Узбеко-тохарская завязь

 

Пока пленные выживали на новом месте, «в Риме снова началась гражданская война между Цезарем и Помпеем, во время которой парфяне были на стороне помпеянцев, как потому, что они во время войны с Митридатом были в дружбе с Помпеем, так и потому, что сын убитого парфянами Красса, как они слышали, находился среди приверженцев Цезаря и в случае победы Цезаря, несомненно, стал бы мстить за отца. Поэтому же, когда сторонники Помпея были побеждены, парфяне послали вспомогательные отряды Кассию и Бруту против Августа и Антония».[284]

«Исследование жизней сыновей Марка Красса выходит за пределы безобидного или педантичного пристрастия к семейной истории».[285]

Побоище при Фарсале, где армия центурионов Цезаря разгромила армию центурионов Помпея: особое событие в истории Гражданских войн. Марк Анней Лукан через почти сто лет подведет итог: «Черный Эмафии день! Его отблеск кровавый позволил / Индии не трепетать перед связками фасций латинских, / Дагов не запер в стенах, запретив им бродяжничать, консул; / Плуга в Сарматии он не ведет, препоясав одежды; / Не подвергались еще наказанью суровому парфы, / И, уходя от гражданских злодейств, безвозвратно Свобода (libertas, — Д. Н.) / Скрылась за Тигр и за Рейн: столько раз претерпев наши казни, / Нас позабыла она, германцам и скифам отныне / Благо свое подает, на Авзонию больше не смотрит!»[286]

Или вот: «Увы, какое пространство земли и моря могло бы быть приобретено той кровью, которую поглотили гражданские войны! Ведь могли бы быть приобретены места, откуда восходит солнце и где ночь скрывает звезды, и где полдень дышит зноем в жгучие часы, и где суровая зима, не смягчающаяся весной, сковывает скифским холодом льдистое море. Уже подпали бы под наше иго серы и варварский Аракс, и если какой народ живет у истоков Нила».[287]

После поражения, Помпей на совете с соратниками высказывает мнение, что «парфянское царство среди прочих самое сильное и в состоянии не только принять и защитить их в теперешнем жалком положении, но и снова усилить и вернуть назад с огромным войском».[288] Помпей имел старые связи с парфянами, еще со времени своих побед над Митридатом Евпатором:[289]

«Помпей, с прежней скоростью спеша из Ларисы к морю, сел на маленькую лодку и, встретив проплывавший корабль, переправился в Митилену. Там он забрал свою жену Корнелию и на четырех кораблях, которые ему послали родосцы и тирийцы, отправился, оставив без внимания в тот момент Коркиру и Африку, где у него было другое многочисленное войско и невредимый флот, и устремился на восток, в Парфию, где собирался, опираясь на нее, восстановить утерянное. Намерение свое он долго скрывал, пока не рассказал о нем своим друзьям, будучи уже в Киликии. Они просили его остерегаться Парфии, против которой еще недавно строил свои планы Красс и которая еще воодушевлена его поражением, и просили не вести в страну необузданных варваров красавицу-жену, Корнелию, особенно как бывшую жену Красса. Когда он стал делать другие предложения относительно Египта и Юбы (царя нумидийцев, — Д. Н.), то его друзья, отказавшись от последнего как от человека, ничем не прославившегося, согласились с ним в отношении Египта, который и был близок и представлял обширное государство, а также и потому, что он был богат и могуществен кораблями, хлебом и деньгами. Цари же его, хотя еще были детьми, по своим родителям являлись друзьями Помпея».[290]

Помпей отправился в Египет, где был убит. Преследуя Помпея, в Египте Цезарь познакомился с 22-летней Клеопатрой и овладел ею. Она рожает ему мальчика Цезарёнка. Цезарь признал мальчика сыном.

Своего отца 53-летний Гай Юлий Цезарь потерял в шестнадцатилетнем возрасте; с матерью же сохранил тесные дружеские отношения до её смерти в 54 до н. э. Семнадцати лет от роду он женился на Корнелии, младшей дочери Луция Корнелия Цинны. Она умерла в 69-68 г. до н. э. при родах вместе с дитём. С Корнелией связана захватывающая история в жизни Цезаря:

«На шестнадцатом году он потерял отца. Год спустя, уже назначенный жрецом Юпитера, он расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, с которой его обручили еще подростком, — и женился на Корнелии, дочери того Цинны, который четыре раза был консулом. Вскоре она родила ему дочь Юлию.[291] Диктатор Сулла никакими средствами не мог добиться, чтобы он развелся с нею. Поэтому, лишенный и жреческого сана, и жениного приданого, и родового наследства, он был причислен к противникам диктатора и даже вынужден скрываться. Несмотря на мучившую его перемежающуюся лихорадку, он должен был почти каждую ночь менять убежище, откупаясь деньгами от сыщиков, пока, наконец, не добился себе помилования с помощью девственных весталок и своих родственников и свойственников — Мамерка Эмилия и Аврелия Котты. Сулла долго отвечал отказами на просьбы своих преданных и видных приверженцев, а те настаивали и упорствовали; наконец, как известно, Сулла сдался, но воскликнул, повинуясь то ли божественному внушению, то ли собственному чутью: «Ваша победа, получайте его! но знайте: тот, о чьем спасении вы так стараетесь, когда-нибудь станет погибелью для дела оптиматов, которое мы с вами отстаивали: в одном Цезаре таится много Мариев!»[292]

Плутарх: «Когда Сулла захватил власть, он не смог ни угрозами, ни обещаниями побудить Цезаря к разводу с Корнелией, дочерью Цинны, бывшего одно время единоличным властителем Рима; поэтому Сулла конфисковал приданое Корнелии. Причиной же ненависти Суллы к Цезарю было родство последнего с Марием, ибо Марий Старший был женат на Юлии, тетке Цезаря; от этого брака родился Марий Младший, который был, следовательно, двоюродным братом Цезаря. Занятый вначале многочисленными убийствами и неотложными делами, Сулла не обращал на Цезаря внимания, но тот, не довольствуясь этим, выступил публично, добиваясь жреческой должности, хотя сам едва достиг юношеского возраста. Сулла воспротивился этому и сделал так, что Цезарь потерпел неудачу. Он намеревался даже уничтожить Цезаря и, когда ему говорили, что бессмысленно убивать такого мальчишку, ответил: «Вы ничего не понимаете, если не видите, что в этом мальчишке — много Мариев». Когда Цезарь узнал об этих словах Суллы, он долгое время скрывался, скитаясь в земле сабинян. Но однажды, когда он занемог и его переносили из одного дома в другой, он наткнулся ночью на отряд сулланских воинов, осматривавших эту местность, чтобы задерживать всех скрывающихся. Дав начальнику отряда Корнелию два таланта, Цезарь добился того, что был отпущен, и тотчас, добравшись до моря, отплыл в Вифинию, к царю Никомеду».[293]

Светоний: «В бытность квестором он похоронил свою тетку Юлию и жену Корнелию, произнеся над ними, по обычаю, похвальные речи с ростральной трибуны. В речи над Юлией он, между прочим, так говорит о предках ее и своего отца: «Род моей тетки Юлии восходит по матери к царям, по отцу же к бессмертным богам: ибо от Анка Марция происходят Марции-цари, имя которых носила ее мать, а от богини Венеры — род Юлиев, к которому принадлежит и наша семья. Вот почему наш род облечен неприкосновенностью, как цари, которые могуществом превыше всех людей, и благоговением, как боги, которым подвластны и самые цари». После Корнелии он взял в жены Помпею, дочь Квинта Помпея и внучку Луция Суллы. Впоследствии он дал ей развод по подозрению в измене с Публием Клодием. О том, что Клодий проник к ней в женском платье во время священного праздника, говорили с такой уверенностью, что сенат назначил следствие по делу об оскорблении святынь».[294]

Плутарх: «В том году праздник справляла Помпея, и Клодий, не имевший еще бороды и поэтому рассчитывавший остаться незамеченным, явился туда, переодевшись в наряд арфистки и неотличимый от молодой женщины. Он нашел двери отпертыми и был благополучно проведен в дом одною из служанок, посвященной в тайну, которая и отправилась вперед, чтобы известить Помпею. Так как она долго не возвращалась, Клодий не вытерпел ожидания на одном месте, где он был оставлен, и стал пробираться вперед по большому дому, избегая ярко освещенных мест. Но с ним столкнулась служанка Аврелии и полагая, что перед ней женщина, стала приглашать его принять участие в играх и, несмотря на его сопротивление, повлекла его к остальным, спрашивая, кто он и откуда. Когда Клодий ответил, что он ожидает Абру (так звали ту служанку Помпеи), голос выдал его, и служанка Аврелии бросилась на свет, к толпе, и стала кричать, что она обнаружила мужчину. Все женщины были перепуганы этим, Аврелия же, прекратив совершение таинств и прикрыв святыни, приказала запереть двери и начала обходить со светильниками весь дом в поисках Клодия. Наконец его нашли укрывшимся в комнате служанки, которая помогла ему войти в дом, и женщины, обнаружившие его, выгнали его вон. Женщины, разойдясь по домам, еще ночью рассказали своим мужьям о случившемся.

На следующий день по всему Риму распространился слух, что Клодий совершил кощунство и повинен не только перед оскорбленными им, но и перед городом и богами. Один из народных трибунов публично обвинил Клодия в нечестии, и наиболее влиятельные сенаторы выступили против него, обвиняя его наряду с прочими гнусными беспутствами в связи со своей собственной сестрой, женой Лукулла. Но народ воспротивился их стараниям и принял Клодия под защиту, что принесло тому большую пользу в суде, ибо судьи были напуганы и дрожали перед чернью. Цезарь тотчас же развелся с Помпеей. Однако, будучи призван на суд в качестве свидетеля, он заявил, что ему ничего не известно относительно того, в чем обвиняют Клодия. Это заявление показалось очень странным, и обвинитель спросил его: «Но почему же тогда ты развелся со своей женой?» «Потому,— ответил Цезарь,— что на мою жену не должна падать даже тень подозрения». Одни говорят, что он ответил так, как действительно думал, другие же — что он сделал это из угождения народу, желавшему спасти Клодия. Клодий был оправдан, так как большинство судей подало при голосовании таблички с неразборчивой подписью, чтобы осуждением не навлечь на себя гнев черни, а оправданием — бесславие среди знатных».[295]

Первым мужем Клеопатры был ее младший брат Птолемей XIII. В год их бракосочетания Клеопатре было 17 или 18 лет, а мальчику — 9 или 10. Овдоветь Клеопатре помог Цезарь.

Рождение сына от царицы Египта было для бессыновного Цезаря важным событием. Птолемей был похож на Цезаря и лицом и осанкой (et forma et incessu). Демотические эпитафии называют 23 июня 47 г. до н. э. праздником Исиды и в то же время днем рождения царя Цезаря. Подтверждают отцовство Цезаря также описания рождения Птолемея в святилище Гермонтиса (у Фив в Верхнем Египте). Жрецы утверждали, что бог Ра создал Птолемея-Цезаренка с фигурой Цезаря.[296]

«В конце 45 г. значительные силы парфянской конницы во главе с царевичем Пакором, придя на помощь блокированному в Апамее мятежному военачальнику Л. Цецилию Бассу, вторглись в Сирию и нанесли удар по войскам цезарианца Г. Антистия Вета. Блокада была прорвана, а войска Вета понесли большие потери. Мы ничего не знаем об условиях, на которых парфяне оказали помощь Бассу. Вторжение возглавлял Пакор — фигура, несомненно, знаковая, с которой были связаны воспоминания о предыдущем вторжении в Сирию в 51–50 гг.».[297]

В 44 г. до н. э. Цезарь стал в четвертый раз диктатором и занялся подготовкой войны с парфянами.

Светоний: восемьдесят тысяч граждан он расселил по заморским колониям.[298] Наложил пошлину на иноземные товары.[299] Захотел усмирить вторгшихся во Фракию и Понт дакийцев, а затем пойти войной на парфян через Малую Армению, но не вступать в решительный бой, не познакомившись с неприятелем.[300]

Плутарх: «Цезарь готовился к войне с парфянами, а после их покорения имел намерение, пройдя через Гирканию вдоль Каспийского моря и Кавказа, обойти Понт и вторгнуться в Скифию, затем напасть на соседние с Германией страны и на самое Германию и возвратиться в Италию через Галлию, сомкнув круг римских владений так, чтобы со всех сторон империя граничила с Океаном».[301]

Планы похода Цезаря повторяют южный и северный маршруты западной части шелкового пути.[302] В будущем они привлекут внимание Агриппы.

Тит Ампий сообщает о высказываниях Цезаря той поры: «республика — ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем — зарезанное животное оказалось без сердца, — то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет».[303]

Зимой зреет заговор против диктатора (dictator, носитель временной неограниченной власти). В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; среди них бывший квестор Красса Кассий и пасынок[304] Цезаря Марк Брут, которого тот спас от смерти после битвы при Фарсале.

В Риме распространяются слухи, будто Цезарь собирается переселиться в Александрию или Илион и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецемвир Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь.[305]

В начале марта заговорщики приступают к выполнению задуманного.

18 марта Цезарь собирался отправиться в Македонию[306] к войскам, уже ожидающим вождя для отправки на Восток.[307]

15 марта 44 г. до н. э. заговорщики закалывают диктатора в Сенате Рима. Убийство Цезаря было выгодно парфянам: в Риме начинается новый виток гражданских войн:

«После этого Антистий передает Бруту пятьсот тысяч драхм из тех денег, какие должен был отвезти в Италию, а все остатки Помпеева войска, еще скитавшиеся в фессалийских пределах, начинают радостно собираться под знамена Брута. У Цинны Брут забрал пятьсот конников, которых тот вел к Долабелле в Азию. Приплыв в Деметриаду, он завладел большим складом оружия, которое было запасено по приказу старшего Цезаря для парфянского похода, а теперь ждало отправки к Антонию».[308]

Квинт Гораций и Гай Фурин в день убийства Цезаря были в Греции. Цезарь предназначал Гая для высокой политической должности задолго до его усыновления по завещанию.[309]

20-летний Гораций учился у греков красноречию в Афинах. 18-летний Фурин ждал Цезаря с готовыми к походу войсками в Аполлонии,[310] где его застало известие о смерти деда.[311] Гай немедленно отправился в Рим, где узнал свое новое имя: Гай Юлий Цезарь Октавиан (Gaius Iulius Caesar Octavianus). Оно понравилось ему не все: против воли Цезаря Гай никогда не употреблял имени Октавиан (Осьмушка, Осмёрик, ср.: средневек.-лат. baboynus, babovinus, papio, нем. Pavian, павиан, ит. babbuino, исп. babuino, франц. babuin, англ. baboon, нижне-герм. bavian).[312]

Гораций в Рим не отправился. Сын бывшего раба присоединился к бежавшему в Грецию убийце Цезаря Марку Бруту, и получил должность трибуна в его войске. В каждом легионе служило по шесть трибунов (tribunus) — старших офицеров легиона, на ранг ниже, чем сам легат (командир).[313]

Цезарь считал, что в трибуны идут карьеристы. Цезарь знал, о чем говорил. Он сам начинал карьеру с должности войскового трибуна.[314]

Через несколько месяцев после смерти Цезаря, 20 июля 44 г. до н. э., над Римом появилась комета. Хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа. Октавиан устроил игры в честь обожествления покойника. В народе все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездой над головой. В курии, где Цезарь был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать отцеубийственными и никогда в этот день не созывать сенат.[315]

В 43 г. Брут и Кассий договариваются о совместных действиях.[316]

В армии Брута и Кассия во время Филиппийской кампании находились вспомогательные отряды, состоявшие из парфян;[317] численностью 4 тысячи конных стрелков из лука, арабов, мидян и парфян.[318] Рать Брута и Кассия в ноябре 42 г. до н. э. состояла из 17 легионов и 17000 конницы, была хорошо вооружена и обучена.[319]

Парфяне участвовали на стороне Кассия–Брута в битве при Филиппах:[320]

«К Кассию примкнули в качестве союзников (συνεμάχουν) и некоторые из парфянских конных стрелков, так как он пользовался у парфян известным авторитетом с тех пор, как, будучи квестором при Крассе, оказался более благоразумным, чем сам Красс».[321]

Гай Кассий Лонгин[322] в речи перед воинами назвал парфян среди союзников республиканской армии: мы, заявил он, далеко превосходим врагов «по числу союзников — царей и племен вплоть до мидян и парфян».[323]

Когда Квинт Лабиен обеспечивал постоянную связь между Брутом, Кассием и парфянским царем Ородом,[324] 23-летный Гораций был в гуще происходящего.[325]

При Филиппах Брут и Кассий погибли, как и многие их соратники. Кассий погиб от руки парфянина. Рассказывает Плутарх:

«Все же он выслал на разведку одного из тех, кто был подле него на холме, некоего Титиния. Всадники заметили Титиния и, узнавши друга Кассия и верного ему человека, разразились радостными криками; приятели его спрыгнули с коней и горячо его обнимали, а остальные скакали вокруг и, ликуя, бряцали оружием, и этот необузданный восторг стал причиною непоправимого бедствия. Кассий решил, что под холмом, и в самом деле, враги и что Титиний попался к ним в руки. Он воскликнул: «Вот до чего довела нас постыдная жажда жизни — на наших глазах неприятель захватывает дорогого нам человека!» — и с этими словами удалился в какую-то пустую палатку, уведя за собою одного из своих отпущенников, по имени Пиндар, которого еще со времени разгрома Красса постоянно держал при себе на случай подобного стечения обстоятельств. От парфян он благополучно спасся, но теперь, накинув одежду на голову, он подставил обнаженную шею под меч отпущенника. И голову Кассия нашли затем отдельно от туловища, а самого Пиндара после убийства никто не видел, и потому некоторые даже подозревали, что он умертвил Кассия но собственному почину. Прошло совсем немного — и всадники стали видны вполне отчетливо, а тут и Титиний с венком, которым его на радостях украсили, явился, чтобы обо всем доложить Кассию. Когда же он услыхал стоны и рыдания убитых горем друзей и узнал о роковой ошибке командующего и о его гибели, он обнажил меч и, отчаянно проклиная свою медлительность, закололся.

При первом же известии о поражении Брут поспешил к месту боя, но о смерти Кассия ему донесли уже вблизи лагеря. Брут долго плакал над телом, называл Кассия последним из римлян, словно желая сказать, что людей такой отваги и такой высоты духа Риму уже не видать, а затем велел прибрать и обрядить труп и отправить его на Фасос, чтобы не смущать лагерь погребальными обрядами. Собрав воинов Кассия, он постарался успокоить их и утешить. Видя, что они лишились всего самого необходимого, он обещал каждому по две тысячи драхм — в возмещение понесенного ущерба. Слова его вернули солдатам мужество, а щедрость повергла их в изумление. Они проводили Брута, на все лады восхваляя его и крича, что из четырех императоров один только он остался непобежденным в этой битве».[326]

Брут понимал, что нужно его легионерам: «Солдаты Кассия, преданные своему командиру и привыкшие к большим деньгам, после его смерти начали дезертировать еще до разгрома республиканской армии».[327]

После битвы при Филиппах завербованный Брутом Гораций в одночасье теряет все; он оказывается в плену у соотечественников. Плен не сахар:

«После победы он [Октавиан] не выказал никакой мягкости: голову Брута он отправил в Рим, чтобы бросить ее к ногам статуи Цезаря, а вымещая свою ярость на самых знатных пленниках, он еще и осыпал их бранью. Так, когда кто-то униженно просил не лишать его тело погребения, он, говорят, ответил: «Об этом позаботятся птицы!» Двум другим, отцу и сыну, просившим о пощаде, он приказал решить жребием или игрою на пальцах, кому остаться в живых, и потом смотрел, как оба они погибли — отец поддался сыну и был казнен, а сын после этого сам покончил с собой».[328]

Ничто так не ценится в филологе, как отличное знание жизни.[329] Потом Гораций освежит свое знание неволи изучением истории консула Марка Атилия Регула, попавшего в плен к пунийцам.

За два века до описываемого времени карфагеняне отправили в Рим послов для ведения переговоров о мире на наиболее выгодных условиях. Вместе с этим посольством пленник консул Регул в качестве посредника был отправлен в Рим со следующим условием: он должен будет возвратиться в Карфаген, если его посредничество не будет иметь успеха. В Риме он пытался убедить сенат не принимать условий карфагенян, за что по возвращении последние подвергли его истязаниям и казнили.

Считается, что Октавиан освободил Горация, спас сына вольноотпущенника. 25-летний Гораций вернулся в Рим нищий (отца не было в живых, его имущество конфисковано). Чтобы иметь средства для существования в большом городе, Гораций вступает в коллегию квесторских писцов. В 38 г. его знакомят с подельником Гая Осьмушки Меценатом[330].[331]

Соратники погибших вождей бежали: на острова Средиземного моря, в Малую Азию и к парфянам, к Квинту Лабиену.

Вместе с этими людьми тот ведет успешные военные действия против Антония, господствовавшего на Востоке и заменившего после смерти Цезаря мужа царице Египта Клеопатре.[332]

Антоний (ему был 41 год) вызвал Клеопатру (28 лет) для отчета в столицу Киликии. Осенью 41 г. до н. э. они встретились. Поездка сопровождалась слухом: «Повсюду разнеслась молва, что Афродита шествует к Дионису на благо Азии».[333] Греческая Афродита давно была привычной для египтян Изидой, живым воплощением которой считалась Клеопатра. Оксиринхский папирус II в. н. э.,[334] содержит гимн Исиде. В нем сказано, что Исида — «у индийцев Майя».[335]

Афродиту (Ἀφροδίτη) в Риме отождествляли с Венерой (venus — любовь). Так как Афродита была матерью Энея, чьи потомки основали Рим, то Венера считалась не только богиней любви и красоты, но также прародительницей потомков Энея и покровительницей римского народа. Понимали ее в Риме по старинной грубоватой поговорке: sine cerere et libero friget venus (без хлеба и вина любовь холодна, без Цереры и Либера коченеет Венера; русское: где кабачок, там и мужичок; мужчина любит желудком; без поливки и капуста сохнет, с милым рай в шалаше, если милый атташе).[336]

«В конце 41 или начале 40 г. до н. э. началось массированное вторжение парфян. Его возглавили сын царя Орода II Пакор, Квинт Лабиен и парфянский вельможа Франнипат. Разгромив легата Сирии Децидия Саксу, парфяне заняли Сирию и Финикию, в их руках оказались Антиохия и Апамея. Евреи с энтузиазмом встретили новых завоевателей. Сместив римского ставленника Гиркана II и его фактического первого министра Ирода, Пакор вернул власть Аристобулу, бывшему лидером антиримской партии еще со времен Помпея, разрушившего Иерусалимский храм, а Лабиен с отрядами парфян и бывших республиканцев вторгся в Малую Азию, стремительно вытесняя римлян с полуострова. Восточные провинции для Рима оказались утраченными».[337]

С точки зрения италиков этот Лабиен был вроде генерала Власова 1944–1945 гг. для русских или генерала Моро для французов в 1813 г.

О Квинте (Пятом) Лабиене мы знаем мало. Он был сыном знаменитого легата, а затем противника Цезаря, Тита Лабиена.

Через век Калигула велит разыскать, хранить и читать сочинения Тита Лабиена, уничтоженные по постановлению сената,[338] скорее всего после обожествления Гая Октавиана. К сожалению, сочинения легата Юлия Цезаря в Галлии, отказавшегося перейти Рубикон и уехавшего к Помпею, не сохранились. Лабиен был убит при Мунде. Голова его отправлена Цезарю.

Но известное нам малое очень ярко: Квинт был тайно почитаем в Италии и спустя сто лет. Об этом неопровержимо свидетельствует бюст Лабиена из Кремонского городского музея Ала Понцоне (начало II века), со скрытой от случайных глаз подписью, как на парфянских монетах с его профилем: Q(uintus) Labien(u)s Parthicus Imp(erator): Квинт Лабиен Парфянский император.[339] Золотые денарии, которые предназначались для выплат римским легионам, Лабиен чеканил после битвы при Филиппах между 41 и 39 гг. до н. э. во время своей кампании в Сирии и Малой Азии. К началу XX в. их найдено два: один хранится в Британском музее, другой — в нумизматическом кабинете в Париже.[340] Сейчас известно уже пять таких монет.[341]

Квинт Лабиен не только укоренился в Парфии, но и как прочие невозвращенцы, оставил потомство. Вряд ли, имея столь высокую должность в парфянской армии, он и подобные ему осмелились выбрасывать своих детей от дочерей хозяев.

В Риме для признания отцовства достаточно было воли отца. Давший жизнь имел право ею и распоряжаться. «Я тебя породил, я тебя и убью» именовалось отцовской властью (patria potestas). Это было нечто незыблемое, освященное природой и законом.

«Право выбросить ребенка, продать его или даже убить целиком принадлежало отцу; — «нет людей, которые обладали бы такой властью над своими детьми, какой обладаем мы».[342] В Риме рождение ребенка было праздником, о котором оповещали всех соседей венки, повешенные на дверях. Отец поднимал младенца, которого клали перед ним на землю; это значило, что он признавал его своим законным ребенком. А он мог отвергнуть его, и тогда новорожденного выбрасывали. Только при Александре Севере выбрасывание детей было объявлено преступлением, которое приравнивалось к убийству. Сын может дожить до преклонных лет, подняться до высших ступеней государственной карьеры, приобрести почет и славу (vir consularis et triumphalis), он все равно не выходит из-под отцовской власти, и она кончается только со смертью отца. Жизнь сумела обойти ряд законов: поставить иногда раба, бесправное существо, вещь, выше всех свободных, дать женщине, которая всю жизнь должна находиться под опекой отца, брата, мужа, права, которые уравнивали ее с мужчиной, — отцовская власть оставалась несокрушимой. Только при Константине казнь сына объявляется убийством».[343]

Кочевники своих детей не выкидывали. С точки зрения римлян, почти все воины-кочевники были рабами:

«Войско у них состоит не из свободных, как у большинства народов, а по большей части из рабов. Так как никому не разрешается отпускать рабов на волю и все дети рабов тоже становятся рабами, то масса рабов растет изо дня в день. О детях рабов парфяне заботятся так же, как о своих собственных, и с большим тщанием учат их ездить верхом и стрелять из лука. Чем богаче [парфянин], тем больше всадников выставляет он [в войско] царю на время войны. Так что, когда Антоний вел войну с парфянами и против него выступало войско в пятьдесят тысяч всадников, только четыреста из них были свободными… Язык парфян — нечто среднее между скифским и мидийским и смешан из них обоих. Некогда они носили свою особую, своеобразную одежду; но, разбогатев, стали носить такую же, как мидяне, прозрачную и ниспадающую складками. Оружие у парфян [такое же], как и у их предков и у скифов».[344]

Во время мира между Антонием и Октавианом Лабиен возглавляет в 40 г. до н. э. армию, вторгшуюся Малую Азию. Вторую армию, вторгшуюся в Сирию, возглавляет царевич Пакор, сын Орода:

«Он убедил Орода поручить ему ведение войны и получил в свое распоряжение большие силы и Пакора, сына царя. С ними он вторгся в Финикию, и двинулся против Апамеи, был отражен от ее стен, но без сопротивления привлек гарнизоны страны на свою сторону. Эти гарнизоны состояли из отрядов, служивших у Брута и Кассия; Антоний включил их в свои войска и в то время назначил их на гарнизонную службу в Сирию, потому что они знали страну. Лабиен легко привлек всех этих людей, так как они были хорошо знакомы с ним, за исключением Саксы, их тогдашнего командира, который был братом полководца Саксы, а также квестором и поэтому, единственный из всех, отказался перейти на другую сторону; а полководца Саксу он победил в генеральном сражении благодаря превосходству в количестве и качестве своей конницы, и когда тот позже сбежал ночью от своих солдат, то преследовал его. Причина бегства Саксы была в том, что он боялся, что его союзники перейдут на сторону Лабиена, пытавшегося переманить их посредством памфлетов, которые он постоянно подбрасывал в лагерь Саксы. Теперь, когда Лабиен настиг беглецов, он убил большинство из них, а затем, когда Сакса спасся в Антиохию, он захватил Апамею, которая больше не сопротивлялась, так как жители считали Саксу мертвым; впоследствии он заключил договор и с Антиохией, когда Сакса ее покинул, и наконец, после преследования беглеца в Киликии, захватил самого Саксу и предал его смерти. После смерти Саксы Пакор объявил себя властителем Сирии и покорил все города, кроме Тира; но тот город уже был занят спасшимися римлянами и симпатизировавшими им местными жителями, и ни убеждение не могло справиться с ними, ни сила, так как Пакор не имел флота. Поэтому они продолжали сопротивляться нападавшим, но Пакор удерживал всю остальную часть Сирии. Затем он вторгся в Палестину и сверг Гиркана, который в это время правил там, получив назначение от римлян, и утвердил в его землях его брата Аристобула из-за вражды, существующей между ними. Тем временем Лабиен занял Киликию и обеспечил покорность всех городов на материке кроме Стратоникеи, тогда как Планк, опасаясь его, бежал на острова; большинство мест он подчинял без борьбы, но за Миласу и Алабанду ему пришлось сражаться. Хотя эти города и приняли гарнизоны от него, но во время праздника истребили их и восстали; за это Лабиен наказал людей Алабанды, когда захватил этот город, и снес до основания город Миласу после того, как он был оставлен. Что касается Стратоникеи, то он осаждал ее долгое время, но никак не мог захватить.

Теперь вследствие этих успехов Лабиен продолжил налагать штрафы и грабить храмы и называл себя императором и Парфянским, в последнем случае действуя вопреки римской традиции, так как он брал имя от тех, кого вел против римлян, как будто парфянам, а не своим соотечественникам он наносил поражение. Что касается Антония, то, хотя он был информирован обо всех этих событиях, как, без сомнения, и о происходящем в Италии, все же он в обоих случаях не сумел вовремя принять защитные меры, ибо был настолько опьянен страстью, что не думал ни о союзниках, ни о врагах. Это правда, что Антоний искренне посвящал себя исполнению своих обязанностей, пока находился в подчиненном положении и стремился к высшим почестям, но теперь, войдя во власть, он больше не уделял внимания делам, а следовал роскошному и непринужденному образу жизни Клеопатры и египтян до тех пор, пока не был полностью деморализован. И когда, наконец, он был вынужден лично вмешаться в ход боевых действий, то приплыл к Тиру, чтобы оказать ему помощь, но видя, что остальная часть Сирии уже была занята до его прибытия, предоставил жителей их судьбе под тем предлогом, что он должен был готовиться к войне против Секста; а свою медлительность в отношении последнего оправдывал, ссылаясь на парфян. И таким образом, как он оправдывался, он не оказал никакой помощи союзникам в Азии — из-за Секста, а Италии — из-за своих азиатских союзников, но проплыл вдоль всей Азии и переправился в Грецию. Там, после встречи с матерью и женой, он объявил Цезаря (Гая Октавиана, — Д. Н.) своим врагом и заключил союз с Секстом. После этого он приплыл в Италию, захватил Сипонт, и приступил к осаде Брундизия который отказался прийти с ним к соглашению».[345]

Примечателен отмеченный Дионом Кассием страх Саксы перед пропагандистскими памфлетами-библиями (βιβλίων) Секста, которого Антоний объявил своим союзником.

В начале нашей эры материалом письма служил папирус. Папирус приготовлялся из особого египетского растения, ствол которого состоит из наслоенных одна на другую трубочек. Если ствол отрезать, то можно распластать его на тонкие пластинки; они укладываются на столе друг подле друга и проклеиваются поперечным слоем пластинок. Ввиду такого приготовления папируса можно предвидеть, что он не выдержит сгиба, а поэтому папирус хранился в виде свертков. Листы папируса приклеивались один к одному, причем первый лист носил название προτόκολλον (отсюда и слово протокол). Этот ряд листов папируса навертывался на скалку, и таким образом являлась книга в виде свертка; каждый, кто читал этот сверток, развертывал его. Такая форма книги называлась βίβλος, liber; сберегали эти свертки в круглых коробках.[346]

О Пакоре уважительно отзывается Гораций, упоминая его в паре с воеводой Монасом, отличившемся при разгроме Антония в 36 г.:

Уж дважды и Монез, и дерзостный Пакор

От наших натисков с успехом отбивались,

И воинов своих недорогой убор

Сменив награбленным нарядом, издевались.[347]

В Сирии Пакора любили чрезвычайно, не меньше, чем величайших из когда-либо правивших царей, за его справедливость и снисходительность.[348]

Смерть Пакора Флор сопоставляет со смертью Красса:

«Парфяне после разгрома Красса воспряли духом и с радостью узнали о гражданских беспорядках среди римского народа. При первой возможности они выступили без колебания. Подстрекателем был Лабиен, посланный Кассием и Брутом, с преступной яростью призвавшими на помощь врагов! И те под предводительством Пакора, юноши царской крови, рассеяли гарнизоны Антония. Легат Сакса, не желая попасть в их руки, пронзил себя мечом. В конце концов, с потерей Сирии зло распространилось бы шире, поскольку враги совершили завоевания под видом оказания помощи. Вентидий, другой легат Антония, благодаря невероятному счастью разгромил полчища Лабиена, самого Пакора и всю парфянскую конницу между Оронтом и изгибом Евфрата. Было их более двадцати тысяч. Не обошлось без хитрости полководца, изобразившего панику и заставившего врага подойти ближе к лагерю, чтобы лишить его возможности использовать стрелы. Пакор пал, храбро сражаясь. После того, как его голову пронесли по восставшим городам, Сирия была возвращена Риму без войны. Убийство Пакора уравновесило поражение Красса».[349]

Раз Ород позволил римлянину возглавить одну из армий парфян наряду со своим наследником, значит, у него было к тому веское основание. Для кочевников таким основанием является родство. Обращает на себя внимание тот факт, что Лабиен получил немалую свободу действий и свою сферу ведения боевых действий, четко отграниченную от той, где действовал Пакор с парфянами.[350] Кампания началась ранней весной 40 г. до н. э.[351]

Лабиен доходит до Ионии, громит войско Децидия Саксы.[352] На Восток отправился второй со времени Красса поток римских пленных.

«О целях Лабиена мы ничего не знаем. Об аннексии парфянами всех завоеванных территорий речи идти не могло.[353] Считается, что Сирия должна была остаться за парфянами, а Лабиен с перешедшими на его сторону римскими солдатами сирийских гарнизонов и при поддержке парфян должен был вырвать Азию из-под власти триумвиров. В чьих интересах это должно было случиться — сказать трудно; во всяком случае, вряд ли все бывшие республиканцы смирились с поражением при Филиппах. Их естественным лидером в таком случае мог оказаться Секст (Шестой, — Д. Н.) Помпей, располагавший в то время немалыми силами, и к тому же являвшийся сыном человека, хорошо известного парфянам».[354]

Аппиан: Секст Помпей вел переговоры с парфянами после своего поражения, «надеясь, что на будущее время, в случае войны с Антонием, они охотно примут к себе римского полководца, в особенности сына Помпея Великого».[355]

История борьбы Секста Помпея остается мутной.[356] Гай Фурин назвал войну против Секста Помпея рабской войной (bellum servile). В результате проскрипций, вывода колоний ветеранов, разгрома республиканцев на Востоке, перузинской войны пострадавшие, противники триумвиров, бежали к Сексту:

«Кто боялся за себя, кто был лишен своего имущества, кто совершенно не признавал нового государственного строя — все они скорее шли к нему; кроме них и молодежь, стремившаяся участвовать в войне ради наживы и не придававшая никакого значения тому, под чьими знаменами она сражается, — ведь везде она сражается вместе с римлянами — также и она охотнее всего шла к Помпею, стоявшему, по ее мнению, за наиболее справедливое дело».[357]

Состав армии Секста Помпея ничем не отличался от армий триумвиров.

Тремя десятками лет ранее именно в войне с рабами под руководством Спартака (tertium bellum servile) отличился и стал императором Марк Красс. В источниках Спартака называют фракийцем. Однако в имени его мы можем увидеть суффикс (гипокористик) характерный для имен у парфян. Его называли первым из гладиаторов (princeps gladiatorum).[358] В армию Спартака, насчитывающую около 60000 человек, входили беглые рабы, дезертиры и бродяги всех типов. Спартак смог продержаться два года.[359]

Лабиен продержался немного дольше Спартака и Секста Помпея. Через 30 лет, спустя год (в 39 году до н. э.) Лабиен разбит, взят в плен и казнен. Погиб и наследник парфянского престола Пакор.

Юстин: «По окончании этой войны они вступили в союз с Лабиеном, под командой того же Пакора опустошили Сирию и Азию и с громадными силами напали на лагерь Вентидия, который в отсутствие Пакора разгромил парфянское войско. Вентидий притворился испуганным, долго отсиживался в лагере и в течение некоторого времени терпеливо сносил оскорбления со стороны парфян. Но наконец, направил на них, не ожидавших нападения и торжествующих, часть своих легионов. Рассеянные этим натиском, парфяне отступили в разных направлениях. Пакор думал, что поспешно отступающие парфяне увлекли за собой римские легионы, и напал на лагерь Вентидия, который он считал незащищенным. Тогда Вентидий, выведя оставшиеся [в лагере] легионы, уничтожил весь парфянский отряд вместе с самим царем Пакором.[360]

Ни в одну войну парфяне не потерпели более страшного поражения. Когда весть об этом дошла до Парфии, отец Пакора, Ород, который еще недавно узнал о том, что парфянами опустошена Сирия и захвачена Азия, который гордился Пакором как победителем римлян, теперь, неожиданно услышав о смерти сына и поражении [парфянского] войска, с горя впал в безумие. Много дней он ни с кем не говорил, не принимал пищи, не издавал ни звука, так что казалось, будто он онемел. Затем спустя долгое время, когда его скорбь несколько утихла и к нему вернулся голос, он называл только одно имя — Пакора. Ему казалось, что он видит Пакора, слышит Пакора, говорит с ним, стоит с ним рядом, порой же он горько оплакивал Пакора как погибшего. Наконец после долгой и тягостной скорби на несчастного старца обрушились другие тревоги: он стал беспокоиться о том, которого из своих тридцати сыновей назначить наследником престола вместо Пакора. Многочисленные его наложницы, от которых родилось такое потомство, осаждали старика, каждая хлопоча за своих [близких]. Но в Парфии по велению судеб стало как бы установленным обычаем иметь царями отцеубийц (parricidas), и поэтому царем стал самый преступный из всех [сыновей Орода] по имени Фраат».[361]

Дион Кассий: «Война с Лабиеном и парфянами подошла к концу следующим образом. Сам Антоний возвратился из Италии в Грецию и надолго там задержался, удовлетворяя свои страсти и разоряя города, чтобы они перешли к Сексту в самом плачевном состоянии. В это время он жил в многих отношениях вопреки традициям своей страны, называя себя, например, Новым Дионисом и настаивая, чтобы его так называли другие; и когда афиняне ввиду этого обручили с ним Афину, он объявил, что вступает в этот брак и потребовал от них в качестве приданого четыре миллиона сестерциев. Занимаясь этими делами, он послал Публия Вентидия вперед, в Азию. Этот офицер, не дожидаясь Антония, напал на Лабиена и ужаснул его внезапностью своего появления и своими легионами, ибо Лабиен был без парфян и имел с собой только местных солдат. Вентидий обнаружил, что Лабиен даже не рискует вступать в сражение, вытеснил его из страны и преследовал во главе легких отрядов до самой Сирии. Вентидий настиг его около гор Тавр и помешал ему идти дальше, но в течение нескольких дней они стояли там, не двигаясь, поскольку Лабиен ожидал парфян, а Вентидий свои тяжеловооруженные отряды. Подкрепление, однако, прибыло одновременно к обеим сторонам; и, хотя Вентидий, опасаясь варварской конницы, остался в своем лагере на высоком холме, парфяне, из-за своей численности и из-за того, что однажды уже побеждали, исполнились презрения к своим противникам и бросились на холм на рассвете, не дожидаясь даже соединения с Лабиеном; и когда никто не вышел им навстречу, двинулись прямо вверх. Когда они были на подъеме, римляне помчались вниз и легко сбросили их вниз. Многие из парфян были убиты в рукопашном бою, но еще больше людей покалечило друг друга при отступлении, так как некоторые уже обратились в бегство, а другие все еще наступали; и оставшиеся в живых сбежали, не к Лабиену, но в Киликию. Вентидий преследовал их до лагеря, но остановился, увидев там Лабиена. Последний выстроил свои силы как будто для того, чтобы предложить ему сражение, но понимая, что его солдаты удручены из-за бегства варваров, он не рискнул вступить в сражение, а ночью попытался выйти из окружения. Однако Вентидий заранее узнал об этом плане от дезертиров и, расставив засады, убил многих пробиравшихся из окружения и захватил остальных, оставленных Лабиеном. Последний, сменив свои одежды, временно оказался в безопасности и некоторое время скрывался в Киликии, но был впоследствии захвачен Деметрием, вольноотпущенником старшего Цезаря, которого в то время Антоний назначил управлять Кипром; Деметрий, узнав что Лабиен бежал, приказал искать его и схватил».[362]

За прошедший десяток лет изменилась и жизнь пленных, отказавшихся воевать с соотечественниками. Несмотря на пристрастие к алкоголю и конопле, пленные размножились и наплодили потомство, изменившее облик Центральной Азии. Без женщин это было бы невозможно.

Кочевники не умели сами ни осаждать и штурмовать, ни строить города. Меж тем, именно после появления римлян по соседству, значительная часть юэчжи в течение жизни одного поколения становится земледельцами, живущими вокруг тогда же построенных городов (римских лагерей). Эта поразительная и необъяснимая метаморфоза давно вызывает удивление у всех исследователей уклада кочевников Центральной Азии:

«Скифы и сарматы[363] образовывали общества, в которых доминировали кочевники. Поэтому возможности прямого воздействия на них со стороны античной цивилизации в социально-политической, хозяйственно-экономической и даже наиболее автономной культурно-идеологической сферах были весьма ограниченными. В этом отношении между античными, греческим и римским, обществами, с одной стороны, и скифским и сарматскими обществами — с другой, существовали значительные различия. Первые являли собой развитую и к тому же чрезвычайно своеобразную цивилизацию. Вторые находились на стадии классообразования, и лишь наиболее продвинутые из них — на раннеклассовой стадии развития. Античная цивилизация была основана на осёдлой земледельческо-городской жизни».[364]

Речь тут о непреодолимости различия между городом и деревней и, особенно, между городом и кочевым селом. В жизни не так. Иногда эти различия обществ могут сплачивать и притягивать друг к другу. И, когда плотность становится непреодолимой для испускаемого от трения света, происходит взрыв.

Археологи отмечают появление с того же времени нехарактерных для данной местности костниц-оссуариев (погребальных урн), похожих скорее на италийские, чем на местные, а также иные необычные для этих мест захоронения.[365] Их появление не сопровождалось опустошением оазисов и разрушением поселений. Пришельцы не стремились как изначально, так и в дальнейшем к разрушению или даже ограничению хозяйственной основы коренного населения.[366] К тому же времени относится резкое изменение стиля прикладного искусства в регионе.[367]

Примерам нет числа. Благодаря археологам мы можем весьма точно представить быт невозвращенцев и их потомства. Во времена СССР был раскопан целый забытый мир. О явлении под названием советская археология прекрасно рассказал Л. С. Клейн.[368] Сам выбор слова феномен автором красноречив. В другой своей важной книге Клейн одну из главных трудностей современной археологии определяет так: «Название этой книги понятно всем археологам, но вряд ли хоть кто-нибудь из них сможет объяснить его так, чтобы с этим согласились остальные. Оба составляющих термина — археологическая (соотв. археология) и типология (соотв. тип) пока не имеют четких определений».[369]

Именно археологи определили место, область на восток от Маргианы, ядро империи, по выражению Б. Я. Ставиского, откуда невозвращенцы начали создание новой мировой державы античности: Кушанской. Одна из таких областей ядра: Бактрия-Тохаристан (нынешние земли Узбекистана-Афганистана).[370]

Археологию когда-то называли наукой лопаты.[371] Римские военные были очень хорошо знакомы с лопатой. В латинском языке воинская служба метонимически обозначалась словом пот (sudor). Военный всегда был занят.

Тит Ливий: «Потом, видя, что ставятся консульские шатры, что некоторые достают орудия для земляных работ, римляне, хоть и понимая всю смехотворность возведения укреплений в столь отчаянном и безнадежном положении, чтобы не усугубить его еще и по собственной вине, каждый сам по себе, без всяких понуканий и приказаний, принимаются за дело и, разбив у воды лагерь, окружают его валом».[372]

Посещение римского военного лагеря женщиной считалось преступлением. Исидор Севильский само название долговременных лагерей (castra stativa) связывает с воздержанием (casta).[373]

До плена напряжение гарнизонной жизни солдат прерывалось увольнениями. Самым обычным солдатским досугом являлось посещение расположенных в гарнизонном поселке питейных заведений и борделей — лупанаров (lupanar). Парфянское отчество-патроним m’š (tn) [Mẩštan (?)] «Сын Mẩšt’a (?)» возводят к латинскому madeo (я пьян).[374]

До указа обожествленного Гая Фурина не существовало запрета на вступление легионеров в законный брак. У невозвращенцев было почти полвека, чтобы наплодить законное, легитимное (от lex, закон), потомство на востоке.

Легионеры заводили себе женщин-вольноотпущенниц. О таких браках знаем из солдатских эпитафий, в которых подруги легионеров определяются терминами coniunx, uxor, т.е. супруга, а также упоминаются их дети. Солдаты называли женами чаще всего своих бывших рабынь. Рабынь могло быть много. В легионах на действительной службе имели право находиться только римские граждане, но они на срок службы (20 лет) поражались в правах: легионер не имел права вступать в законный брак, поэтому дети военнослужащих, рождённые в период службы, гражданства не имели, равно не приобретали они гражданства, если военный вступал после отставки с их матерью в законный брак.[375]

Солдатская смекалка найдет выход из такой несправедливости. «Легионеры формально обращали в рабство свободных женщин перегринского статуса из окрестного населения (от свободных чужаков не обладавших правами римского гражданства), а затем освобождали их для того, чтобы дети могли получить права римского гражданства. Как известно, дети вольноотпущенниц и отставных легионеров получали права римского гражданства, тогда как для перегринов приобретение этого права было большой проблемой. Встречались среди солдатских подруг и урожденные римские гражданки, невесть как попавшие на далекую границу. Проживали солдатки с потомством в гарнизонных поселках — канабах. Основным источником их существования являлась финансовая поддержка супруга. Не исключено, что для своего пропитания они обзаводились огородами на легионной территории, занимались мелкой торговлей».[376]

Пополнение сыновьями военных рядов римских граждан один из источников силы армий республики и империи. Глядя на историю Русской императорской, РККА и Советской армий, исследователь найдет много удивительных совпадений.[377]

Половой вопрос встал у тысяч молодых мужчин в плену. Потребовалось время, чтобы понять особенности женщин в укладе местных. В чем-то уклад был схож с привычным римским, где дача женщинам и детям образования была данью уважения к ним хозяина — мужа или отца.[378] Однако имелось отличие, выросшее из разницы между пресловутыми феодальным и рабовладельческим способами производства.

С одной стороны, кочевницы были в высокой степени обременены обширным кругом хозяйственных обязанностей и существенных правовых ограничений. С другой стороны, обычное семейное право у кочевников Центральной Азии (особенно у кочевников, не исповедовавших ислам, например у тувинцев, являющихся одним из древнейших по происхождению тюркоязычных народов) издревле предусматривало известную правовую самостоятельность женщины. Если обратиться к этнографическим материалам, характеризующим брак и семью кочевников Центральной Азии и иллюстрирующим обычное семейное право, то мы получаем данные, опять-таки свидетельствующие об относительно высоком положении женщин в семье и обществе.[379]

На первый взгляд кочевницы показались пленным, мягко говоря, свободного нрава. Это первое впечатление от кочевниц характерно для европейцев. Марко Поло сообщает о племенах, где «женщины любятся… а мужья не стыдятся».[380] Однако на деле оказалось не так. Особенность подмечена еще Л. Я. Штернбергом: «Если под нравственностью понимать подчинение известным, общепризнанным в данном обществе правилам, то гиляки отличаются идеальной половой нравственностью, потому что в отношению к лицам, стоящим вне группового полового общения, целомудренная стойкость прямо поразительна. Самая фривольная гиляцкая женщина никогда не позволит себе иметь общение с сородичем своего мужа, если он не в категории ее PU, хотя бы соблазнитель был моложе ее мужа и нравился ей».[381]

Эту особенность быстро усваивают военные. П. К. Козлов: «Прочие молоденькие тибетки также принарядились, каждая по своему; все они держали себя непринужденно. Жена начальника часто улыбалась со всеми девушками и довольно прозрачно поощряла их к большему сближению. Женщины и девушки так смело заглядывали и вообще осаждали нашу палатку, что Казанкову не представилось труда снять с них несколько фотографий. Говорят, что здесь нравы слабы и женщины держат себя весьма свободно, в особенности по отношению к проезжим через эти места сининским посольским китайцам, которым родители сами приводят своих дочерей. Когда мои молодцы гренадеры или казаки под звуки гармоники плясали «русскую», туземцы приходили в восторг и старались подражать нашим хохлам; затем, местные красавицы, по желанию дородной жены начальника, начали петь песни. Их напевы и манеры пения носят обще-азиатский характер. В песнях, исполненных тибетками в нашу честь, нельзя было не заметить намека столь же лестнаго, столь и прозрачнаго на нашу щедрость».[382]

Назойливость восточных женщин испытал на себе и Марк Антоний сотоварищи:

«Царицы наперебой старались снискать его благосклонность богатыми дарами и собственной красотою».[383] Вся провинция праздновала явление победителя с воистину азиатской роскошью. Особенно пышным был его въезд в Эфес: «Впереди выступали женщины, одетые вакханками, мужчины и мальчики в обличии панов и сатиров, весь город был в плюще, в тирсах, повсюду звучали псалтерии, свирели, флейты, и граждане величали Антония Дионисом — Подателем радостей, Источником милосердия».[384]

«Парфяне имели по нескольку жен (для того), чтобы разнообразить любовные наслаждения; и ни за какое преступление они не наказывали тяжелее, чем за прелюбодеяние. Поэтому они не только запрещали женщинам присутствовать на пирах вместе с мужчинами, но даже видеться с мужчинами».[385]

Парфяне были кочевники и многоженцы. Как и все кочевники, они брали в жены столько женщин, сколько хотели или сколько могли вытерпеть.[386]

Этнографы и археологи СССР дали нам исчерпывающее представление о жизни и быте кочевников той поры, многое из которого дошло до нового времени.[387]

Половые связи между близкими родственниками (до девятого поколения) у кочевников считались кровосмешением и карались сурово.

Даже сейчас среди потомков тюрок кочевников знание своих предков до седьмого — девятого поколения обычное дело.[388] Еще недавно для половых связей с мужчинами у кочевниц существовал барьер в пределах не менее семи поколений. На восьмом поколении по мужской и женской линиям родственные связи теряли свое значение и заменялись семейством. В XIX — начале XX вв. у казахов сохранялась практика дальних браков, браки между близкими родственниками не допускались. Экзогамный барьер был строгий, но вариативность в выборе брачного партнера присутствовала — она колебалась от пятого до тринадцатого поколения, начиная от общего предка.[389]

Мужчины-кочевники рассматривали брак как хозяйственную сделку, в которой жена считалась приобретенной собственностью.[390]

Роящиеся вокруг лагерников молодые кочевницы волновали мужчин. И к их удовольствию легко успокаивали волнение. Надо помнить, что большая часть новобранцев ушла в поход, не имея большого опыта общения с женщинами. Для кочевниц естествление мужчиной значило признание им (ими) ее женой. Для римлянина естествление доступной женщины не значило этого.

Любовные страсти кипели в Тохаристане. Ведь, чтобы добиться взаимности, кочевницам приходилось очень стараться. Как в борьбе с соперницами, так и в ублажении своего живого бога(ов). Разовая, случайная, хозяйственная пригодность женщины должна была превратиться в хозяйственую и житейскую необходимость в ней у самца. От женщин требовалась собачья преданность и крепкое здоровье, а со временем и женская солидарность.

Среди римских крестьян, как и среди кочевников, бездетная женщина и мужчина не находили никакого снисхождения, считаясь неполноценными.[391]

В древнеримской и кельтской традиции женщина не мыслилась вне замкнутых рамок семьи, где протекала вся ее жизнь. Это ясно сказано Колумеллой: «Домашний труд был уделом матроны (матрёны, — Д. Н.), потому что отцы семейств возвращаются к домашним пенатам от общественной деятельности, отложив все заботы, будто для отдыха».[392]

Пенаты (Penates) — чисто римские боги домашнего довольствия или кладовой (penus, съестное). Каждая семья имела обычно двух Пенатов, изображения которых, изготовленные из дерева, глины или камня, хранились в закрытом шкафчике возле очага где собирались все члены семьи. Очень похожи на русских Домовых.[393] Домовой, по русскому поверью, — малорослый старик, весь покрытый теплой, косматой шерстью. Будучи оборотнем легко принимает любой образ, чаще всего хозяина дома.[394]

Сервий, толкуя Энеиду Вергилия, пишет:

«Стих 378. I. Благочестивым зовусь я Энеем.

Здесь это сказано не по заносчивости, но говоря это, он помогает узнать себя. Ведь говорить что-нибудь о себе тем, кто его знает, есть заносчивость, а тем, кто не знает, это лишь указание. Или же, во всяком случае, он следует обычаю героев, которые считали позорным как лгать, так и утаивать истину. В конце концов и у Гомера Улисс говорит, что «его слава доходит до неба». Отсюда и этот говорит: «До небес прославлен молвою» [379].

II. …спасенных пенатов / Я от врага увожу [378–379].

Хотя Вергилий использовал различные представления о богах-пенатах, однако же в разных местах он [фактически] касается их всех. Ведь одни, как Нигидий и Лабион, говорят, что боги-пенаты для Энея это Нептун и Аполлон, о которых упоминается: «Быка — Нептуну, быка — тебе, прекрасный Аполлон» (taurum Neptuno, taurum tibi, pulcher Apollo). Варрон говорит, что боги-пенаты — это некие статуэтки, деревянные или мраморные, которые Эней привез в Италию. Об этом же упоминает Вергилий. «Тут изваянья богов — священных фригийских пенатов, / Те, что с собой из огня, из пылавшей Трои унес я» [3, 148–149]. Тот же Варрон упоминает о том, что Эней привез этих Дарданских богов из Самофракии во Фригию, из Фригии — в Италию. Другие же, как Кассий Гемина, говорят, что боги-пенаты из Самофракии назывались teus megalus [великие боги, греч.], teus dunatus [всемогущие боги, греч.], teus hrestus [добрые боги, греч.], о которых Вергилий упоминает в разных местах».[395]

Волосатые дедушки домовые имеют италийское происхождение. Своих стариков потомки римлян не бросали.

«Семейные покровители-предки нынешних тюрок также присутствуют в доме, образуя большую семью. Вот почему от поколенья к поколенью создавались изображения умерших членов семьи и их присоединяли к ранее созданным фигурам. Живые должны были заботиться о своих предках, а последние о потомках. Обращает на себя внимание тот факт, что среди изображений семейных покровителей чаще всего женщины: матери, бабушки и прабабушки. Именно их портреты (несколько десятков) составляли иногда целую «галерею предков».[396]

«Внутри фамилии-семейства, основной хозяйственной ячейки общества, жизнь мужчины и женщины существенно различалась по роду занятий, объекту трудовой деятельности, формам времяпрепровождения, нормам поведения. Август (Октавиан, — Д. Н.) ходил в одежде «только домашнего изготовления, сработанной сестрой, женой, дочерью или внучками», сам факт, что биограф специально упоминает об этом обстоятельстве, указывает на исключительность подобной ситуации в высших социальных слоях этой эпохи. Патриархальные нравы, якобы царившие в семье Августа, выражением которых было домашнее ткачество, Гай противопоставлял распущенности, царившей в других семьях, где одежд дома не ткали. Долгое время в обязанности жены входила выпечка хлеба для домочадцев, пока его производство не переместилось в хлебопекарные мастерские. Но значительно более важной обязанностью женщины, сохранившейся до I в. н. э., считалось обеспечение членов фамилии одеждами и уход за ними. Главное место при этом занимало прядение и ткачество. Организовать труд служанок, надзирать за ними, прясть самой вместе с ними было не только первейшей обязанностью хозяйки, но и, судя по литературным данным, также той стороной женской деятельности, которая по традиции была окружена наибольшим престижем и уважением и придавала ей облик идеальной римской матроны».[397]

«Август (Гай Фурин, — Д. Н.) пишет только о том, что происходит из всаднического рода, древнего и богатого, в котором впервые стал сенатором его отец. А Марк Антоний попрекает его тем, будто прадед его был вольноотпущенник, канатчик из Фурийского округа, а дед — ростовщик. Антоний часто называет его в письмах Фурийцем, стараясь этим оскорбить; но Август в ответ на это только удивляется, что его попрекают его же детским именем. Антоний, позоря предков Августа и с материнской стороны, попрекал его тем, будто его прадед был африканцем и держал в Ариции то ли лавку с мазями, то ли пекарню. А Кассий Пармский в одном письме обзывает Августа внуком не только пекаря, но и ростовщика: «Мать твоя выпечена из муки самого грубого арицийского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками нерулонский меняла».[398]

«В кочевой традиции брак рассматривался не просто как союз двух людей, а как долговременный союз двух семейно-родственных групп, сохраняющийся даже в случае развода или смерти одного из супругов. Предпочтение всегда оставалось за этнически гомогенными браками».[399]

У монголов еще недавно «муж с женой, несошедшиеся характерами, часто расходятся, соблюдая однако, известные правила; если разлад в семье произошел по вине мужа, то последний обязан возвратить жене все то, что она привезла с собой в приданое; если же наоборот, жена должна была оставить мужа по собственной вине, то в таком случае она лишается права на получение своего имущества. Быть виноватой перед мужем было невыгодно»[400]

«Смертность среди новорожденных была чрезвычайно высока. Бессильные в борьбе с ней, тувинцы часто использовали приемы древней магии. Например, чтобы сохранить жизнь новорожденному, его прятали под большой котел, положив поверх котла защитительный ээрен и вылепленную из теста фигурку ребенка в полный рост. Приглашенный шаман камлал над котлом, затем распарывал живот фигурки и зарывал ее вдали от жилища. Таким образом, он ставил защиту ребенку».[401]

«Иногда послед новорожденного, чтобы не сглазить его, зарывали под кровать матери, а тело ребенка омывали теплой водой с солью и маслом, чтобы оно быстро окрепло, окуривали дымом можжевельника (тув. артыш), служившим природным антисептиком, и окропляли водой из целебного источника (тув. аржаан). Сама роженица на несколько дней оставлялась в покое и служила объектом заботливого внимания как со стороны родственников, так и со стороны мужа, который забивал последнего барана, лишь бы предоставить ей хорошее питание».[402]

В римских военных понятиях цвет и порода доступной женщины были не столь важны, так как последствия ее естествления легионера не волновали. Порода женщины становилась важной при объявлении ее женой в Италии, но даже и там он мог просто выбросить нежеланного ребенка. Но расклад был таков, что азиатским девушкам и женщинам трудно было устоять перед соблазном: за время господства греков они привыкли смотреть на европейцев снизу вверх. Подобное произошло во время колонизации Америки. Испанцы и португальцы, как некогда италики в Центральной Азии, давали потомство от индианок и признавали его. Англосаксы же рассматривали индейцев и их женщин как животных.

Семья представляла единство мужа и жены; за жену выплачивался выкуп, считавшийся платой за воспитание и кормление молоком матери. Жена считалась собственностью мужа, он мог ее продать. Семья являлась хозяйственной единицей, в которой глава семьи выступал ответственным перед государством за право пользования земельным наделом, находившимся в наследственном владении. Наследование шло по мужской линии (брат, старший сын), но если после смерти главы семьи не было наследника-мужчины, то наследовала женщина (мать, жена, дочь).[403]

Пленные только тогда осознали эти особенности вполне, когда у лагеря появились новые родственники, жаждущие отметить сделку и рождение приплода. Отмечали, выпивали. Вешали на шею сыновей буллы.

Иногда было так, как повествует Фирдоуси[404] в своем Шахнаме, рассказывая о Рустаме[405] и его сыне Сухрабе:

«Когда царевна с ним уединилась,

Сказал бы ты, что ночь недолго длилась.

Обильною росою напоен

В ночи раскрылся розовый бутон,

В жемчужницу по капле дождь струился,

И в раковине жемчуг появился.

Еще ночная не редела мгла,

Во чреве эта пери понесла.

Заветный, с камнем счастья талисман

Носил всегда с собою Тахамтан.

Жене он камень отдал: Да хранится

Он у тебя. И если дочь родится

Мой талисман надень на косы ей,

А если счастье над судьбой твоей

Блеснет звездою на высоком небе

И сына даст тебе чудесный жребий,

К его руке ты камень привяжи

И сыну об отце его скажи.

Пусть будет в Сама ростом и дородством,

Пусть будет мил он солнцу, пусть орла

Средь облаков пронзит его стрела.

Пусть он игрою битву львов считает,

Лица от битв слонов не отвращает».

Так с луноликой[406] он провел всю ночь,

С ней сладкую беседу вел всю ночь.

Когда взошло, блистая, дня светило

И мир лучистой лаской одарило,

Прощаясь, он к груди жену прижал,

И много раз ее поцеловал.

В слезах с Рустамом Тахмина простилась

И в скорбь с тех пор душою погрузилась

Шах благородный к зятю подошел

И с ним беседу по сердцу повел,

Сказал, что ждет Рустама Рахш найденный,

Возликовал дарующий короны,

Он обнял саманганского царя,

За своего коня благодаря.

И Рахша оседлал и ускакал он,

О происшедшем часто вспоминал он.

Но никому об этом Тахамтан

Не рассказал, ушел в Забулистан».[407]