Часть II. Всходы и цветение

О rus!

 

Противоречия в восприятии одних другими, мужчинами и женщинами, естественное следствие разницы укладов в семьях, родах, племенах и народах.

Среди женщин, влиявших на судьбу невозвращенцев, были две, о которых мы знаем. Первая известна хорошо: гречанка Клеопатра. Вторая хуже: римлянка Корнелия. Она была вдовой сына Марка Красса Публия, «на которой тот женился, когда она была еще девушкой. У этой молодой женщины, кроме юности и красоты, было много и других достоинств. Действительно, она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию и привыкла с пользой для себя слушать рассуждения философов. Эти ее качества соединялись с характером, лишенным несносного тщеславия — недостатка, который у молодых женщин вызывается занятием науками. Происхождение и доброе имя ее отца были безупречны».[719]

Цецилия-Корнелия[720] была дочерью Квинта Метелла Сципиона, консула 52 г. до н. э., и Эмилии Лепиды. Она выделялась красотой и образованием. Ее кличка Корнелия — говорящая: Бодливая, Рогатая от cornu — рог. Из вежливости это прозвище переводят иначе: строгая, вспыльчивая, с характером. В Риме у женщин не было личных имен, они откликались на отчество или прозвище, как в русских деревнях. Прозвище могло даваться по мужу или из-за особенностей женщины: Петровна, Степанида, Митиха и т. д.[721]

В 49 году юная вдова выходит замуж за Помпея, похоронившего умершую родами жену, единственную дочь Цезаря. «Брак не встретил одобрения из-за большой разницы в возрасте жениха и невесты (Помпею было 57 лет, Цецилии — 20–22, — Д. Н.): ведь по годам Корнелия скорее годилась в жены сыну Помпея. Более проницательные люди полагали, что Помпей пренебрегает интересами государства: находясь в затруднительном положении, государство избрало его своим врачом и всецело доверилось ему одному, а он в это время увенчивает себя венками и справляет свадебные торжества, меж тем как ему следовало бы считать несчастьем это свое консульство, ибо, конечно, оно не было бы предоставлено ему вопреки установившимся обычаям, если бы в отечестве все обстояло благополучно».[722] После разгрома при Фарсале, Корнелия снова скорбит безутешно. Ее плач приводит Плутарх:

«Какой бы я была счастливой женщиной, если бы умерла до печального известия о кончине моего первого мужа Публия в парфянской войне! Как благоразумно поступила бы, покончив с собой после его смерти, как я желала этого! Но я осталась жить на горе Помпею Великому!»[723]

Лишь неловкость перед женой, как говорят, удержала Помпея от обращения за помощью к парфянам.[724] Помпей был женолюбив, а Корнелия винила в смерти своего первого мужа парфян. Итог известен. Корнелия сопровождала Помпея в Египет, где он был убит на ее глазах; затем бежала на Крит, потом в Кирену, но вскоре получила от Цезаря позволение вернуться в Рим.

Если бы Гней Помпей обратился за помощью к парфянам, те, скорее всего, передали бы ему пленных и снарядили армию для борьбы с Цезарем. Отговорил Гнея вольноотпущенник:

«Феофану Лесбосскому представилось нелепым, оставив без внимания Египет, находящийся всего лишь в трех днях пути, и Птолемея, хотя еще и очень молодого человека, но по отцу обязанного Помпею дружбой и благодарностью, отдаться в руки парфян — самого вероломного из народов. Помпей, продолжал он, не желает уступить римлянину, своему бывшему тестю, первенство и удовольствоваться вторым после него местом, отказывается подвергнуть испытанию его великодушие, но готов отдаться на волю Аршака, который даже Красса согласился принять под свою власть только мертвым. Он хочет свою молодую супругу из рода Сципионов отвезти в страну варваров, которые мерой своего могущества считают необузданное своеволие; пусть она даже и не подвергнется там никаким оскорблениям — все равно для нее было бы ужасно оказаться во власти тех, кто может их причинить. Это последнее обстоятельство, как говорят, одно лишь удержало Помпея от пути на Евфрат, если только он вообще руководился какими-либо соображениями, а не демон направлял его по этому пути».[725]

Но сложилось иначе, и потоки пленных опять пошли на Восток. После разгрома армий Брута и Кассия, победители, Марк Антоний и Гай Октавиан, поделили добычу:

«Цезарь (Гай Фурин, — Д. Н.) и Антоний разделили между собою все римское государство, установив границей иллирийский город Скодру, приходившийся, как казалось, приблизительно в середине внутренней части Ионийского моря. К востоку вплоть до Евфрата были провинции и острова Антония, к западу — до океана область Цезаря. Африкой управлял Лепид, как было решено Цезарем. Цезарь, если ничто не изменится, должен будет вести войну с Помпеем, Антоний — с парфянами в отмщение за их вероломство в отношении Красса. Аэнобарб должен присоединиться к договору, заключенному с Антонием. Набор войск обе стороны согласно и поровну производят в Италии. Таково было окончательное соглашение Цезаря и Антония, и тотчас же для выполнения неотложных задач они послали каждый своих друзей: Антоний Вентидия — в Азию, чтобы вытеснить парфян и Лабиена, сына Лабиена, который вместе с парфянами, воспользовавшись создавшимися затруднениями, сделал набег на Сирию и дошел вплоть до Ионии». [726]

Антонию выпало осуществить мечту Красса и Цезаря. Но выгоден ли был победоносный исход похода Антония Октавиану? Октавиану, с детства осознававшего свою необычную судьбу? Считавшего себя вторым Александром Великим и имевшим к тому основания? Любимыми поговорками Октавиана были: поспешишь, людей насмешишь; семь раз отмерь, один отрежь; конец, делу венец.[727] Стремление Октавиана к славе было ограничено лишь тем, что он свято чтил международные договоры, и никакому народу не объявлял войны без причин законных и важных.[728]

«С Марком Антонием его (Октавиана) союз никогда не был надежным и прочным и лишь кое-как подогревался различными соглашениями».[729]

В этом важное отличие Гая Фурина от Красса и Антония, которые, по мнению современников, обычно на такие законы плевали.

Антоний и Фурин начали бороться за сознание сограждан принимая имена чужеземных богов.

«Особое место занимают сообщения, сводящие вместе два имени — эллинского бога Диониса и римского триумвира Марка Антония. Антоний находился в особых отношениях к образу этого божества с самого момента своего прибытия на Восток и вплоть до поражения при Акции. Многочисленность источников утверждает, что обращение к культу Диониса не было случайным капризом триумвира и имело для него определенный политический смысл. Антония чествовали в Афинах в качестве «Нового Диониса». Одна надпись именует Великие Панафинеи 38 г. до н. э. «Антониевы Панафинеи бога Антония Нового Диониса».[730] Несколько раньше, в 39 г. до н. э., изображение Диониса появляется на афинских монетах. Среди знамений, возвещавших падение Антония, Плутарх описывает происшествие с изображениями Диониса, вырванными с места и заброшенными в театр,[731] а затем — о том, как бог и его свита покидали осажденную Октавианом Александрию[732]».[733]

Почитание Диониса как сельскохозяйственного божества имело много общего в обрядности со старинным италийским культом Либера. Здесь и почитание плодородия — фаллоса, и необузданное веселье, вполне естественное на празднествах, связанных с виноградом и виноделием, но даже такие мелочи, как обычай устраивать качели во время сельских Дионисий в Аттике и Либералий в Италии. Отмечались Либералии 17 марта, в начале Масленичной недели.

Отождествление Диониса и Либера в сознании римлян произошло легко.[734] «В поведении Антония было не больше вызывающего и оскорбительного, чем в поведении, например, Помпея, принимавшего на Востоке почести, совершенно немыслимые в Италии. Для самой Италии притязания Антония на особые отношения с Дионисом и отождествление с ним не были чем-то беспрецедентным. Антоний прошел чуть дальше своих предшественников, поэтому его отождествление с Дионисом в Греции осталось в Италии незамеченным. Более того, ассоциация с Либером-Дионисом могла принести политические дивиденды и в Италии в случае ее умелой и последовательной пропагандистской разработки. Это божество искони чтилось сельским населением Италии, т. е. теми людьми, которые в 41–40 гг. жестоко страдали от проводимых Октавианом конфискаций: «в результате аграрных конфискаций обстановка в Италии стала крайне напряженной. Главным объектом для ненависти со стороны значительной части италийских собственников стал человек, который руководил выведением военных колоний — Октавиан».[735]

В то самое время, когда Антоний в своей пропаганде на Востоке обращается к образу Диониса, Фурин на Западе отгораживается от насилий, которыми сопровождались конфискации. «Именно в эти годы Вергилий создает свои Буколики, в которых ряд ярких сцен посвящает произволу военщины, одновременно с этим пытаясь убедить тех землевладельцев, чьи земли не были затронуты конфискациями, что своим благосостоянием они всецело обязаны Октавиану. Это произведение деятельно распространялось людьми Октавиана. Либер, доброе крестьянское божество, был как нельзя более подходящим персонажем, если бы Антоний пожелал тоже выступить в качестве защитника обездоленных конфискациями собственников».[736]

Уже само имя Либера вызывало в памяти одну из основных ценностей римлянина мужчины — res publica libera. Римские писатели выводили имя божества из понятия liber. Варрон считал Либера божеством, освобождающим от жидкого семени (ligidis seminibus), властного не только над жидкостями плодов, среди которых на первом месте находится вино, но и над семенем животных (seminibus animalium).

Лукан под словом Libertas понимает нечто предметное и очень важное для римлян, да и вообще для мужчин. Либер (Liber) — староиталийский бог оплодотворения, впоследствии отождествленный с греческим Вакхом. Liber Pater, Отец Либер, согласно многим авторам «совершил победное шествие в Азии».[737]

Либер значит Оплодотворитель. Приобретает иной смысл знаменитое высказывание Цицерона: Legum ministri magistratus, legum interpretes iudices, legum denique idcirco omnes servi sumus ut liberi esse possimus.[738] Обычно его понимают как выражение необходимости всем быть рабами закона, чтоб быть свободными (liberi),[739] из чего следует, что свободнее всех рабы, жизнь, здоровье и смерть которых во власти хозяина. Прозорливость и ум Цицерона впечатляют.

Другие значения слова Liber: луб, лыко, книга, то есть то, что связывает, вяжет людей. Также в русском языке liber можно перевести и неприличным словом из трех букв, которое обозначает елдак и которое часто пишут на заборах и в сети.

Издревле в Италии (как и первоначально на Руси, — Д. Н.) чертили (exarare, scribere — одного происхождения со scrobes) или рисовали (linere, отсюда littera) на листах (folium), на лыке (liber) или на деревянных дощечках (tabula, album), а впоследствии также на коже и на холсте.[740]

Встают вопросы о существующем понимании и переводе слов libera и libertas.

В Индии Диониса обычно отождествляют с индуистским вечно пьяным, наводящим ужас с вершины Меры (горы Меру) рыжим Шивой-Рудрой.[741] Лингамами Шивы (Линга-мурти, Линга-йони) уставлена, утыкана Индия и сейчас. Сходство двуликих как Янус Йони-лингама и даосского Инь-Ян очевидно. Читаем в Ригведе:

Нас не преследует ни нечистая сила, о Индра, ни ванданы с их обманами, о сильнейший.

Он пусть торжествует над врагом из изменчивого рода! Пусть членопоклонники не просочатся в наш обряд![742]

Шрипати (Sripati) утверждает, что Лингамам, которые были взяты из реки Нармада, уже поклонялись Локапалы (lokapāla, охранитель мира, locus + pala? — Д. Н.)[743] — божества-властители и охранители сторон света в индуизме и тантрическом буддизме.[744]

В Риме был многовековой обычай облачать достигших совершеннолетия юношей в мужскую тогу 17 марта, в праздник Либералий.[745] Эта тога символизировала, что «юноша признавался политически самостоятельным, имел право вступать в брак и, как взрослый, вступить в гражданскую жизнь». Фест, грамматик II в. н. э. (в изложении Павла Диакона, писателя эпохи Карла Великого), связывал имя Либер с теми вольностями языка, которые допускают подвыпившие люди, а Сенека, напротив, отрицал такую этимологию, считая, что оно символизирует освобождение души от забот.[746]

Эта тога наряду с определениями virilis и pura, имела наименование toga libera.[747]

В. С. Дуров напомнил мне, что еще плебей и италик по своему происхождению и духу, враг знати и традиций, хранительницей которых считалась римская аристократия, Невий, на произведениях которого выросли поколения мужчин воевавших в Гражданскую, так выразился в программном стихе: Libera lingua loquemur ludis Liberalibus «Вольным словом вольнословим мы на играх Вольности».[748] Гней Невий в поэме Пуническая война (Bellum Poenicum) воспел древним сатурнийским стихом события, в которых участвовал лично.[749]

По-русски это примерно вольный разговор по существу, вроде разговора мужиков по душам в кабаке или у пивного ларька, возможность и право на который имели римляне. В Риме были места, где правитель, вождь, император (princeps) встречался с народом лицом к лицу. Мим, форум, афитеатр, цирк, театр, иногда императоры даже встречали свою смерть в этих случаях. Невий задает тон традиции, еще сохраняющихся у Кассиодора (509 г.).[750]

В современном мире появилось еще одно место для такого разговора — сеть (internet).

На Либералии дрались также как на русской Масленице. Накануне боя гладиаторов особенно сытно кормили (cena libera).

Так же было в римских деревне, трущобе и армии. Вождь жил бок о бок с товарищами. Русские военные вожди жили так со своими дружинами во времена князя Святослава.[751] В Российской Империи пережиток еще сохранялся. Крестьяне обращались к царю-императору на ты до самой Февральской революции 1917 года. Царь обращался на ты ко всем.

С началом беспокойств римских вождей за свои жизни более в Риме, чем на войне, начались Гражданские войны.

Фома Аквинский напишет в XIII веке:

«Когда римляне были измучены длительными раздорами, переросшими в гражданские войны, из-за которых из их рук была похищена свобода (libertas), которой они отдали столько сил, они оказались под властью императоров; эти правители не хотели именоваться царями по той причине, что слово царь-rex было ненавистным для римлян. Некоторые из них, как подобает царям, верно соблюдали интересы общего блага, и их стараниями Римское государство было возвеличено и невредимо. Однако многие из них для подданных были тиранами, а перед лицом врагов оказались бездеятельными и слабыми и свели на нет достояние Римского государства».[752]

На войне солдаты обычно боготворили своих вождей. Вождь становился отцом. Таким отцом-командиром был и Антоний.

Несмотря на серьезнейшую двухлетнюю подготовку Антония и огромное войско, его поход против парфян в 36 г. до н. э. окончился неудачно. Впоследствии предприятие, грандиозное по своему размаху и замыслу, приобрело черты анекдота.

«Надо принять во внимание, что все сообщения об этом походе мы черпаем из одного только источника, — из записок сопровождавшего Антония Деллия. Один историк извлекал из этих записок один материал, другой — иной, и придавал этому походу субъективную окраску. Плутарх отнесся благосклонно к Антонию; Дион и следующие за Ливием мелкие латинские авторы — враждебно. Но суть в том, что Деллий, хотя и хорошо осведомленный о всех внешних событиях, не понимал внутреннего соотношения их или не знал. Его занимали сплетни о полководце, который забывал военные обязанности из-за любви к Клеопатре, или рассказы о том, что лошади парфян испугались бряцанья оружия в римских легионах и потому парфяне предались бегству».[753] В периохах Тита Ливия читаем:

«Марк Антоний, роскошествуя с Клеопатрою, запоздало вступает в Мидию, начав войну против парфян с 18 легионами 60000 всадников. Но, не совершив ничего достойного и потеряв два легиона, он отступил, преследуемый парфянами и воротился в Армению с великим страхом и опасностью для войска: за 21 день он лишился 30000 разбежавшихся, да около 8000 человек погибли в непогоду. Этой враждебной непогоде над столь несчастливо начавшейся Парфянской войной он сам был виновник, потому что не пожелал зимовать в Армении, поспешая к Клеопатре».[754]

Фраат и атропатенский царь Артабазд торжествовали победу. Последнему также достались римские знамена, захваченные у Оппия Статиана, в плену у него находился царь Понта Полемон. Вскоре после этой победы между союзниками атропатенцами (мидийцами) и парфянами наступает разлад.

Антония поражение не сломило. Исполнение мечты казалось слишком близким. Он готовится к новому походу на Восток.

«В 34 г. до н. э. Антоний отпраздновал в Александрии триумф над Арменией. Тогда же Антоний провозгласил своих сыновей от Клеопатры царями царей и назначил Александру Армению, Мидию и Парфию, как только эти страны будут завоеваны. По-видимому, тогда же состоялась официальная помолвка Александра Гелиоса и Иотапы, дочери атропатенского царя. Во время триумфа, устроенного Антонием в 34 г. в Александрии, он подарил Клеопатре закованного в золотые цепи Артавазда и его семью. Спустя три года Артавазд был обезглавлен. В 31 г. до н. э. Артабазду, царю Атропатены, после трагедии при Акции, Клеопатра, рассчитывая на поддержку Атропатены, присылает голову убитого армянского царя. Вскоре этого же Артабазда Атропатенского мы встречаем в роли ходатая уже у Октавиана, который передает ему, судя по одним данным — Малую Армению, по другим — просто Армению, которой он управляет, по-видимому, до 20 г. до н. э. Октавиан возвращает атропатенскому царю и его дочь Иотапу, суженую Александра Гелиоса. После 30 г. до н. э. политическая ориентация Атропатены меняется в сторону Рима».[755]

Среди множества действий Антония была и коронация Цезарёнка, сына Юлия Цезаря и Клеопатры.[756] В 34 г. Цезарион был провозглашен Богом, сыном Бога и Царем Царей.[757] Это много значило не только для пропаганды, но и для приметолюбивых римлян. Все они с детства знали пророчество Сивиллы, что Парфию покорит только царь.[758]

«Объяснение причин публичных заявлений Антония о статусе Цезариона следует искать в событиях 34 г. до н. э., развернувшихся в Александрии. Александрийские дарения являлись, по сути, планами Цезаря по завоеванию Востока на новый лад. Не случайно Антоний распространял дарения на все территории до Индии, то есть не только на недавно захваченную Армению, но и Парфию с Мидией. Одновременно с этим утверждалась и новая внутренняя структура управления Египтом и Ближним Востоком. Октавиан винил Антония, что тот хотел ввести Цезариона в род Юлиев.[759] При этом выделялась явная незаконность действий Антония по легализации статуса Цезариона в римской правовой системе. Фиксируя это нарушение римских законов, Октавиан прежде всего стремился подчеркнуть, как низко пал Антоний, пытаясь ввести в род Юлиев сына иноземной царицы. Согласно пропаганде Октавиана, Антоний уже давно подпал под влияние Клеопатры и фактически стал рабом ее прихотей, ее варварского поведения, сам вел образ жизни, недостойный триумвира и римского гражданина. В свете такой пропаганды попытки Антония придать законность рождению Цезариона воспринимались как противоправные, что подтверждало те слухи, которые распространяли в Риме сторонники Октавиана. Признание факта родства Цезариона и Цезаря таким образом было направлено не на ущемление статуса Октавиана, как полагают многие исследователи, а на признание римлянами законного статуса Цезариона как верховного правителя Египта и стран Востока:

К. Майклджон полагает, что Антоний стремился использовать имя сына Цезаря в своей пропаганде для воздействия на римлян так же, как его собственный ребенок от Клеопатры (Александр Гелиос) должен был повлиять на сознание жителей Восточного Средиземноморья и Азии в целом. Вопрос о Цезарионе чаще поднимал вовсе не Антоний (как это следовало бы ему при противопоставлении Цезариона Октавиану), а сам Октавиан, причем делал это публично, стремясь пробудить негодование сограждан действиями коллеги по триумвирату. Источники, за исключением мнения самого Диона Кассия, не содержат никаких указаний на стремление Антония противопоставить Цезариона Октавиану в борьбе за политическое наследие Цезаря. Представляется, что таких планов и не существовало, по крайней мере, в отношении западной части Римской державы. Здесь-то, очевидно, и возникает имя Цезариона, которому отводилась не только роль соправителя Клеопатры в Египте: после ее смерти он получал статус верховного правителя в ранге царя царей. Естественно, что владыка Востока должен был иметь божественное происхождение, а с этим у Цезариона было благополучно только по материнской линии. Если на Востоке проблем легитимации Цезариона не возникало, то для римлян формально он был незаконнорожденным. Признание его отцом Цезаря, считавшегося богом и на Востоке, и на Западе, все ставило на место. Вероятно, в этом и заключалось настойчивое стремление Марка Антония внедрить в римское общественное сознание идею кровного родства Птолемея XV — сына Клеопатры-Исиды и Цезаря, обоготворенного постановлением римского сената 1 января 42 г. до н. э».[760]

Для египетского наблюдателя вновь причудливо повторялась история Осириса, Исиды, Сета и Хора.

Среди воинов Антония было много молодых полукровок-ублюдков-бастардов с числовыми именами.[761] «Этнический состав легионов Антония претерпел к 34 г. значительные изменения, поскольку потери парфянского похода компенсировались за счет наборов, причем наборов массовых, на Востоке. Именно эти легионеры восточного происхождения должны были стать опорой влияния его сына на Востоке, как ветераны Цезаря были опорой Октавиана в Италии, или клиенты Помпея в Испании и других провинциях — опорой его сыновей. Антоний уже в 35 г. набрал восемь новых легионов».[762]

Фурин ударил Антонию в спину. «Открытый разрыв между триумвирами произошел в 33 г. до н. э., когда Антоний, получив летом в Армении резко отрицательный ответ Октавиана на свое ультимативное послание, немедленно отдал армии приказ на возвращение. С этого времени всякие личные контакты между ними прекратились. Продолжалась обработка общественного мнения, которая шла вместе с военными приготовлениями. Удачный политический шаг Антония: сделанное им в том же 33 г. в письме сенату предложение отказаться от власти, если Октавиан поступит так же».[763]

Октавиан порочит соперника в глазах италиков. При шельмовании Антония был использован выпуск монеты с его головой на одной стороне и Клеопатры на другой. Это было немыслимо: иностранная женщина на римской монете![764]

Объявив о лишении Антония всех должностей и званий, в начале 31 г. до н. э. он объявил войну союзнице Клеопатре. Антоний и его люди представлялись из Рима как наемники варварки, женщины. Фурин сдержал свое обещание об окончании гражданских войн. «На сей раз война была внешней и официальным противником считалась Клеопатра. Именно ей была объявлена война, причем само объявление было сделано с полным соблюдением священного фециального обряда. Римская республика вела войну с Царством Птолемеев, а Антоний и другие римляне оказывались наемниками или добровольцами на службе у внешнего врага. Также Гай потребовал всеобщей присяги, которую давали ему «провинции Галлии, Испании, Африка, Сардиния и Сицилия». Присягу давали магистраты и сенаторы, жрецы и местные власти, а затем и народ, по-видимому, специально собираемый по этому поводу. Естественно, присягу приносили и войска».[765]

В России XIX и XX веков такую войну именовали бы Отечественной. Люди, плохо знакомые с исламом, назвали бы ее словом джихад.[766]

Все это способствовало умножению невозвращенцев в Парфии: на Востоке постоянно росла еще одна сила Гражданской войны в Риме. Которую надо связывать с именами Красса и Помпея. Эта сила была значительной. Войны Суллы, Цинны, Цезаря, Красса или Помпея приносили особую присягу верности своему полководцу.[767] Это обеспечивало их личную преданность полководцу и его семейству.[768]

У невозвращенцев не было никаких оснований любить Антония или Фурина.

В Парфии происходит столкновение Фраата с Тиридатом. Последний едет к Гаю просить о помощи. Не к Антонию. Ровно как некоторое время назад, после прихода к власти Фраата, к Антонию ездил бунтующий Монес. Август также в помощи ему не отказывает, но и ощутимой не предоставляет. При этом привезенный мятежным Тиридатом в заложники сын Фраата сбежал из-за небрежной охраны.

В конце лета Антоний понимает, что на суше сделано все возможное, и осознает, что морское сражение неизбежно.[769]

«Наконец, наступил величайший решительный день, когда Цезарь (Гай Октавиан, — Д. Н.) и Антоний, выставив корабли, сражались один — ради спасения мира, другой — ради его погибели. Правый фланг цезарианского флота был поручен М. Лурию, левый — Аррунтию, общее руководство морским боем — Агриппе. Цезарю предназначалось быть на том участке, куда призовет фортуна, и он появлялся везде. Командование флотом Антония было поручено Публиколе и Сосию. Что касается сухопутных войск, у Цезаря ими командовал Тавр, у Антония — Канидий. Когда началось сражение, на одной стороне было все: военачальник, гребцы, воины, на другой — никого, кроме воинов. Сначала обратилась в бегство Клеопатра. Антоний предпочел быть спутником бежавшей царицы, чем оставаться со сражавшимися воинами; и военачальник, долгом которого было карать беглецов, сам оказался беглецом из собственного войска. Даже оставшись без главы, воины Антония надолго сохранили стойкость и способность сражаться: отчаявшись в победе, они бились насмерть. Цезарь, пытаясь унять тех, кого мог уничтожить оружием, взывал и показывал: «Антоний бежал!» и спрашивал их: «За кого и против кого сражаетесь?» И те, кто долго сражался в отсутствие военачальника, с болью сложили оружие и уступили победу; Цезарь обещал им жизнь и прощение прежде, чем они убедились в необходимости об этом умолять. Несомненно, что воины выполнили долг, как наилучший военачальник, а военачальник уподобился самому трусливому воину. Кто усомнится, по своей ли воле Антоний стремился к победе или под влиянием Клеопатры, если он обратился в бегство по ее примеру. Так же поступило войско, находившееся на суше, когда Канидий стремительно бежал, чтобы соединиться с Антонием».[770]

«Антоний проиграл битву при Акции[771] до ее начала.[772] Понимая это, антонианцы решили прорваться на Восток и продолжить войну там. Этот замысел и был приведен в исполнение 2 сентября 31 г., но удался лишь частично — из окружения вырвалась меньшая часть флота Антония, а оставшиеся на суше войска сдались победителю. Глубоко ошибочным оказался расчет на продолжение войны: провинции и государства Ближнего Востока, разоренные многолетними войнами, предпочли перейти на сторону Октавиана».[773]

Царь Иудеи Ирод также переметнулся к Августу:

«С сообщением о потере войска, стоявшего при Актии, к Антонию прибыл сам Канидий. Одновременно Антоний узнал, что Ирод, царь Иудейский с несколькими легионами и когортами перешел к Цезарю, что примеру этому следуют и остальные властители и что кроме Египта за ним уже ничего не остается».[774]

Публий Канидий (возм. Серый, Седой, canus) Красс,[775] один из полководцев Антония, расположивший в его пользу войско Лепида в Галлии, где он в 43 г. до н. э. служил. Когда Антоний предпринял войну против парфян, Канидий в 38 г. победил армян, а в 36 г. иберийцев и албанцев и покорил эту страну до Кавказа. В начале войны против Октавиана он был одним из полководцев Антония; настаивал на удалении Клеопатры от войска и командовал сухопутным войском, но оставил его, когда флот Антония был разбит, и бежал в Египет, чтобы известить Антония об исходе битвы. Октавиан велел его казнить. Была ли осуществлена воля Октавиана? Неизвестно.

Людям Антония, которым ничего хорошего не сулила встреча с людьми Октавиана, оставался один путь — в Западную Индию.[776] У них было время подготовиться, Клеопатра и Антоний не жадничали.

Возможно, основное жалованье римского солдата в то время составляло сестерций в день, но источники противоречат друг другу.[777]

Клеопатра оплачивала войны Антония. При Клеопатре наблюдается резкое ухудшение пробы египетской серебряной монеты по сравнению со временем Птолемея Авлета. Особенно широкие масштабы порча монеты приняла в 35–34 г., когда Антоний восстанавливал свою армию после парфянского похода и одновременно готовил новый.[778] Цезарёнок по плану Клеопатры отправлялся в Индию не один, а в сопровождении множества римлян и греков. Экспедиция готовилась грандиозная.[779]

Обстановке перед исходом была разгульная:

Вместе с Клеопатрой они распустили прежний «Союз неподражаемых» и составили новый, ничуть не уступавший первому в роскоши и расточительности, и назвали его «Союзом смертников». В него записывались друзья, решившиеся умереть вместе с ними, а пока жизнь их обернулась чередою радостных празднеств, которые они задавали по очереди.[780]

Времени на эвакуацию у желающих было больше чем у русских беженцев из Новороссийска в марте или из Севастополя в ноябре 1920 года. Скорее положение напоминало бегство русских из Владивостока осенью 1922 года.

В августе 30 г. до н. э. войска Октавиана заняли Александрию. Это событие вошло в историю как конец эллинизма, история которого началась с завоеваний Александра Македонского.[781]

Фурин становится Августом и остается наедине со своей мечтой. «Поэты признают, что обожествление Цезаря вымостило дорогу Фурину к имени Августа. Поскольку обожествление совершенно расходилось с римскими обычаями, оно требовало разъяснений; объявить человека богом — это одно, но если Август хотел, чтобы его сограждане поняли, что такое культ Божественного, он должен был их просветить».[782]

Выбор Октавианом Фурином нового имени, как латинского, так и его греческого перевода, был осознанным и тщательным. «Император не считался с тем, будет ли его грецизированное имя точным переводом латинского оригинала. Для него было важно, чтобы Augustus и Σεβαστός[783] выражали его особое положение в римском государстве (ведь юридически Гай не был монархом!), что особенно характерно для греческого имени, в котором в большей мере была выражена идея единоличной власти императора».[784]

Как до него Антоний, Цезарь и Красс: «Уже не Сирией и не парфянами ограничивал он поле своих успехов, называл детскими забавами походы Лукулла против Тиграна и Помпея против Митридата, и мечты его простирались до бактрийцев, индийцев и до моря, за ними лежащего».[785] В Риме каждый знал об увлечениях Гая, как некогда знали об устремлениях Красса. Проперций:

Бог Цезарь строит планы войны против богатой Индии, желая

вспенить корабельными носами влагу морей, где таятся самоцветы.

Велика будет пожива, Квириты: край земли ждёт

нашего триумфа — нам покорятся воды Тигра и Евфрата.

Поздно, но и там возникнет провинция под властью фасций Авзонии,

и Парфянские трофеи уже не будут редкостью для Латинского Юпитера.

Вперёд, разверните паруса на привыкших к войне кораблях!

Гоните скакунов, опытные оруженосцы, исполняйте свой долг!

Я пою в добрый час: искупите гибель обоих Крассов и их воинов!

Ступайте: Римская история ждёт описания ваших подвигов.

Отец Марс и роковой очаг священной Весты,

молю вас, дайте мне дожить до того дня, когда

я увижу: колесница Цезаря, ломясь от добычи,

часто останавливается под всенародный плеск.

Тогда я обниму мою дорогую девушку, стану рассматривать

всё это и смогу прочитать названия захваченных городов.

Погляжу на стрелы, которые мечет на бегу Парфянский всадник,

одетых в шаровары воинов и пленных вождей, сидящих на своём оружии.

Венера, будь хранительницей своего потомства: выживший род Энея,

на который ты взираешь, да пребудет в вечности.

Пусть эту добычу получат те, кто заслужил её своими трудами:

мне же довольно будет хлопать им на Священной дороге.[786]

Расклад благоприятствовал: в доме Аршакидов была смута. Фраат и Тиридатом выступают просителями к нему. Однако в 29 г. до н. э. он объявляет, что римским оружием достигнут мир во всем мире, и закрывает после многовекового зияния ворота Януса. В Парфии идет гражданская война, исход которой выбирает Фурин.

Новая война ради господства на Востоке не за горами. О ней пишет Гораций, упоминая среди противников новый, неизвестный ранее народ, серов:

Какого ты мужа, какого героя,

О Клио, на лире иль флейте прославишь?

Не имя ли бога ты эхо живое

Отгрянуть заставишь

Долин Геликона в дубраве тенистой?

На пинде иль Геме, не знающем зною?

Откуда деревья Орфей голосистый

Увлек за собою.

Искусством наследным умел оковать он

И быструю реку, и ветер летучий,

И чуткому дубу был сладко понятен

Струною певучей.

Могу ль не во первых вещать я хвалены?

Отцу и царю над людьми и богами,

Что море и землю и мира теченье

Умерил часами?

По нем же от века сильнейшего чада

Ни равного мир, ни второго не знает!

Ближайшую почесть, однако ж, Паллада

Пускай занимает.

Отважного Вакха забуду ль струною,

Забуду ли деву полночного неба

Зверям роковую, иль меткой стрелою

Грозящего Феба?

Алкида ль прославлю иль мальчиков Леды?

Того на конях, а другого на скорых

Кулачных сраженьях любимцев победы,

Созвездье которых

Пловцам лишь заблещет — и влага седая

Стекает с утесов, и ветер стихает,

И на море бурном, их воле внимая,

Волна опадает.

За ними, не знаю: древнейшего ль трона

Я век воспою? Век ли Нумы спокойный?

Тарквиния ль гордые связки, Катона

Конец ли достойный?

Ты, Регул, вы, Скавры, ты, Павл, расточавший

Великую душу мечам Карфагена,

И ты, о Фабриций! О вас прозвучавши,

Гордится Камена.

Тебя, и с главою косматой Дентата

На бранную доблесть, равно и Камилла,

Суровая бедность да отчая хата

Полей породила.

Растет неприметно, как дерево летом,

Марцеллова слава, и все пред звездою,

О Юлий, твоею, что меньшие светом

Огни пред луною.

Отец мирозданья и вечный блюститель!

Ты Цезарю в стражи избранный судьбами,

Даруй, чтоб второй по тебе повелитель

Был Цезарь над нами!

Ведет ли в триумфе, отрадном гордыне,

Он парфов, пред Римом кичливых без меры,

Дрожат ли пред мощным в восточной пустыне

Индийцы и серы...

Меньшой по тебе, он да правит вселенной!

Ты ж горний Олимп сотрясай колесницей,

Ты рощи нечистые жги раздраженной

Громовой десницей.[787]

Цезарь Фурин прилагает немалые усилия, чтобы создать вокруг себя ореол существа, близкого к богам, и представить себя защитником старой религии. Уже в ходе гражданских войн Октавиан вошел в четыре важнейшие коллегии жрецов: авгуров, понтификов, фециалов и салиев. Его новое имя, Augustus тесно связано с augur.[788]

«Теперь следует остановиться на вопросе, каким образом происходило вручение этого имени Октавиану. В Res Gestae говорится об особом сенатусконсульте.[789] Дион Кассий и Веллей Патеркул указывают, что состоялось не только решение сената, но и постановление народного собрания.[790] Между тем, Иоанн Лидийский упоминает и о решении коллегии понтификов по этому поводу: ψήφῳ δὲ κοινῇ τῶν ἀρχιερέων καὶ τῆς βουλῆς Αὔγουστος ἐπεκλήθη (решением совместно понтификов и сената [он] был назван Августом).[791] На первый взгляд, это свидетельство вызывает удивление. И многие исследователи отбрасывают его как недостоверное. По нашему мнению, оно является аутентичным и заслуживает особого внимания. Следует вспомнить, что вещь становилась augustus только после обряда consecratio (освящение, обречение, — Д. Н.), проводимого понтификами, человек же становился augustus только после обряда devotio (посвящение в жертву богам, особенно подземным, происходившее таким образом, что или кто-нибудь сам торжественно обрекал себя на смерть за отечество, — Д. Н.), после которого он, собственно, переставал быть человеком, так как, посвященный подземным богам, покидал мир людей. Еще одним даже более важным моментом является то, что именем augustus никогда до этого не назывался человек. Октавиан удостоился этого имени первым».[792]

Ф. Хаверфилд заметил: «Монеты Марка Антония, особенно его серебряные денарии, которые, вероятно, были выпущены в большом количестве незадолго до битвы при Акции, очень часто имеют легенду ANT AUG III VIR R P C (Antonius augur triumvir rei publicae constituendo). Здесь AUG, конечно, сокращение от augur.

Антоний был авгуром, что в сочетании с его возрастным старшинством перед Фурином ставило его много выше в религиозной иерархии и опыта священнодействий.[793]

Авгуром или ауспиком называли птицегадателя, однако со временем это слово, подобно греческому οἰωνός (птица, особ. хищная), стало использоваться в более широком смысле: его искусство называлось авгурии или ауспиции. Греческие авторы, повествующие о римских событиях, называют авгуров οἰωνοπόλοι, οἰωνοσκόποι, οἰωνισταί, οἱ ἐπ᾽ οἰωνοῖς ἱερεῖς. В Риме авгуры составляли братство (collegium).

Авгуры избирались пожизненно и не теряли звание, даже будучи приговоренными к смертной казни.[794] Когда освобождалось место, два старших члена коллегии называли кандидата, приносили присягу, и новый член торжественно вступал в должность.[795]

Единственный порядок внутри братства был возрастной: старший авгур всегда голосовал раньше младшего, даже если младший занимал одну из высших должностей в государстве.[796]

Установленное законом количество авгуров, равное девяти, оставалось неизменным до диктатуры Суллы, который увеличил его до пятнадцати, кратного первоначальным трем, вероятно, с отсылкой к древним трибам.[797] Шестнадцатого члена добавил Юлий Цезарь после своего возвращения из Египта.[798]

Изначально же Ромул назначил коллегию из трех авгуров (триумвиров) в соответствии с количеством древних триб: рамнов, тициев и луцеров.[799] Члены коллегии авгуров обладали правом избрания своих коллег (cooptati). Сначала их назначал царь, поскольку сам царь являлся авгуром.

Авгуры совершали нравственный суд, суд совести, ища подтверждений в явлениях природы — ауспиции. Ни одно государственное дело не могло быть совершено без обращения к ауспициям — ни проведение выборов, ни принятие закона, ни ведение войны, — ибо пренебрежение ауспициями было равнозначно заявлению, что боги перестали управлять римским государством.

Лицо, совершавшее ауспиции, ожидало появления благоприятных знамений; но необходимо было, чтобы в течение этого времени ничто его не прерывало (silentium); поэтому слово silentium в более широком смысле обозначало отсутствие любых изъянов.

Согласно единодушному свидетельству античных авторов, наблюдение ауспиций было старше самого Рима, о котором постоянно сообщается, что он был основан при благоприятных ауспициях.[800]

Авгуры даже не носили тогу, они носили особый наряд, украшенный несколькими продольными пурпуровыми полосами (trabea). У Вергилия, там, где в переводе С. Ошерова говорится о тоге, «надетой по-габински», вообще нет слова toga, а есть trabea: Ipse Quirinali trabea cinctuque Gabino.[801]

Кроме авгуров трабею носили в торжественных случаях римские цари и всадники. В руках авгуры держали изогнутый жезл-посох пастуха (lituus, crozier, pastoral staff, paterissa).

Трибун Атей, проклявший поход Красса, был народным трибуном и авгуром. Народный трибун обладал право запрета (veto) постановлений магистратов и сената. Избирался ежегодно на плебейских собраниях (в количестве сначала 2, 4, потом 10 чел.). Личность его была неприкосновенной:

«Но зачем обращаться к примерам из древности? Мы знаем, что приключилось с М. Крассом, презревшим неблагоприятные предзнаменования. Замечу в связи с этим, что твой коллега Аппий, судя по твоим отзывам, хороший авгур, будучи цензором, недостаточно обдуманно порицал добродетельного человека и превосходного гражданина К. Атея как виновного в выдуманных ауспициях. Пусть это была обязанность цензора, если он был убежден в их подложности. Но он поступил совсем не как авгур, объявив, что по этой-то причине римский народ и постигло великое бедствие. Ибо если бы это действительно была причина бедствия, то вина не на том, кто сообщил [о дурных предзнаменованиях], а на том, кто не прислушался к ним. Но, как сказал тот же авгур и цензор, это было верное предсказание, последующие события подтвердили это. Да и будь оно ложное, оно никак не могло бы оказаться причиной несчастий. Зловещие ауспиции, как и всякие другие, как знамения (omina), как приметы (signa), не являются причиной того, что произойдет, они только оповещают о том, что должно произойти, если не предусмотреть нужных мер. То, что Атей оповестил, не стало причиной бедствий, но было предупреждением Крассу о том, что должно произойти, если он не побережется. Так что или сообщение Атея о дурных предзнаменованиях вообще никакого значения не имело, или если, как считает Аппий, имело, то это значит, что вина не на том, кто возвестил, а на том, кто не прислушался.

А этот ваш lituus, ваш жезл — славнейший знак вашего авгурского достоинства, каково его происхождение? Не им ли Ромул при основании города разметил линии [на небе]? Этот жезл Ромула (верхняя его часть несколько изогнута и искривлена, что придает ему некоторое сходство с рожком, в который трубят (lituus), от чего и произошло название жезла) был обнаружен в целости и сохранности на том месте, где [некогда] была сгоревшая еще в древности курия Салиев, что на Палатине. И все древние писатели рассказывают, что много лет позже, после Ромула, в правление царя Тарквиния Древнего, Атт Навий также этим посохом разметил районы города».[802]

Перед парфянским походом Атей велел схватить Красса; остальные трибуны настояли на освобождении его, тогда Атей и выступил со своими дурными предзнаменованиях.[803]

В 36 г. до н. э. у Атея родился сын, впоследствии сделавший карьеру под опекой Фурина Октавиана, начавшего грандиозную программу реставрации храмов и других культовых построек. «Сын основал в Риме знаменитую юридическую школу и считал обычное право основным принципом своей школы. При Августе он был консулом (в 5 г. от н. э.) и пользовался у него большим почетом. Был монархистом и рабски служил Августу и Тиберию. С 13 г. до н. э. и до самой смерти (в 22 г.) был curator aquarum (ответственный за водоснабжение)».[804]

Война с Антонием и Клеопатрой оформлялась Агриппой и Фурином-Цезарем не только как политический конфликт, но и как война римских и египетских богов, в которой первые одерживают победу.[805] В 29 г. Гай получает право назначать жрецов во все коллегии сверх положенного числа, а в 28 г. ему было поручено восстановление всех старых храмов и строительство новых. Таким образом, ко времени преподнесения щита принцепс был религиозным лидером государства, и то, что высшим по рангу жрецом, верховным понтификом оставался опальный Марк Эмилий Лепид, не имело никакого значения. 6 марта 12 г. после смерти Лепида верховным понтификом стал сам Октавиан,[806] а еще через десятилетие (2 год до н. э.) его объявили Отцом Отечества (Pater patriae), воплощением Юпитера.[807]

Братство понтификов (pontifex, строитель мостов, ἱεροδιδάσκαλος, ἱερονόμος, ἱεροφύλαξ, ἱεροφάντης) учредил не Ромул, а его последователь, царь Нума.[808] Одевались они менее величественно чем авгуры и жезл им не полагался. Понтифики таскали с собой нож мясника-забойщика (secespita), носили скромную тогу-претексту и меховую шапку из шкуры ягненка с хвостиком (tutulus, galerus).

Великим понтификом можно было стать за деньги, как это сделал Юлий Цезарь.[809]

Поскольку верховный понтифик обязан был жить в публичном (общественном, народном) доме, Гай, приняв этот сан, превратил часть своего собственного дома в domus publica.[810]

Царь Нума назначил четырех понтификов,[811] их возглавлял верховный понтифик (pontifex maximus), которого обычно не включали в общее число понтификов. Первоначальное число понтификов — четыре, не считая верховного понтифика, — было связано с двумя древнейшими трибами римского народа, рамнами и тициями, так что каждую трибу представляли два понтифика. В 81 г. до н. э. диктатор Сулла увеличил их число до пятнадцати,[812] а Юлий Цезарь — до шестнадцати.[813]

Понтифики определяли обряд и наказывали тех, кто отказывался повиноваться их предписаниям, ибо они были «судьями и защитниками дел, относящихся к священнодействиям и богослужению».[814]

Предание гласило, что Нума только устно сообщил понтификам их обязанности и права, а книги в каменном сундуке зарыл в землю на Яникуле.[815] В 181 г. до н. э. эти книги были найдены, и половина из них содержала предписания обряда-обычая (ritus) и права, а вторая половина — философские исследования этих же вопросов; они были написаны на греческом языке. Книги доставили городскому претору Квинту Петилию, и сенат постановил сжечь вторую половину, тогда как первую тщательно сохранили.

Понтифики писали историю Рима (annales) — записи событий каждого года с основания государства. Записки Цезаря — комментарии, заметки к таким записям. Разницу между латинским словом annales и греческим история, ἱστορία, объясняет в заметках к Энеиде Сервий:

«Стих 373. Летопись наших трудов. [Анналы] (Annales)

Вот какая разница существует между историей и анналами. История рассказывает о тех временах, которые мы видели или могли видеть и получила название от греческого глагола historein, то есть «видеть». Анналы же говорят о тех временах, которые наше поколение не знало. Поэтому Ливий складывается из Анналов и Истории. Однако эти [понятия] часто смешиваются, так что вместо истории поэт говорит: «Анналы». А анналы создавались вот как. Великий Понтифик каждый год получал набеленную доску, на которой, указав имена консулов и других магистратов, он записывал по дням достопамятные деяния, совершенные в мирное и в военное время, на море и на суше. Эти ежегодные комментарии древние собрали в восемьдесят книг и назвали их Великими анналами из-за того, что они писались Великими Понтификами»…[816]

Annales поначалу скорее напоминали Дневник ленинградской школьницы Т. Н. Савичевой,[817] чем сочинение Тита Ливия.

Приятный и роскошный образ жизни понтификов вошел в поговорку в Риме:[818]

Смышленый наследник отыщет в подвале,

Где Цекуб за стами замками хранится:

Вином же, какого жрецы не пивали,

Увлажить помоста не будет стыдиться.[819]

Понтифики были жрецами, авгуры — оракулами.

Понтификам было запрещено покидать Рим, но Юлий Цезарь отправился в Галлию, хотя и был верховным понтификом. То, что среди невозвращенцев были сильно постаревшие жрецы римского обряда — несомненно. Были ли среди них авгуры — мы не знаем. Как и все члены великих жреческих коллегий, понтифик мог занимать любую военную, гражданскую или жреческую должность, если разные должности не были помехой друг другу. Одно и то же лицо было понтификом, авгуром и децемвиром священнодействий;[820] примеры верховных понтификов, занимавших должность консула, очень многочисленны.[821] Но какую бы гражданскую или военную должность ни занимал верховный понтифик помимо своего понтификата, ему не было позволено покидать Италию. Первым нарушил данный закон П. Лициний Красс в 131 г. до н. э.;[822] но после этого прецедента понтифики, видимо, часто нарушали закон.[823]

Род Юлиев, в который Фурин вошел после усыновления, вел свою родословную от Венеры, Энея, Ромула, Марса и Квирина. После обожествления Цезаря, с 1 января 42 г. он стал первым в истории Рима сыном официального божества, а с 40 г. словосочетание сын бога (divi filius) стало регулярно появляться в титулатуре Гая, как на надписях, так и на монетах.

«В 30 г. сенат постановил, чтобы жрецы молились за него, как за спасителя государства, на банкетах обязательно совершались возлияния в его честь,[824] а его имя было внесено в литанию салиев, принцепсу приносили жертвы и давали обеты. В античности грань между человеком и богом была более растяжимой, чем в христианстве и других позднейших религиях; деификация (обожествление) Гая имела особый характер, и ни один из римских политических деятелей до него (кроме умершего Цезаря) не получал таких религиозных почестей. Четыре добродетели щита (virtus, clementia, iustitia, pietas) выражают замысел, положенный в основу имперской идеологии, который связывал ее с идеологией республиканской. События 27 г. до н. э. были исходным пунктом формирования императорской власти. Реформы января этого года начали вырабатывать два основных элемента новой системы: особые политические и правовые полномочия, на которых стояла власть императора, и его особое, отличное от других имя. Третьим элементом стала выработка общего канона идеологии, и исходной ее точкой стала надпись на золотом щите, который ему преподнес сенат».[825]

В консульство самого себя и своего главного полководца Агриппы 13 января 27 года до н. э. Октавиан сложил с себя чрезвычайные полномочия перед сенатом и объявил о реставрации Республики, но оставил за собой командование 75 легионами и звание императора-главнокомандующего.

16 января, в праздник Конкордии (Concordia) — в древнеримской мифологии богини согласия и покровительницы супружества, — Гаю Октавиану присваивают титул Август. Учреждается преторианская гвардия — личная охрана императора: 9 когорт по 500 человек.

И вот столь могущественный человек принимает междоусобных восточных царей, парфянских послов, а в Испании часть его огромной армии разминается в войне с горцами.

Гораций в это время пишет стихотворение Меценату, замещающему в Риме Октавиана, в котором указывает врагов, угрожающих Риму, согласно планам находящегося в Испании Фурина. Среди них он называет загадочных серов, ныне отождествляемых с китайцами:

Потомок тирренских царей!

Вот бочка вина не почата,

И розы, убранство полей,

И нард для волос Мецената —

Все брось. Что любуешься ты

На влажный Тибур, и у склона

На Эфулу; брось высоты

Убийцы отца, Телегона.

Из гордых чертогов уйди,

Где скукою роскошь томима,

И больше на дым не гляди

И суетность шумного Рима.

Случалось, когда богачи

У бедного пищу вкушали

Без всяких завес из парчи, —

Морщины у них пропадали.

Отец Андромеды всегда

Блестит с Прокионом недаром,

Уж Льва показалась звезда

За солнцем, пылающим жаром.

Уж пастырь со стадом своим

В кусты убегает от пыли,

Где дремлет Сильван-нелюдим,

А ветры над речкой почили.

Для граждан ты силишься знать

И Рима, блюститель закона,

Что Серы готовят опять,

Что Бактры, что жители Дона.

Во мраке событий исход

Бог мудро сокрыл, и смеется,

Коль смертный, все знать наперед

Желая, не в меру мятется.

О быте вседневном радей,

А прочее льется рекою,

То тихо средь мирных полей

Стекающей в море волною,

То мчащей средь скал и дерев

И скот, и хозяйства угодья,

И гул на долинах, и рев

Стоит от грозы половодья.

Доволен, кто правит собой!

Кто может сказать ежедневно:

Я жил — хоть назавтра грозой

Юпитер задвинется гневно,

Хоть солнцу дозволит сиять,

Того не изменит нимало.

Не скажет: тому не бывать,

Что быстрое время умчало.

Фортуна привыкла шутить,

Предавшись упрямству слепому,

И почести любит дарить

Мне нынче, а завтра другому.

Как гостью, ее я пою,

Но крылья лишь вскинет порою,

Я все ей, что взял, отдаю

И мудро мирюсь с нищетою.

И что мне, коль Африк с грозой,

Коль мачта трещит от удара,

Не стану взывать я с мольбой,

Чтоб Кипра и Тира товара

Не вздумала бездна пожрать.

Ладью мою будут без горя

Поллукс с близнецом охранять

В бурунах Эгейскаго моря.[826]

Война не началась, а пребывание в 26 г. до н. э. в Испании едва не стоило Августу жизни. Он вообще отличался слабым здоровьем. По возвращении же из Испании у него прихватило печень. Августа лечили горячими припарками, но без всякого результата. К 23 г. до н. э. Гай стал готовиться к смерти. Он даже вызвал к себе сенаторов и должностных лиц и передал им книги государственных дел. Но вскоре врач Антоний Муза стал лечить его необычным и сомнительным способом: холодными припарками. Против ожидания, средство помогло, и Фурин совершенно оправился. Тогда сенаторы на свои деньги поставили Антонию статую возле изваяния Эскулапа. А в Италии весть о выздоровлении Августа была встречена с таким ликованием, что многие города день, когда он впервые их посетил, сделали началом нового года. Выздоровев, Август отказался от мысли о восстановлении республики.

Антоний Муза изучал травы. Одной из таких трав — буквице, Муза посвятил сохранившийся до наших дней труд De herba vettonica liber.[827] Его брат Евфорб был также был известным врачом и ботаником. В его честь был назван род растений молочай — Euphorbia. Евфорб был личным врачом нумидийского царя Юбы II.[828] Буквицей кормил своих солдат от запоров Суворов:

«Бойся богадельни, немецкие лекарственницы издалека, тухлые, всплошь бессильные и вредные. Русский солдат к ним не привык. У вас есть в артелях корешки, травушки, муравушки. Солдат дорог, береги здоровье, чисти желудок, коли засорился. Голод — лучшее лекарство. Кто не бережет людей: офицеру арест, унтер-офицеру и ефрейтору палочки, да и самому палочки, кто себя не бережет. Жидок желудок? Есть хочется? На закате солнышка немного пустой кашки с хлебцем; а крепкому желудку буквица в теплой воде или корень коневого щавелю».[829]

Жаловался на способ, которым лечил Муза и Гораций:

В Велии, Вала, что за зима, что за небо в Салерне,

Что за люди в той области, что за дороги, — ведь Баи

Лишними Муза Антоний счел для меня, но однако

Ненависть там мне навлек, заставив меня обливаться

В стужу холодной водой. Конечно местечко вздыхает,

Что покидают в нем рощу с презреньем к источникам серным,

Как говорили, из нерв извлекающим старую немощь

И ненавидит больных, что брюхо и голову смеют

Мыть в Клузинских ключах, да едут в Габии в холод.[830]

Лечение, которым Муза пользовал Горация и Фурина, выглядит как русская баня зимой с нырянием в прорубь.

У русских баня уже не только для мытья, но и для наслаждения. Человек, которого соборовали, считается наполовину покойником и уже не имеет права идти в баню. Есть недвусмысленная пословица: «Баба да баня — одна забава».[831]

Существовала легендарная версия происхождения Аршакидов, возводившая их род к ахеменидским царям.[832]

Имя врача Августа указывает на то, что он вольноотпущенник Антониев. Если подаренная Октавианом Фраату рабыня была родственницей врача, вылечившего Августа, то перед нами сюжет, который недостаточно освещен. Из Ирана он выглядит так:

«Муза, римская рабыня, была преподнесена императором в подарок Фраату IV. Фраатом овладела любовь к этой женщине, и он на ней женился. Она родила сына по имени Фраатак (20 г. до н. э.). Для того чтобы сделать его наследником, Фраат отправил остальных своих сыновей в Рим и приказал им жить там. Этих четырех царевичей звали Вонон, Сераспадан, Родасп и Фраат. Определенно, Муза приложила руку к избранию нового преемника и постаралась посадить Фраатака на трон. Последний во 2 г. до н. э. отравил отца, а затем воцарился на троне вместе с матерью. В это время Рим вмешался в дела Армении, сменив там царя. Тогда же из-за старости Августа и отсутствия достойного для управления делами полководца империя была слаба, и Иран и Рим находились на пороге войны. Муза разом достигла двух целей: и посадила сына на престол, и спасла Рим от окончательного поражения. Фраат IV положил начало упадку Аршакидской династии, и если мы вспомним, что он вернул римские знамена, оставшиеся от разгромленного Красса, то лучше осознаем значимость этой рабыни. Фраатак попросил императора вернуть братьев, чтобы убить их.

Цезарь потребовал у Фраатака гарантий и отправил в Парфию войско под командованием своего внука. Фраатак вступил с Гаем, внуком цезаря и командующим войском, в переговоры и отказался от Армении. Это было еще одним следствием того, что римская рабыня завладела престолом. В это время в Армении случилось восстание, Гай был убит, однако Фраатак ничего не предпринял. Отцеубийство Фраатака, его покорность римлянам, соплеменникам его матери, особая связь между ним и его матерью, совместное с ней воцарение, именование ее царицей, изображение ее лица на монетах и признание ее богиней, уступка Риму Армении, которая была передним краем фронта двух империй, привели к восстанию в Иране, низложению и убийству Фраатака. Фраатак был недостойным человеком. Он был первым аршакидским царем, разрушившим величие Парфии и покорившимся римлянам. После него на царство выбрали Орода, однако и тот творил столько насилия, что его убрали. Потом призвали на царство Вонона, сына Фраата IV, пребывавшего в Риме, и цезарь с радостью согласился.

Вонон взошел на престол, однако римские нравы Вонона раздражали знать, и его также свергли, и, наконец, троном завладел Аршакид Артабан, царь Атропатены.

Большинство рабынь, танцовщиц и музыкантш царей и вельмож были гречанками. Их привозили пленными из греческих городов и помещали в гаремы. Иногда греки, жившие во владениях Аршакидов, давали своим дочерям образование, учили их пению и игре на инструментах и преподносили в качестве подарка в гарем парфянского царя».[833]

На Восток Август так и не выступил.[834] Причина крылась в тысячах невозвращенцев.

Невозвращенцы по-своему поняли предсказание сивилл, что Парфию сможет покорить только царь. За десятилетия, проведенные на Востоке, они осознали, что каждый из них царь — rex.[835] Это открытие так их смешило, что стало привычной кличкой осознавших. Они пришли к этому без усилий. Они больше не ненавидели слово rex.

Корень reg- видим в названиях: 1) Регистан — пустыня в Афганистане. 2) Регистан — наименование парадных площадей в городах Среднего Востока. 3) Регистан — площадь в Самарканде, памятник средневекового зодчества.[836]

Знаменита ода Горация, где он пишет о римских пленных. Песня эта посвящена Августу,[837] датируется 27–26 гг. до н. э.,[838] относится к циклу Римских од:[839]

Мы верили досель, что в небесах громами

Юпитер властвует. Но богом может слыть

И Август, овладев британскими брегами,

Коль грозных персов он успеет покорить.

Ведь Красса воины на варварках женились

И с ними жили же во вражеских странах,

И (боги, до чего безумцы развратились!)

Зятьями старились при чуждых знаменах,

Царя мидийского склонялся к порогу.

И сын Апулии и Марзы перед ним,

Не помня о щитах, забыли имя, тогу,

Зевеса, Весты храм и даже вечный Рим.

Так! Регул это все предвидел духом ясным,

Когда он низкия условия врагов

Отверг, и положил, что лучше, чем опасным

Примером послужить для будущих веков,

Пусть гибнут юноши от варварского плена.

«Я видел, — он сказал, — как римские кругом

Развешаны значки средь храмов Карфагена,

С оружьем, сложенным без боя пред врагом.

Я видел, — говорит, — как, руки за спиною

Связавши гражданам свободным, их вели.

Ворота отперты, и нашею войною

Опустошенные поля позаросли.

Ужели, золотом искупленный, храбрее

Вернется воин к вам? Нет, говорю я, нет!

К стыду прибавится убыток. Шерсть светлее

Не станет, если раз попала в красный цвет.

Прямая доблесть то ж. С ней стоит лишь расстаться,

Она не встретится с униженным борцом.

Не вступит в бой олень, которому прорваться

Случилось из тенет; не будет храбрецом

Тот, кто среди врагов познал всю горесть плена,

Кто на руках своих таскал узлы ремней,

И не пойдет войной тот против Карфагена,

Кто смерти трепетал от вражеских мечей.

Нет! Он, спасая жизнь, не знал, на что решиться,

И мир смешал с войной. О стыд! Да, с этих пор,

Великий Карфаген, ты можешь возгордиться,

Когда Италию покрыл такой позор!»

И тут он, говорят, стыдливые лобзанья

Супруги и детей невинных отклонил,

Как недостойный член гражданского собранья,

И мужественный взор на землю устремил,

Доколь совет его неслыханный, но здравый,

Не вызвал наконец решимости в умах

Патрициев. Тогда изгнанник величавый

Оставил медленно друзей своих в слезах.

А знал он подлинно, какие ждали муки

Его у варваров; но пред собой вперед

Так точно раздвигать его старались руки

Толпу, искавшую его замедлить ход,

Как будто, только что окончивши все пренья

Суда, в котором был им защищен клиент,

В Венафре он спешил искать отдохновенья

Или в спартанский шел отправиться Тарент.[840]

В песне пять действующих лиц: Юпитер, Август, собирательный образ римского пленного, царь мидиец и римский консул. Царя мидийца Гораций именует словом rex. Деятельность Юпитера, который грохочет на небе, Гораций определяет инфинитивом regnare. Из легендарных римских героев, Гораций выбирает именно героя с именем Regulus, то есть Царек. Это не случайно. Гораций умеет играть словами. Все римские пленные — и Марс, и Апулиец, и воин Красса, слиты у Горация в грамматическом единственном числе с глаголом.

Упомянув в начале оды Юпитера и Августа, Гораций создает собирательный образ римского воина в плену, описывая его риторическим вопросом: «Неужели воин Красса, опозоренный супругой варваркой муж, жил (живет) и состарился под царем Мидийцем, при оружии чужих тестьев?» Но ведь слово socer — это и тесть и свекор. В русском языке это разделение мы видим. В латинском — нет.[841]