не заинтересованными сторонами, а их родителями, и первые спокойно мирились с этим. Та скромная доля супружеской любви, которую знает древность, – не субъективная склонность, а объективная обязанность, не основа брака, а дополнение к нему. Любовные отношения в современном смысле имеют место в древности лишь вне официального общества».[1] Этот взгляд на брак с полной четкостью формулирован в приписываемой Демосфену речи против Неэры: «гетер мы держим ради наслаждения, наложниц для повседневного удовлетворения потребностей нашего тела, жен, для того, чтобы производить законных детей и иметь верную хранительницу дома». Лучшие поэты «новой» комедии пытались, вместе с передовыми направлениями эллинистической философской мысли (стр. 193 – 194), гуманизировать традиционное отношение к браку и проповедовали со сцены брак, основанный на взаимной склонности, но в комедии среднего уровня объект любви чаще всего выносится за пределы «официального общества», в среду гетер. Препятствия, стоящие перед юношей, бывают разного рода. Любимая то находится в обладании воина, хвастливого труса, то является рабыней жадного сводника, который хочет получить за нее выкуп, непосильный для молодого мота. От власти этих враждебных персонажей герой должен освободить героиню. Но как в сказке герой совершает свои подвиги лишь благодаря чудесному помощнику, так и в «новой» комедии юноша оказывается не в состоянии предпринять что-либо самостоятельно. Роль чудесного помощника при нем играет раб, хитрый пройдоха, умеющий выпутаться из любого положения. Тем или иным способом он выманит деньги у отца юноши, отнюдь не собирающегося покровительствовать связи сына с сомнительной девицей, надует сводника, словом, устранит все препятствия. А если желательно, чтобы комедия закончилась не только торжеством любви, но и законным браком, тогда в последний момент выяснится, что девушка – безвестно пропавшая дочь богатых и почтенных родителей, некогда похищенная или подкинутая, и все время сохраняла строгую добродетель. Сводник будет посрамлен, а влюбленные сыграют свадьбу.

Освобождение девушки перекрещивается, таким образом, с другим, не менее характерным для «новой» комедии сюжетом «подкинутого и найденного ребенка», с которым мы уже встречались в трагедиях Эврипида (стр. 147). Из мифологической обстановки он переходит в бытовую. Девушка, вступившая в связь с сыном соседа или изнасилованная во время ночного праздника пьяным юношей, рожает и подкидывает ребенка (или близнецов); дети оказываются спасенными, и родители впоследствии узнают их по каким-либо вещам, которые мать при них оставила. На основе этого сюжета создается запутанная интрига, приводящая к «узнанию» и благополучному концу. Поэты варьируют на все лады мотивы насилия, подкидывания и узнания, и в большинстве пьес «новой» комедии хотя бы один из этих мотивов имеется налицо, а. нередко и все они вместе. Связь их с трагедией Эврипида была совершенно ясна для современников, и ее подчеркивали сами авторы комедии, вкладывая действующим лицам в уста соответствующие эврипидовские цитаты.

У римского драматурга Плавта, переделывавшего пьесы «новой» комедии, есть «трогательная» комедия «Пленники», отклоняющаяся от привычного типа и лишенная любовной интриги. В конце пьесы автор обращает внимание зрителей на ее необычность: «здесь нет ни изнасилований, ни любовных шашней, ни подкидывания детей, ни денежного обмана, и влюбленный юноша не освобождает здесь гетеры тайком от своего отца». Перечисление это содержит все ходовые комедийные мотивы, кроме одного лишь мотива – «узнания»; он не назван потому, что сохранен в самих «Пленниках».

Однообразию сюжетов соответствуют и устойчивые типы. Каждое действующее лицо отнесено к определенной типической категории, которую зритель может определить сразу же, по маске актера. Это, во-первых, «юноша», влюбленный и беспомощный, страдающий от любовных мук и недостатка в деньгах. Богатым соперником юноши часто оказывается хвастун «в о и н», похваляющийся своими мнимыми победами в боях и в любви, грубый, легковерный, но в общем добродушный; фигура бахвала-вояки, намечающаяся в «древней» комедии, получает теперь новое оформление в связи с ростом наемничества и войнами Александра и его преемников. Предметом всеобщей ненависти является «сводник», жадный, бессердечный и подозрительный; комедия .не щадит карикатурных черт для этой фигуры, и он неизменно выходит из пьесы одураченным. Женская параллель к нему – «сводня», старуха-пьяница, которая торгует своей родной или приемной дочерью и обучает ее всем уловкам гетеры. К антагонистам юноши принадлежит также бережливый и ворчливый «старик», отец юноши, который, однако, в некоторых пьесах не прочь поволочиться за красоткой и сделаться соперником сына. Интересно, что в комедии выступают только «юноши» и «старики», а не люди среднего возраста; здесь сказывается традиция карнавальной игры, борьбы «молодого» и «старого», которая всегда оканчивается победой молодости. Рядом с молодящимся стариком – его «жена», обычно упрямая и сварливая, принесшая своему мужу большое приданое и отравляющая ему семейную жизнь. Подруга юноши – это или жадная и коварная «гетера» или скромная «девушка», по несчастному стечению обстоятельств попавшая в дурную обстановку. Очень частая фигура – изворотливый «раб», помощник юноши; иногда ему противопоставляется честный раб-простофиля у антагонистов. Героиня тоже имеет бойкую «служанку» (будущую «субретку» западноевропейской комедии) или старую, верную «кормилицу». Две традиционные маски, наконец, напоминают нам о значении «еды» в греческой комедии (стр. 156 – 157): обжорливый «парасит» с собачьими повадками, льстивый сотрапезник юноши или воина, не уступающий рабу в ловкости и изворотливости, и затем «повар», велеречивый и вороватый жрец своего высокого искусства, отпрыск маски «ученого шарлатана».

Этот обзор типических сюжетов и масок показывает тематическую ограниченность «новой» комедии. Афинский быт IV – III вв. до н. э. не сводился к соблазнению девушек, подкидыванию детей[2] и препирательствам со сводниками. Оригинальность «новой» комедии не в сюжете и масках, которые являются в значительной мере традиционными, а в способе их разработки. Литературным достижением является здесь, во-первых, искусное ведение интриги. Этот момент, введенный Эврипидом в трагедию, был с успехом использован комедийными авторами. Сцепление обманов, недоразумений, подслушиваний, переодеваний, подмены лиц образует сложную, но крепко сколоченную интригу. Как и у Эврипида, огромную роль в ходе действия играет случай; на нем основана и самая схема «узнания». Характерное для эллинистического общества восприятие жизни как капризной игры случая очень часто вкладывается в уста и самим комедийным персонажам: «Тиха управляет всем». Вторая особенность, отличающая «новую» комедию, состоит в более углубленной разработке характеров. Типическая масса дифференцируется, приобретает многочисленные разновидности; действующие лица получают индивидуально очерченный облик. При этом одни писатели развивают комедию преимущественно по линии интриги, другие делают упор на характеры. Далее, создается непринужденный диалог, бойкий и остроумный, свободный от грубых шуток и непристойностей, которые были свойственны ранним этапам комедии. Наконец, и в этом немалое значение «новой» комедии, ее лучшие представители являются носителями гуманно-филантропических идей. Гуманные взгляды на семью, брак и воспитание, на женщину и на раба, выдвинутые в свое время софистами и художественно воплощенные в образах трагедии Эврипида, получают теперь дальнейшее развитие в эллинистической философии и проникают в изображение быта. Это приводит к новым осмыслениям типических фигур. Рядом со сварливой «женой» появляются образы забитой жены, страдающей от гнета мужа, или жены, как верной и любящей подруги; к ворчливому «старику» – отцу присоединяется либеральный старик, снисходительно взирающий на увлечения молодежи; «юноша» оказывается не только молодым гулякой, но и носителем гуманного взгляда на семью. Даже отверженная от официального общества «гетера» вызывает к себе новое отношение; представительницы этой профессии наделяются чертами бескорыстия и душевного благородства. Другим последствием новой мировоззренческой установки было ослабление непосредственно комического элемента; комедия развивалась в сторону трогательного.

Большую близость к передовым направлениям эллинистической философской мысли обнаруживает самый значительный представитель «новой» аттической комедии Менандр (около 342 – 292 гг.). К выдающимся мастерам этого жанра причислялись и два старших современника Менандра, Филемон (около 361 – 263 гг.) и Дифил (родился около 350 гг.). Творчество всех этих писателей до недавнего времени было известно только по римским переделкам Плавта и Теренция, так как от подлинников имелись лишь фрагменты, не дававшие представления о ходе действия какой-либо комедии в целом. Папирусные находки принесли в этой области большое обогащение; важнейшая из них – это найденные в 1905 г. в Египте остатки целой рукописи с комедиями Менандра. В настоящее время имеются более или менее значительные отрывки нескольких произведений, причем отрывки комедии «Третейский суд» составляют в сумме около двух третей всей пьесы, а отрывки комедии «Отрезанная коса» – около половины пьесы. Менандр стал, таким образом, частично доступным для изучения в подлинном виде. Для общей характеристики «новой» комедии римские пьесы все же продолжают оставаться основным источником.

Афинянин Менандр, племянник комического поэта Алексида (стр. 168), был сверстником Эпикура и учеником философа Феофраста. Как и преобладающее большинство писателей эллинистического времени, он не принимал активного участия в политической жизни своего города. Личная близость к Деметрию Фалерскому, управлявшему в 317 – 307 гг. Афинами в качестве ставленника Македонии, чуть не оказалась роковой для Менандра при восстановлении демократии в 307 г. Состоятельный и несколько склонный к роскоши, Менандр вел независимый образ жизни и отверг приглашение царя Птолемея, звавшего его в Александрию. Написал он более ста комедий.

С литературным обликом Менандра нас лучше всего познакомит наиболее полно сохранившаяся комедия «Третейский суд».

Молодой и состоятельный афинянин Харисий («юноша») совершил в пьяном виде насилие над девушкой Памфилой во время ночного празднества. На этой самой Памфиле он вскоре женился, женился, как это полагалось в Афинах, по сговору с богатым отцом невесты, причем ни Харисий, ни Памфила не узнали друг друга. Во время длительной отлучки Харисия из Афин Памфила, через пять месяцев после брака, родила мальчика и подкинула его с помощью старой кормилицы. При ребенке было оставлено несколько вещей в качестве опознавательных знаков, среди них перстень, в свое время оброненный соблазнителем Памфилы. О родах и подкидывании проведал раб Харисия. Онисим и сообщил об этом хозяину по его возвращении. Известие о внебрачном ребенке Памфилы чрезвычайно расстроило Харисия, успевшего полюбить свою молодую жену. Закон предоставлял в таких случаях мужу право отослать жену в ее семью, не возвращая ей приданого; Харисий этим правом не воспользовался. Он лишь отдалился от Памфилы и предался кутежам с приятелями и с нанятой невольницей – арфисткой Габротонон, но и это не давало ему успокоения.

С этой исходной ситуацией пьесы зритель знакомится в первом акте. На сцене «новой» комедии обычно изображены фасады двух домов, в нашем случае это дом Харисия и дом его приятеля Хэрестрата, где проводит свое время Харисий. Перед этими домами, на улице, и развертывается действие. Подобно тому как в трагедии зритель, знакомый с мифом, заранее знает исход действия, или узнает его из пролога (например у Эврипида), так и комедия не создает никаких тайн для зрителя. Она достигает своих эффектов именно тем, что зритель в полной мере осведомлен о вещах, неизвестных самим действующим лицам. Если- действие комедии, продолжающееся один день, должно привести к благополучной развязке узла, завязанного задолго до этого, появляется необходимость в прологе. Он вкладывается в уста, на эврипидовский манер, какому-нибудь божеству или аллегорической фигуре (например «герою», «Тихе» и т. п.). Менандр любит ставить этот пролог не в самом начале пьесы, а на втором месте, после вводной сцены с участием кого-либо из действующих лиц. «Третейский суд» открывается беседой раба Онисима с поваром, из которой зритель узнает, что Харисий покинул молодую жену, связался с арфисткой и веселится в чужом доме. Затем выступало, вероятно, божество, сообщало то, чего никто из людей еще не может знать, историю Памфилы, и разъясняло исход пьесы; но эта часть комедии утеряна. Завершается экспозиция приходом Смикрина («старик»), отца Памфилы, обеспокоенного расточительным образом жизни зятя; он отправляется к дочери разузнать об истинном положении дела.

Развитие действия начинается со второго акта. Он содержит ту сцену, по которой пьеса получила свое наименование. Не добившись ничего от Памфилы, Смикрин собирается уходить, но его останавливает перебранка двух рабов, которые приглашают его в арбитры своего спора. Один из рабов, Дав, с месяц назад нашел подкинутого ребенка и передал рабу Хэрестрата, Сириску, так как Сириск согласился этого ребенка воспитывать. Теперь Сириск требует у Дава в придачу вещи, которые были оставлены при ребенке матерью. С точки зрения обыденного античного правосознания вопрос совершенно ясен: подкинутый ребенок никаких прав не имеет, он – собственность нашедшего, который и распорядился им по своему усмотрению, а вещи, разумеется, тоже принадлежат тому, кто их нашел. Однако зритель, который уже знает, что это будет ребенок Харисия и Памфилы, рассчитывает на то, что опознавательные знаки останутся при ребенке, и может с участием прислушаться к необычной для него аргументации Сириска. С ссылками на сюжеты трагедий этот раб доказывает, что ребенок имеет право на вещи, которые позволят ему когда-нибудь быть узнанным, что вещи не могут быть от него отделены. Так, Менандр внушает своей публике, что ребенок является не только объектом, но и субъектом права. С этими доводами соглашается и Смикрин; он присуждает вещи Сириску, защищающему интересы ребенка. Находящийся среди вещей перстень попадает на глаза Онисиму, который признает в нем перстень своего хозяина, Харисия.

Третий акт приносит с собой ретардацию. Онисиму известно, что перстень был утерян на ночном празднестве Таврополий,[3] где были девушки, и он понимает, что ребенок – сын Харисия. Но как Харисий примет это сообщение? Из нерешительности выводит Онисима Габротонон. Она рассчитывала на любовь Харисия, надеялась, что Харисий выкупит и освободит ее; но теперь она видит, что Харисий не хочет ее любви. Габротонон вспоминает, как на прошлых Таврополиях девушка из богатой семьи стала жертвой насилия; она даже помнит эту девушку в лицо. Но сейчас у нее другой план. Она предъявит Харисию перстень и назовет себя матерью ребенка. Если Харисий признает мальчика своим сыном, он позаботится о ее освобождении. А потом можно будет заняться и поисками настоящей матери. Онисим охотно сбывает с своих плеч неприятную миссию.

Конец третьего акта плохо сохранился. Возвратившийся Смикрин узнает неожиданную новость: Харисий только что признал ребенка Габротонон. Старик хочет увести дочь от мужа.

Разрешение конфликта дается в четвертом акте. Он заключает в себе ряд моментов, очень смелых для греческого театра. В то время как драматурги обычно избегали показа соблазненных афинских девушек на самой сцене, Менандр решился вывести Памфилу. Она не поддавалась убеждениям отца, доказывавшего, что Харисий скоро разорится, и изъявляла желание оставаться спутницей мужа во всех испытаниях. Супружеское согласие восстанавливает Габротонон, носительница той маски, которая по общепринятым представлениям и по ситуации самой пьесы должна была бы внести в семью разлад. Встретив Памфилу, она немедленно узнает ее и, не дожидаясь своего освобождения, возвращает мальчика и открывает, кто его отец. Но особенно интересна реакция Харисия, все еще считающего себя отцом от Габротонон, на подслушанный им разговор Памфилы со Смикрином. Харисия мучают угрызения совести: как мог он, сам приживший внебрачного ребенка, ставить в вину своей жене такое же прегрешение? По сравнению с благородным отношением Памфилы к нему его собственное поведение представляется ему бессердечным и варварским; неожиданно открывшийся сын – заслуженная кара за то, что он мнил себя безгрешным и надменно осуждал чужой грех. Это безоговорочное требование равенства морали для обоих полов, и при том в устах мужчины в бытовой драме [Медея уЭврипида (стр.142-143) ограничивалась только жалобами на неравную мораль], было, по-видимому, настолько неожиданным в условиях античной сцены, что Менандр счел необходимым несколько подготовить к этому зрителя. Мысли Харисия излагаются дважды, сперва в монологе раба Ониоима о «сумасшедшем» душевном состоянии его хозяина, и лишь затем в монологе самого Харисия. Теперь счастье, которого Харисий достоин, не заставляет себя долго ждать, и он узнает от Габротонон, что мать ребенка – Памфила.

От пятого акта сохранилась более или менее полно только одна сцена. Здесь снова появляется Смикрин, еще ничего не знающий, в сопровождении старой кормилицы, которая должна уговорить Памфилу вернуться домой. Встречает их Онисим; насмешливый диалог, в котором тугой на соображение «старик» является предметом подшучивания со стороны Онисима и кормилицы, раскрывает ему истинное положение вещей. Все прочее могло иметь только характер эпилога; вопрос о судьбе Габротонон, несомненно, получал благополучное разрешение. Главные персонажи, может быть, даже не выходили на сцену, и заключительный акт был проведен в более веселых тонах, чем предшествующая часть пьесы. Однако и сюда Менандр вводит серьезные мотивы. В насмешках Онисима звучат идеи эпикурейской философии; раб разъясняет Смикрину, что счастье и несчастье приходят к человеку не от богов, которым некогда было бы заботиться о каждом человеке в отдельности, а от его собственного нрава. Философский источник этой последней мысли не вполне ясен, но Менандр, очевидно, дорожил ею как драматург.

Ссылка на «нрав», т. е. на характер, тем более показательна, что композиция «новой» комедии, в частности и комедий самого Meнандра, основана обычно на случае. Между тем художественная сила Менандра в искусстве индивидуальной характеристики, и характер становится у него одной из пружин в развитии действия. На тожественных фабульных предпосылках он воздвигает иногда совершенно несходные между собой пьесы, благодаря различной обрисовке характера кого-либо из главных персонажей (например комедии «Герой» и «Земледелец»). Гуманное мировоззрение Менандра позволяет ему открывать положительные стороны у таких фигур, которым в комедийной традиции была свойственна однотонность отрицательных, грубо-комических черт. Мы уже видели трактовку «гетеры» в «Третейском суде»; столь же мало похожа Памфила на обычный тип богатой «жены», принесшей мужу большое приданое. Не менее интересна разработка образа «воина». В «Отрезанной косе» воин Полемон живет в свободном браке с бедной девушкой Гликерой. Однажды, в припадке необоснованной ревности, он отрезывает ей косу, приравнивая ее тем самым к гетере, и оскорбленная Гликера покидает его дом. Полемона этот уход приводит в совершенное отчаяние. Огрубевший от походных привычек воин, при всей необузданности своего поступка, обнаруживает гораздо больше честности и уважения к подруге, чем пытающийся поволочиться за ней Мосхион, приемный сын богатой женщины. А затем выясняется, что Гликера и Мосхион – сестра и брат, что они дети почтенного гражданина, который в трудную минуту жизни вынужден был их подкинуть. Теперь для Полемона всякая надежда как будто потеряна, но Гликера сама соглашается вернуться к нему, уже на правах законной жены, а Полемон обещает отучиться от своих грубых ухваток. В комедии «Ненавистный» воин Фрасонид влюблен в пленницу, но, не желая распорядиться ею по праву добычи, старается завоевать ее сердце и мучается любовью и ревностью. Добродетель, разумеется, вознаграждена; пленница, выкупленная отцом, выходит замуж за Фрасонида. Деликатностью чувств к женщине отличается и «раб» в комедии «Герой». Не отказываясь и от традиционных красок, Менандр стремится их разнообразить; для того чтобы подчеркнуть оттенки характеров внутри одной драмы, он нередко выводит парные фигуры носителей той же самой маски, например двух несходных «стариков», «юношей» или «рабов».

Однако, при всей тонкой наблюдательности Менандра, его метод характеристики лишь разнообразит типические фигуры, но не преодолевает их статичности. Характеры Менандра не развиваются; проблема динамики развития личности осталась в античной литературе неразрешенной.

«Как прелестен человек, когда он действительно человек», – гласит один из фрагментов Менандра. Человечность образов делает его прямым наследником драмы V в. И вместе с тем Менандр уже типичный эллинистический поэт. Мир его героев сужен, им чужды большие общественные и культурные запросы, и человек ценен лишь теми качествами, которые он может проявить в семейном быту. В «Антигоне» Софокла человек был «дивен» своей мощью, у Менандра он только «прелестен».

В своей более узкой сфере Менандр ставит серьезные вопросы. Отрывочность наследия не позволяет в достаточной мере оценить эту сторону его деятельности. До находки «Третейского суда» никто из исследователей не подозревал, что Менандр мог так смело выступать против традиционной семейной морали. В комедии «Братья», известной по латинской обработке Теренция, противопоставлялись две системы воспитания, одна – патриархальная и суровая, основанная на страхе, другая – снисходительная и гуманная, развивающая у воспитанника искренность и доверие к воспитателю; гуманная система одерживала верх. Из фрагментов многих комедий видно, что Менандр высмеивал суеверия и проникавшие в Грецию восточные культы. Как орудие популяризации эллинистической философии, комедии Менандра имели не только художественное, но и просветительное значение для всего греческого мира, а позже и для Рима.

Литературная судьба Менандра напоминает судьбу Эврипида. Для широкой публики, посещавшей комедийные представления, он был слишком вольнодумен и слишком серьезен; его соперники, Филемон и Дифил, пользовались у современников более устойчивым успехом. Потомство отнеслось к нему благосклоннее, чем современники, и признавало его лучшим мастером в изображении обыденной жизни. «Менандр и жизнь, кто из вас кого воспроизвел?» – восклицает один из крупнейших филологов Александрии, Аристофан Византийский. Еще во времена Плутарха (I в. н. э.) Менандр был любимым поэтом греческого образованного общества. Античная литературная критика ценила у него как меткость изображения, так и стилистическое искусство – изящество языка, «грацию» диалога, в которой Менандр не имел соперников, владение всеми регистрами обыденной речи, которую он умел приспособлять «к любому характеру, к любому настроению, к .любому возрасту» (Плутарх).

Искусство «новой» комедии оказало очень большое воздействие на западноевропейскую драму, но воздействие это не было непосредственным. Памятники «новой» комедии разделили общую судьбу эллинистической литературы. Произведения Менандра держались дольше других, но и они были утеряны в ранне-византийскую эпоху. Греческая бытовая драма сохранилась в веках только в той форме, которую ей придали римские поэты. И нам снова придется встретиться с новоаттической комедией и ее корифеями при рассмотрении римской драмы.

Одновременно с расцветом «новой» комедии, в западной части греческого мира, в южной Италии, была сделана попытка создать пародийно-мифологическую комедию на основе местной фольклорной драмы флиаков (стр. 156). На рубеже IV и III вв. сиракузец Ринфон сочинял в Тарене свои «веселые трагедии», пародируя сюжеты трагических поэтов. Другая отрасль драмы флиаков приближалась к бытовой комедии. Попытки эти остались изолированными, тем более, что Тарент в 273 г. был завоеван римлянами и перестал играть роль в культурном развитии Греции.

Гораздо большую будущность имел мим. История этого жанра, почти всегда находившегося за порогом литературы, очень мало известна. Мимами назывались в V в. диалогические сценки из обыденной жизни, которые составлял в прозе на местном диалекте сицилийский писатель Софрон. Резкая натуралистичность содержания и языка, «низменная» тематика, упор не на драматическое действие, а на воспроизведение характерных черт представителей различных слоев и профессий – отличительные особенности этих мимов. В эллинистическую эпоху «мим» становится общераспространенным термином для низового театра, воспринимающего сюжеты и мотивы литературной драмы, но устраняющего ее идейную сторону. Здесь все смешивалось – трагедия, комедия и пародия на культ, жестокие казни, убийства и адюльтеры, стихи и проза, музыка, танцы и акробатика. В миме сыпались пощечины, разыгрывались грубо-эротические сценки, а под конец представления подымался всеобщий шум и свалка. Карнавальная вольность, исчезнувшая в серьезной драме, в миме сохранялась; здесь нередко встречались резкие политические выпады, а также издевка над отдельными лицами с использованием материалов скандальной хроники. В отличие от других видов греческой драмы мимы разыгрывались без масок и с участием женщин-актрис. Главная роль в представлении принадлежала «архимиму» или «архимиме» и заключала в себе значительный момент импровизации Растущая безыдейность эллинистического общества периода упадка привела к тому, что мим стал оттеснять все прочие виды драмы Любимым театральным зрелищем он оставался и позже, в римский и византийский периоды, несмотря на все преследования, которые воздвигала против него церковь; однако средневековые рукописи не сохранили мимов.

В 1903 г. был опубликован папирус, содержащий два мима. Самый экземпляр относится ко II в. н. э., но тексты – более ранние, может быть даже поздне-эллинистические. Тексты эти представляют собой канву, на основе которой мимическая труппа могла импровизировать. В одной из этих пьес греческая девушка Харитион находится в плену у индусских варваров; брату удается похитить ее из плена, напоив допьяна индусов и их царя. В миме участвуют восемь действующих лиц и даже своего рода хор; проза перемешана со стихами. Вторая пьеса изображает «прелюбодейку», которая влюблена в своего раба Эзопа. Эзоп любит рабыню Аполлонию и отказывается удовлетворить желания своей госпожи. Та обрекает обоих на смерть в пустынном месте, но рабы, которым поручено выполнить этот приговор, отпускают товарищей и возвращаются с сообщением, что пленники освобождены вмешательством какого-то божества. Преждевременный приход Аполлонии кладет конец сомнениям госпожи, колебавшейся было между подозрением и суеверным страхом. Она приказывает отыскать Эзопа, а Аполлонию подвергнуть мучительной казни. Вскоре приносят тело Эзопа, якобы покончившего с собой, в действительности же усыпленного снотворным зельем. Госпожа начинает его оплакивать, но скоро находит утешение в любви другого раба, с которым сговаривается отравить хозяина. Однако когда старика уже приносят на сцену как мертвого, он внезапно встает и уличает преступников, которые несут соответствующую кару. Эзоп и Аполлония, разумеется, также оказываются целыми и невредимыми. Текст написан в прозе и построен как монолог прелюбодейки, которую играет архимима. Следует обратить внимание на мотив «мнимой смерти», – он представляет собой переосмысление культового мотива смерти и воскресения на «естественный» лад и настолько часто встречался в мимах, что «мимическая смерть» вошла в поговорку.

Приближается к мимической сценке и так называемая «мимодия», лирическая монодрама, монологическая ария, исполняемая одним лицом под музыку. В таких мимодиях изображали, согласно античным сообщениям, то «женщин, прелюбодеек и сводниц, то мужчину, подвыпившего и приходящего петь серенаду к своей возлюбленной». Папирусы доставили нам некоторый материал и в этой области. Самый интересный из этих памятников – так называемая «жалоба девушки». Девушка, страстная любовь которой отвергнута, приходит ночью к дому возлюбленного, просит впустить ее, угрожает, молит. С жанром серенады (по античной терминологии paraklausithyron – «плач перед дверью») мы еще встретимся и в эллинистической и в римской поэзии