Посев из сора

 

Книга эта написана филологом-классиком. В свое время Август Бeк справедливо определил классическую филологию как знание того, что известно. Известно о римских невозвращенцах очень много.

В историографии господствует мнение, что поход Марка Лициния Красса против парфян (в земли нынешних Ирака и Ирана) в 53 году до н. э. — неспровоцированная агрессия.[1]

От имени Рима Красс объявил войну незнакомому римлянам противнику своей личной волей. Обещаниями невиданного богатства и множества рабов привлек он деревенскую молодежь и ветеранов. Городских же и образованных греческими рабами юнцов манили далекие подвиги царя разгромленной римлянами Македонии. Это понимали соплеменники:

«Перед народом и посторонними он еще как-то себя сдерживал, но среди близких ему людей говорил много пустого и ребяческого, не соответствующего ни его возрасту, ни характеру, ибо вообще-то он вовсе не был хвастуном и гордецом. Но тогда, возгордясь безмерно и утратив рассудок, уже не Сирией и не парфянами ограничивал он поле своих успехов, называл детскими забавами походы Лукулла против Тиграна и Помпея против Митридата, и мечты его простирались до бактрийцев, индийцев и до моря, за ними лежащего. Хотя в постановлении Народного собрания, касавшемся Красса, ничего не было сказано о парфянской войне, но все знали, что Красс к ней неудержимо стремится. К тому же Цезарь написал ему из Галлии, одобряя его намерения и поощряя его к войне. Так как народный трибун Атей обнаружил намерение препятствовать походу Красса и многие к нему присоединились, считая недопустимым, чтобы кто-либо пошел войной против людей, ни в чем не провинившихся, да притом еще связанных с Римом договором, Красс, испугавшись, обратился к Помпею с просьбой оказать ему поддержку и проводить его из города. Ибо велик был почет, каким пользовался Помпей среди простого народа. И на этот раз вид Помпея, идущего впереди со спокойным взором и спокойным лицом, успокоил толпу, собравшуюся было поднять крик и задержать Красса: люди молча расступились и дали им дорогу. Но навстречу выступил Атей и начал с того, что обратился к Крассу, умоляя не идти дальше, а затем приказал ликтору схватить и остановить его. Однако другие трибуны этому воспротивились, и ликтор отпустил Красса, Атей же подбежал к городским воротам, поставил там пылающую жаровню, и, когда Красс подошел, Атей, воскуряя фимиам и совершая возлияния, начал изрекать страшные, приводящие в трепет заклятия и призывать, произнося их имена, каких-то ужасных, неведомых богов. По словам римлян, эти таинственные древние заклинания имеют такую силу, что никто из подвергшихся им не избежал их действия, да и сам произносящий навлекает на себя несчастье, а потому изрекают их лишь немногие и в исключительных случаях. Поэтому и Атея порицали за то, что он, вознегодовав на Красса ради государства, на это же государство наложил такие заклятия и навел такой страх».[2]

Несправедливость происходящего осознавали и парфяне. На границе, в Сирии, послы их вождя Орода (Гирода, Арсака, Аршакида, — Д. Н.) объявили об этом:

«В то время как Красс стал уже стягивать войска, снимая их с зимних стоянок, к нему явились послы от Арсака с кратким извещением: они заявили, что если войско послано римским народом, то война будет жестокой и непримиримой, если же, как слышно, Красс поднял на парфян оружие и захватил их земли не по воле отечества, а ради собственной выгоды, то Арсак воздерживается от войны и, снисходя к годам Красса, отпускает римлянам их солдат, которые находятся скорее под стражей, чем на сторожевой службе. Когда же Красс стал хвастаться, что даст ответ в Селевкии, старший из послов, Вагиз, засмеялся и, показав ему на обращенную вверх ладонь, ответил: «Скорее тут вырастут волосы, Красс, чем ты увидишь Селевкию[3] (25 км к югу от Багдада, — Д. Н.)». Затем послы возвратились к царю Гироду и объявили, что предстоит война».[4]

В понятиях современного русского языка действия Красса именуются беспределом. Под понятием я понимаю отображенное в мышлении единство свойств, связей, отношений вещей и явлений;[5] под мышлением — разговор с самим собой.[6]

Ранее Красс, подавляя восстание Спартака, сначала наказал своих воинов за трусость, приказав умереть каждому десятому в строю: пали от меча 4000 легионеров.[7] А потом император приказал распять более 6000 пленных на крестах вдоль дороги от Капуи до Рима. Запоминающаяся получилась дорога для проезжающих по ней женщин.

Рим был мужским обществом. Мнение женщин в Республике имело малый вес.

В республиканском Риме звание император (imperator) присваивалось победоносным командующим непосредственно солдатами в случае, если в данном им сражении гибло более тысячи неприятелей. Император располагал правом жизни и смерти (imperium) — мог карать и миловать солдат. В русском языке слово император = царь, а вот, например, в английском два разных существительных: emperor и imperator.

Все начинается с разделения. Красс свой жребий бросил, он прошел сквозь врата главного бога римлян — Януса. Врата эти уже века никто не закрывал. Красс был консулом и императором. Ему присягали многие мужчины.

«Едва ли не самым своеобразным между всеми римскими богами и конечно единственным, для которого была придумана чисто италийская форма поклонения, был двуглавый Янус; однако и в нем не олицетворяется ничего кроме выражающей боязливую римскую набожность идеи, что перед начинанием всякого дела следует обращаться с молитвой к духу начала. Богу начала, Янусу, был посвящен особый день (Agonia, 9 января)»:[8]

Как же прославить тебя, о Янус, бог двуобразный?

В Греции нет божества, равного силой тебе.

Ты нам скажи, почему из всех небожителей ты лишь

Видишь, что сзади тебя, видишь, что перед тобой?

Так размышлял я, стараясь в своих разобраться табличках,

Вдруг замечаю, что весь светом наполнился дом:

Это предстал предо мной двойным изумляющий ликом

Янус священный, и сам прямо взглянул мне в глаза.

Я испугался, мои от ужаса волосы встали,

Холод внезапный объял оцепеневшую грудь.

Левой рукою держа ключи, а правою посох,

Он обратился ко мне сразу же, так говоря:

«Страх позабудь и внимай мне: о днях возвещая прилежно,

Дам я ответ, и пойми то, что скажу я тебе.

Хаосом[9] звали меня в старину (я древнего рода),[10]

Слушай, какие дела прошлых веков я спою.[11]

Разнотолки о походе Красса не прошли мимо ушей 9-летнего сироты Гая Октавия Фурина (Gaius Octavius Thurinus). Мальчишка плохо помнил отца, тот умер еще в 59 г. до н. э., когда ему было четыре года. Отец был первым из их всаднического рода, кто стал сенатором.[12] Ему помог в продвижении по службе дед, дядя матери Атии.[13] Дед был императором легионов, которые воевали с инородцами в Галлии.

Гай знал, что его отец вместе с Крассом воевал против бойцов Спартака. Прозвище Фурин (Бурый, Бешеный, Воровской) Гай получил в год своего рождения в честь победы над рабами Спартака и Катилины в окрестностях города Фурии:

«В младенчестве он был прозван (cognomen Thurino inditum est) Фурийцем в память о происхождении предков, а может быть, о победе, вскоре после его рождения одержанной его отцом Октавием над беглыми рабами в Фурийском округе. О том, что он был прозван Фурийцем, я сообщаю с полной уверенностью: мне удалось найти маленькое бронзовое изваяние старинной работы, изображающее его ребенком, и на нем было написано это имя железными, почти стершимися буквами».[14]

Отец собирался домогаться консульства, но неожиданно скончался во время возвращения в Рим из Македонии, где командовал образцово. Светоний: «Управляя провинцией, он обнаружил столько же справедливости, сколько и храбрости: бессов и фракийцев он разбил в большом сражении, а с союзными племенами обходился так достойно, что Марк Цицерон в сохранившихся письмах к своему брату Квинту, который в то время бесславно правил провинцией Азией, побуждал и увещевал его в заботах о союзниках брать пример с его соседа Октавия».[15]

Новый муж матери Луций Марций Филипп хорошо относился к пасынку и принимал деятельное участие в его воспитании. Гай большую часть времени проводил в доме своей бабушки Юлии — сестры Цезаря.

В Риме была воинская повинность. В армию забирали в 18 лет. Применялись два набора на службу, ежегодный (delectus), под знамена четырех легионов консула, и сверхплановый (tumultus). В войске Красса служили знакомые Гая. О многих уходивших он слышал. Их жизненный опыт станет загадкой для будущего Августа.

Существовало выражение: надеть военный пояс, cingulum militia sumere, то есть поступить на военную службу. Принять пояс (cingi) значило превратиться в солдата; если у кого-то отбирали пояс (discingi), это означало понижение в звании. Перевязь меча у римлян называлась balteus. Нижние чины, milites gregarii (от grex, стая, шайка, пук) носили меч на правом боку, командиры и начальники на левом. Кроме меча военные таскали на другом боку пугающий штатских кинжал pugio, по сути еще один меч.[16]

Римские легионы в обеспечении быта рассчитывали на свои силы. Зерно составляло основу питания: около 1 кг на человека в день. Каждое отделение (contubernium от taberna, палатка) имело ручные жернова, а также котелки и сковороды для приготовления пищи.[17] В маршевую пайку легионера входили каша или жесткие лепешки (bucellatum), кислое вино (posca) и солонина. На границах солдаты выращивали скот, устраивали земледельческие хозяйства, охотились. Солдатский рацион разнообразило посещение местных харчевен, но основу солдатского питания составлял хлеб. Зерно — пшеница и ячмень — шло на приготовление хлеба (для солдат — грубого помола, для офицеров — более качественного), каш, супов и всевозможных паст, предшественников современных спагетти, а также пива, любимого в римской армии. Достойное место занимали овощи и фрукты. Солдаты, как было свойственно уроженцам Апеннин, любили бобы, чечевицу, капусту и редис.[18]

Поход против парфян за два года до Красса готовил сирийский наместник Авл Габиний. Сенат запретил Габинию поход. Аппиан и Дион Кассий утверждают, что он отменил войну под влиянием письма Помпея и/или крупной взятки от царя Египта Птолемея Авлета.[19] Помпей был противником войны с Парфией, а Габиний был его выдвиженцем.[20]

Т. Моммзен: «В Парфянском царстве произошел переворот; местная знать во главе с юным, смелым и даровитым великим визирем свергла царя Митрадата и возвела на престол его брата Орода. Ввиду этого Митрадат перешел на сторону римлян и отправился в лагерь Габиния. Все сулило предприятию римского наместника большой успех, как вдруг он получил приказ силой оружия водворить египетского царя в Александрии (отца Клеопатры Птолемея XII-го, — Д. Н.). Он должен был повиноваться. Надеясь скоро вернуться, он стал уговаривать просившего его о помощи низложенного царя Митрадата начать тем временем войну на собственный страх и риск. Митрадат сделал это. Селевкия и Вавилон высказались за него, но Селевкию взял штурмом визирь, один из первых взобравшийся на городскую стену, а в Вавилоне Митрадата голод заставил сдаться, после чего он был казнен по приказанию своего брата. Его смерть была большой потерей для римлян; но этим не кончилось брожение в Парфянском царстве, армянская война тоже еще продолжалась. После египетского похода Габиний уже собирался воспользоваться благоприятным случаем и возобновить парфянскую войну, но тут прибыл в Сирию Красс, унаследовавший вместе с властью все планы своего предшественника».[21]

Войсками, которые Габиний подготовил к войне, также воспользовался Красс. Он повел 7 легионов (36000 человек) с 4000 конницы и 4000 легкой пехоты и многочисленной обслугой. С обозом общее число войск достигало 50000–100000 человек.[22]

Красс шел грабить, считая, что у того, кто желает первенства в государстве, но содержать войско на свои доходы не может, денег далеко не достаточно.[23]

С возникновения Рима в середине VIII в. до н. э. и до крушения Римской империи в V в. н. э. римляне воевали непрерывно. Лишь на несколько лет за все эти столетия, по древнему обычаю, в знак мира, добытого победами, запирался храм Януса. Достоверно известно всего лишь пять таких случаев, и только в одном из них храм простоял закрытым достаточно долго — при втором римском царе Нуме храм Януса не видели отворенным 43 года подряд.[24]

53 год до н. э. не задался для республики с самого начала. Зимой были перебиты в области эбуронов 1,5 легиона Юлия Цезаря. В плен не сдался никто. Все оказавшиеся в безвыходном положении покончили с собой.[25]

Весной Марк Лициний Красс увековечил невиданное со времен Ганнибала поражение своим именем.[26] О знаменитой битве при Каррах писал даже И. В. Сталин:

«Еще старые парфяне знали о таком контрнаступлении, когда они завлекли римского полководца Красса и его войска в глубь своей страны, а потом ударили в контрнаступление и загубили их».[27]

Плутарх: «В то время как Красс переправлял войско через реку у Зевгмы, много раз прогрохотал небывалой силы гром, частые молнии засверкали навстречу войску, и ветер, сопровождаемый тучами и грозой, налетев на понтонный мост, разрушил и разметал большую его часть. Место, где Красс предполагал разбить лагерь, было дважды поражено молнией. Одна из лошадей полководца в блестящей сбруе увлекла возничего к реке и исчезла под водою. Говорят также, что первый орел, который был поднят, сам собою повернулся назад. И еще совпадение: когда после переправы солдатам стали раздавать еду, в первую очередь были выданы чечевица и соль, которые у римлян считаются знаками траура и ставятся перед умершими. Затем у самого Красса, когда он произносил речь, вырвались слова, страшно смутившие войско. Ибо он сказал, что мост через реку он приказывает разрушить, дабы никто из солдат не вернулся назад. Он должен был бы, почувствовав неуместность этих слов, взять их обратно или объяснить их смысл оробевшим людям. Но Красс со свойственной ему самоуверенностью пренебрег этим. Наконец, в то время как он приносил очистительную жертву и жрец подал ему внутренности животного, он выронил их из рук. Видя опечаленные лица присутствующих, Красс, улыбнувшись, сказал: «Такова уж старость! Но оружия мои руки не выронят».[28]

Веллей Патеркул: «Этот человек, безупречнейший во всем остальном, равнодушный к наслаждениям, не знал меры и не признавал границ в страстной жажде славы и денег. Когда он отправился в Сирию, народные трибуны тщетно пытались его удержать всевозможными зловещими предзнаменованиями. О, если бы они исполнились только по отношению к нему самому! Потеря полководца при уцелевшем войске была бы незначительным ущербом для республики. Когда Красс перешел Евфрат и направлялся в Селевкию, Ород окружил его со всех сторон бесчисленной конницей и уничтожил вместе с большею частью римского войска. Гай Кассий, в недалеком будущем виновник отвратительнейшего преступления, а тогда квестор (порученец,[29] — Д. Н.), спас остатки легионов и удержал Сирию под властью римского народа, победоносно обратив в бегство и рассеяв парфян, вошедших в эту провинцию».[30]

Веллей Папашка (Папуля) лукавил. Римляне превосходили своих победителей числом.

«В то время как Цезарь покорял галлов на севере, парфяне нанесли римскому народу тяжкую рану на востоке. Мы не можем сетовать на судьбу. Нет утешения в несчастье. Отвернулись и боги, и люди: страсть консула Красса, — а он жаждал парфянского золота, — была наказана разгромом одиннадцати легионов и его собственной гибелью. Народный трибун Метелл (Атей, — Д. Н.) зловещими предсказаниями обрек на гибель отправлявшегося в поход полководца. После переправы через Зевгму Евфрат неожиданным водоворотом поглотил сорванные знамена. Когда Красс расположился лагерем у Никефория, послы, отправленные царем Ородом, предупредили, чтобы он помнил о договорах, заключенных с Помпеем и Суллой. Красс же, алчущий царских богатств, не позаботился даже о видимости законности, но сказал, что даст ответ в Селевкии. Боги, блюстители договоров, не помешали ни интригам, ни доблести врагов. Красс сразу же оставил Евфрат, который один мог служить и для подвоза припасов, и для защиты с тыла, и доверился некоему сирийцу Мазаре, притворившемуся перебежчиком. Войско, выведенное полководцем в глубь пустынных равнин, оказалось со всех сторон открытым врагу. Едва Красс прибыл в Карры, царские военачальники Силак и Сурена повсюду подняли украшенные золотом и трепещущие шелком знамена. Римлян окружила конница, осыпавшая их градом дротиков. Такова была жалкая участь разгромленного войска. Сам полководец, приглашенный для беседы, попал бы в руки врагов живым, к чему они и стремились, если бы варвары, натолкнувшись на сопротивление трибунов, не прервали его бегство мечом. На сына полководца обрушили копья почти на виду у отца. Остатки злополучного войска, разбросанные по Армении, Киликии, Сирии, едва смогли известить о своем поражении. Голова полководца, отрубленная вместе с правой рукой, была доставлена царю и послужила посмешищем. И по заслугам. В оскал рта влили расплавленное золото, чтобы напоить мертвое и обескровленное тело тем, чего так жаждала его душа».[31]

Все случилось у нынешнего райцентра турецкой провинции Шанлыурфа. Бывшее там местечко называлось Карры. Название говорящее: развилка (аккад. Harrânu; лат. Carrhae). Место известное, впервые упомянуто в хеттских документах из Багазкёйя, а затем в Ветхом Завете и ассирийских царских надписях:

«В тот день Красс, говорят, вышел не в пурпурном плаще, как это в обычае у римских полководцев, а в черном, спохватившись же, тотчас его сменил; затем, некоторые из знамен были подняты знаменосцами с таким трудом и после столь долгих усилий, будто они вросли в землю. Красс, однако, смеялся над этим и спешил в путь, принуждая пехоту поспевать за конницей. Но тут несколько человек из числа посланных в разведку вернулись с известием, что остальные перебиты неприятелем, что сами они с трудом спаслись бегством, а враги в великом множестве смело идут на римлян. Все встревожились, Красс же, совершенно ошеломленный, еще не совсем придя в себя, стал наспех строить войско в боевой порядок. Сначала он, как предлагал Кассий, растянул пеший строй по равнине на возможно большее расстояние в предупреждение обходов, конницу же распределил по обоим крыльям, но потом изменил свое решение и, сомкнув ряды, построил войско в глубокое каре, причем с каждой стороны выставил по двенадцати когорт, а каждой когорте придал по отряду всадников, дабы ни одна из частей войска не осталась без прикрытия конницы и можно было бы ударить на врага в любом направлении, не страшась за собственную безопасность. Один из флангов он поручил Кассию, другой — молодому Крассу, а сам стал в центре».[32]

Почти все авторы связывают поражение армии Красса с его личностью. Наполеон III полагал, что армия погибла из-за надменного и неискушенного вождя. Дж. Веллес пришел к выводу, что поход был серией ошибок Красса. С. Л. Утченко говорит о двух ошибках. Т. Моммзен и Г. Дельбрюк полагают, что Красса убили из-за недоверия и недоразумений.[33]

Богатейший человек Рима был ведом жадностью:[34] Цицерон называл его бесчестным негодяем, готовым на любую подлость ради денег.[35] Красс ненавидел Цицерона. Но его сын Публий, начитанный и любознательный, был привязан к Цицерону в такой степени, что, когда тот подвергся судебному преследованию, он вместе с ним сменил одежду на траурную и заставил сделать то же и других молодых людей. В конце концов он убедил отца примириться с Цицероном.[36]

Позже сын Марка Лициния Красса Публий под руководством Гая Юлия Цезаря покорил Аквитанию. В поход на парфян он пошел вместе с отцом во главе тысячи отборных кельтских всадников из Галлии, украшенный знаками отличия за доблесть. В Риме его не задержала даже женитьба на юной Цецилии Метелле. Подобную верность долгу проявит в 1799 году французский республиканский генерал Б. Жубер, который тоже отправится сразу после женитьбы воевать с А. В. Суворовым в Италию и будет скоро убит одной из первых австрийских пуль в сражении при Нови. Вооружение галлов Публия Красса скульптор изобразит на гробнице его вдовы.[37] Для схваток с парфянами оно оказалось недостаточным.

Плутарх: «Галлы били легкими, коротенькими дротиками в панцири из сыромятной кожи или железные, а сами получали удары копьем в слабо защищенные, обнаженные тела. Публий же больше всего полагался именно на них и с ними показал чудеса храбрости. Галлы хватались за вражеские копья и, сходясь вплотную с врагами, стесненными в движениях тяжестью доспехов, сбрасывали их с коней. Многие же из них, спешившись и подлезая под брюхо неприятельским коням, поражали их в живот. Лошади вздымались на дыбы от боли и умирали, давя и седоков своих и противников, перемешавшихся друг с другом. Но галлов жестоко мучила непривычная для них жажда и зной. Да и лошадей своих они чуть ли не всех потеряли, когда устремлялись на парфянские копья. Итак, им поневоле пришлось отступить к тяжелой пехоте, ведя с собой Публия, уже изнемогавшего от ран. Увидя поблизости песчаный холм, римляне отошли к нему; внутри образовавшегося круга они поместили лошадей, а сами сомкнули щиты, рассчитывая, что так им легче будет отражать варваров. Но на деле произошло обратное. Ибо на ровном месте находящиеся в первых рядах до известной степени облегчают участь стоящих за ними, а на склоне холма, где все стоят один над другим и те, что сзади, возвышаются над остальными, они не могли спастись и все одинаково подвергались обстрелу, оплакивая свое бессилие и свой бесславный конец. При Публии находились двое греков из числа жителей соседнего города Карры — Иероним и Никомах. Они убеждали его тайно уйти с ними и бежать в Ихны — лежащий поблизости город, принявший сторону римлян. Но он ответил, что нет такой страшной смерти, испугавшись которой Публий покинул бы людей, погибающих по его вине, а грекам приказал спасаться и, попрощавшись, расстался с ними. Сам же он, не владея рукой, которую пронзила стрела, велел оруженосцу ударить его мечом и подставил ему бок. Говорят, что и Цензорин умер подобным же образом, а Мегабакх сам покончил с собою, как и другие виднейшие сподвижники Публия. Остальных, продолжавших еще сражаться, парфяне, поднимаясь по склону, пронзали копьями, а живыми, как говорят, взяли не более пятисот человек. Затем, отрезав головы Публию и его товарищам, они тотчас же поскакали к Крассу».[38]

У пленных не было никаких нравственных оправданий: они присягнули вождю, который вел их на Восток грабить:

«Между тем из городов Месопотамии, в которых стояли римские гарнизоны, явились, насилу вырвавшись оттуда, несколько солдат с тревожными вестями. Они видели собственными глазами целые скопища врагов и были свидетелями сражений, данных неприятелем при штурмах городов. Все это они передавали, как водится, в преувеличенно страшном виде, уверяя, будто от преследующих парфян убежать невозможно, сами же они в бегстве неуловимы, будто их диковинные стрелы невидимы в полете и раньше, чем заметишь стрелка, пронзают насквозь все, что ни попадается на пути, а вооружение закованных в броню всадников такой работы, что копья их все пробивают, а панцири выдерживают любой удар. Солдаты слышали это, и мужество их таяло. Раньше они были уверены, что парфяне ничем не отличаются ни от армян, ни от каппадокийцев, которых Лукулл бил и грабил, сколько хотел, считали, что самое трудное в этой войне — предстоящий долгий путь и преследование беглецов, ускользающих из рук, а теперь, вопреки надеждам, предвидели борьбу и большие опасности, так что даже некоторые из начальников полагали, что Крассу следовало бы остановиться и созвать совет, чтобы вновь обсудить общее положение дел. В числе их был и квестор Кассий. Да и гадатели тайно давали знать, что при жертвоприношениях Крассу постоянно выходят дурные и неотвратимые предзнаменования. Но Красс не обращал внимания ни на гадателей, ни на тех, кто советовал ему что-либо другое, кроме как торопиться».[39]

Когда выяснилось, что грабеж провалился, к позору пойманных с поличным разбойников добавилось понимание, что их поражение обесчестило всех римлян вообще:

«Те из парфян, которые несли воткнутую на копье голову Публия, подъехали ближе, показали ее врагам и, издеваясь, спрашивали, кто его родители и какого он роду, ибо ни с чем не сообразно, чтобы от такого отца, как Красс, — малодушнейшего и худшего из людей, мог родиться столь благородный и блистающий доблестью сын. Зрелище это сильнее всех прочих бед сокрушило и расслабило души римлян, и не жажда отмщения, как следовало бы ожидать, охватила их всех, а трепет и ужас. Однако же Красс, как сообщают, в этом несчастье превзошел мужеством самого себя. Вот что говорил он, обходя ряды: «Римляне, меня одного касается это горе! А великая судьба и слава Рима, еще не сокрушенные и не поколебленные, зиждутся на вашем спасении. И если у вас есть сколько-нибудь жалости ко мне, потерявшему сына, лучшего на свете, докажите это своим гневом против врагов. Отнимите у них радость, покарайте их за свирепость, не смущайтесь тем, что случилось: стремящимся к великому должно при случае и терпеть. Не без пролития крови низвергнул Лукулл Тиграна и Сципион Антиоха; тысячу кораблей потеряли предки наши в Сицилии, в Италии же — многих полководцев и военачальников, но ведь ни один из них своим поражением не помешал впоследствии одолеть победителей. Ибо не только счастьем, а стойким и доблестным преодолением несчастий достигло римское государство столь великого могущества».

Так говорил Красс, ободряя своих солдат, но тут же убедился, что лишь немногие из них мужественно внимали ему. Приказав им издать боевой клич, он сразу обнаружил унылое настроение войска — так слаб, разрознен и неровен был этот клич, тогда как крики варваров раздавались по-прежнему отчетливо и смело. Между тем враги перешли к действиям. Прислужники и оруженосцы, разъезжая вдоль флангов, стали пускать стрелы, а передовые бойцы, действуя копьями, стеснили римлян на малом пространстве — исключая тех немногих, которые решались, дабы избегнуть гибели от стрел, бросаться на врагов, но, не причинив им большого вреда, сами умирали скорой смертью от тяжких ран: парфяне вонзали во всадников тяжелые, с железным острием копья, часто с одного удара пробивавшие двух человек. Так сражались они, а с наступлением ночи удалились, говоря, что даруют Крассу одну ночь для оплакивания сына — разве что он предпочтет сам прийти к Арсаку, не дожидаясь, пока его приведут силой.

Итак, парфяне, расположившись поблизости, были преисполнены надежд. Для римлян же наступила ужасная ночь; никто не думал ни о погребении умерших, ни об уходе за ранеными и умирающими, но всякий оплакивал лишь самого себя. Ибо, казалось, не было никакого исхода — все равно, будут ли они тут дожидаться дня или бросятся ночью в беспредельную равнину. Притом и раненые сильно обременяли войско: если нести их, то они будут помехой при поспешном отступлении, а если оставить, то криком своим они дадут знать о бегстве. И хотя Красса считали виновником всех бед, воины все же хотели видеть его и слышать его голос. Но он, закутавшись, лежал в темноте, служа для толпы примером непостоянства судьбы, для людей же здравомыслящих — примером безрассудного честолюбия; ибо Красс не удовольствовался тем, что был первым и влиятельнейшим человеком среди тысяч и тысяч людей, но считал себя совсем обездоленным только потому, что его ставили ниже тех двоих. Легат Октавий и Кассий пытались поднять и ободрить его, но он наотрез отказался, после чего те по собственному почину созвали на совещание центурионов и остальных начальников и, когда выяснилось, что никто не хочет оставаться на месте, подняли войско, не подавая трубных сигналов, в полной тишине. Но лишь только неспособные двигаться поняли, что их бросают, лагерем овладели страшный беспорядок и смятение, сопровождавшиеся воплями и криками, и это вызвало сильную тревогу и среди тех, кто уже двинулся вперед, — им показалось, что нападают враги. И много раз сходили они с дороги, много раз снова строились в ряды, одних из следовавших за ними раненых брали с собой, других бросали и таким образом потеряли много времени — все, если не считать трехсот всадников, которых начальник их Эгнатий привел глубокой ночью к Каррам. Окликнув на латинском языке охранявшую стены стражу, Эгнатий, как только караульные отозвались, приказал передать начальнику отряда Копонию, что между Крассом и парфянами произошло большое сражение. Ничего не прибавив к этому и не сказав, кто он, Эгнатий поскакал дальше к Зевгме и спас свой отряд, но заслужил худую славу тем, что покинул своего полководца. Впрочем, брошенные им тогда Копонию слова оказались полезными для Красса. Сообразив, что такая поспешность и неясность в речи изобличают человека, не имеющего сообщить ничего хорошего, Копоний приказал солдатам вооружиться и, лишь только услышал, что Красс двинулся в путь, вышел к нему навстречу и проводил войско в город.

Парфяне, заметив бегство римлян, не стали, однако, их преследовать ночью, но с наступлением дня, подъехав к лагерю, перебили оставшихся в нем, в числе не менее четырех тысяч человек, а многих, блуждавших по равнине, захватили, догнав на конях. Легат же Варгунтей еще ночью оторвался от войска с четырьмя когортами, но сбился с дороги. Окружив их на каком-то холме, враги, хоть те и защищались, истребили всех, за исключением двадцати, пробившихся сквозь их ряды с обнаженными мечами, — этих они отпустили живыми, дивясь их мужеству, и дали им спокойно уйти в Карры».[40]

Юным пленникам должно было стать очень стыдно. В Риме говорили, что пленные из трусости предали своего полководца:

«Сурена, видя, что парфяне уже не с прежним пылом идут навстречу опасности, и сообразив, что если с наступлением ночи римляне окажутся среди гор, то задержать их будет невозможно, решил взять Красса хитростью. А именно, он отпустил часть пленных, слышавших в лагере варваров преднамеренные разговоры о том, что царь совсем не хочет непримиримой вражды с римлянами, а желал бы, великодушно обойдясь с Крассом, приобрести их дружбу. Варвары прекратили бой, и Сурена, в сопровождении высших начальников спокойно подъехав к холму, спустил тетиву лука и протянул правую руку. Он приглашал Красса обсудить условия перемирия, говоря, что мужество и мощь царя испытаны римлянами против его воли, кротость же свою и доброжелательство царь выказывает по собственному желанию, ныне, когда они отступают, заключая мир и не препятствуя им спастись. Эти слова Сурены все приняли с удовлетворением и были ими чрезвычайно обрадованы. Но Красс, терпевший беды не от чего иного, как от обманов парфян, считая столь внезапную перемену невероятной, не поверил и стал совещаться. Между тем воины подняли крик, требуя переговоров с врагом, и затем стали поносить и хулить Красса за то, что он бросает их в бой против тех, с кем сам он не решается даже вступить в переговоры, хотя они и безоружны. Красс сделал было попытку их убедить, говорил, что, проведя остаток дня в гористой, пересеченной местности, они ночью смогут двинуться в путь, указывал им дорогу и уговаривал не терять надежды, когда спасение уже близко. Но так как те пришли в неистовство и, гремя оружием, стали угрожать ему, Красс, испугавшись, уступил и, обратясь к своим, сказал только: «Октавий и Петроний и вы все, сколько вас здесь есть, римские военачальники! Вы видите, что я вынужден идти, и сами хорошо понимаете, какой позор и насилие мне приходится терпеть. Но если вы спасетесь, скажите всем, что Красс погиб, обманутый врагами, а не преданный своими согражданами».

Октавий не остался на холме, но спустился вместе с Крассом; ликторов же, которые было двинулись за ним, Красс отослал обратно. Первыми из варваров, встретивших его, были двое полуэллинов. Соскочив с коней, они поклонились Крассу и, изъясняясь по-гречески, просили его послать вперед несколько человек, которым Сурена покажет, что и сам он и те, кто с ним, едут, сняв доспехи и безоружные. На это Красс ответил, что если бы он хоть сколько-нибудь заботился о сохранении своей жизни, то не отдался бы им в руки. Все же он послал двух братьев Росциев узнать, на каких условиях должна состояться встреча и сколько человек отправляются на переговоры. Сурена тотчас же схватил и задержал их, а затем с высшими начальниками подъехал на коне к римлянам: «Что это? — молвил он. — Римский император идет пеший, а мы едем верхами!» — и приказал подвести Крассу коня. Красс же на это заметил, что ни он, ни Сурена не погрешат, поступая при свидании каждый по обычаю своей страны. Затем Сурена заявил, что, хотя военные действия между римлянами и царем Гиродом прекращены и вражда сменилась миром, все же следует, доехав до реки, написать его условия. «Ибо, — добавил он, — вы, римляне, вовсе не помните о договорах», — и протянул Крассу руку. Когда же Красс приказал привести свою лошадь, Сурена сказал: «Не надо, царь дарит тебе вот эту», — и в ту же минуту рядом с Крассом очутился конь, украшенный золотой уздой. Конюшие, подсадив Красса и окружив его, начали подгонять лошадь ударами. Первым схватился за поводья Октавий, за ним военный трибун Петроний, а затем и прочие стали вокруг, силясь удержать лошадь и оттолкнуть парфян, теснивших Красса с обеих сторон. Началась сумятица, затем посыпались и удары; Октавий, выхватив меч, убивает у варваров одного из конюхов, другой конюх — самого Октавия, поразив его сзади. Петроний был безоружен, он получил удар в панцирь, но соскочил с лошади невредимый. Красса же убил парфянин по имени Эксатр. Иные говорят, что это неверно, что умертвил его другой, а Эксатр лишь отсек голову и руку у трупа. Впрочем, об этом скорее догадываются, чем судят наверняка, ибо одни из находившихся там римлян погибли, сражаясь вокруг Красса, другие же поспешили ускакать на холм. Подъехавшие к холму парфяне объявили, что Красс наказан по заслугам, а прочим Сурена предлагает смело сойти вниз. Одни сдались, спустившись с холма, другие ночью рассеялись, но спаслись из них лишь немногие, остальных же выследили, захватили и убили арабы. Говорят, что погибло здесь двадцать тысяч, а живыми было взято десять тысяч человек».[41]

Из остатков разбитой армии Красса его квестор Гай Кассий (Пустой) Лонгин (Длинный), один из будущих убийц Цезаря, смог сформировать в Сирии лишь два легиона.

Т. Моммзен: «Римское правительство имело бы достаточно времени, чтобы выслать свежие войска для обороны границ; это, однако, не было сделано ввиду первых судорог начинавшейся революции; когда, наконец, в 703 г. [51 г. до н. э.] на Евфрате появилась сильная парфянская армия, Кассий по-прежнему мог противопоставить ей только два слабых легиона, составленных из остатков войска Красса. Но парфяне не умели осаждать городов. Они не только отступили, ничего не добившись, от Антиохии, куда Кассий бросился со своими войсками, но на обратном пути попали в засаду, устроенную конницей Кассия, и были здесь разбиты римской пехотой; в числе убитых оказался сам князь Осак.[42] Друзья и недруги поняли, что парфянская армия, руководимая заурядным полководцем, в обыкновенных условиях стоила не больше всякой другой восточной армии».[43] Через несколько лет, в 48 г. до н. э. эти легионы на стороне Гнея Помпея примут участие в сражении при Фарсале.

К разгрому армия Красса подошла изнуренной, голодной и томимой жаждой, многие были ранены. Плутарх утверждает, что воины струсили: заставили своего командира согласиться на переговоры с врагом. Боль и ярость римлянина от случившегося передает через век Лукан: «О если бы Красс возвратился победителем после парфянских битв и победителем со скифских берегов!»[44] «О несчастная судьба, что мы не родились во времена Пунических войн и не были молодежью Канн и Треббии! Мы не мира просим, боги: внушите гнев народам, возбудите ныне дикие города, пусть весь мир сговорится воевать против нас, пусть мидийские полчища сбегут из ахеменидских Сус, пусть не связывает массагета скифский Истр (имеется ввиду либо Сыр-Дарья, либо Аму-Дарья, — B. Л.), пусть Альбис и непокорная голова Рена выпустят с крайнего севера белокурых свевов. Сделайте нас врагами всех народов, только отвратите гражданскую войну!»[45]

Парфяне захватили знамена римлян. «Плиний Старший утверждает, что Марий во время своего второго консульства в 104 г. до н. э. заменил старые знамена (signa) легионов — волк, Минотавр, лошадь, вепрь и бык — орлами (aquilae). Каждому легиону принадлежал собственный орел. Священный орел Юпитера с распростертыми крыльями обычно опирался когтями на пьедестал. Цицерон говорит, что орлы изготавливались из серебра, что подтверждает Плиний: signa делались серебрянными, дабы благодаря сиянию всегда оставаться видимыми издалека. Иногда aquilae имели украшения на древке, бляхи, дискообразные фалеры (phalerae).

Кроме легионных орлов существовали и другие военные отлички (signa militaria). Каждый легион имел свой значок, или вексиллум (vexillum — знамя). Дион Кассий описывает vexillum Красса во время битвы при Каррах как стяг с вышитым пурпуром названием легиона и именем командующего (часто на архаической латыни). Антонуччи делает предположение, относительно цвета знамени, по его мнению, vexillum полагается быть белым или светло-красным. Vexillum устанавливали перед палаткой императора. Древние историки говорят о vexillum как о тунике (шерстяной рубашке безрукавке вроде майки, — Д. Н.) пурпурного цвета, или phoinikon chitón, развевавшейся перед шатром командующего; называемой Вергилием signum belli (знак войны).

Существовали два вида signa значением ниже орла легиона: один для манипула, а другой для когорты. Монеты показывают signum когорты с ее номером на vexillum. Простой signum известен нам благодаря монете, изображающей принесение клятвы и датированной 91–82 гг. до н. э. Монета Флакка демонстрирует нам два signa: один принадлежал манипулу hastati[46] другой — манипулу principes,[47] о чем говорят нам буквы H и P на полотнищах. Схожие signa иногда показаны с рукоятями.[48]

Signa состояли из древка с лентами, фалерами (медалями, бляхами, — Д. Н.), венцом и полумесяцем (lunulae, или cornicula, рожками), как видно на монетах, имеющих отношение к знаменам Красса и легионам Марка Антония. Древко штандарта снабжалось подтоком и острием. Потеря signa в битве считалась величайшим позором; иногда командиры швыряли их в неприятеля, дабы подстегнуть солдат яростнее броситься на врага в стремлении вернуть значок и избавиться от позора».[49]

Позор потери орлов будет мучить римлян 33 года. И не только в Риме: победители опозорили пленных, устроив зрелише в Селевкии:

«Сурена послал Гироду в Армению голову и руку Красса, а сам, передав через гонцов в Селевкию весть, что везет туда Красса живого, устроил нечто вроде шутовского шествия, издевательски называя его триумфом. Один из военнопленных, Гай Пакциан, очень похожий на Красса, одетый в парфянское женское платье и наученный откликаться на имя Красса и титул императора, ехал верхом на лошади; впереди его ехали на верблюдах несколько трубачей и ликторов, к их розгам были привязаны кошельки, а на секиры насажены свежеотрубленные головы римлян; позади следовали селевкийские гетеры-актрисы, в шутовских песнях на все лады издевавшиеся над слабостью и малодушием Красса. А народ смотрел на это. Сурена же, собрав селевкийский совет старейшин, представил ему срамные книги "Милетских рассказов" Аристида. На этот раз он не солгал: рассказы были действительно найдены в поклаже Рустия и дали повод Сурене поносить и осмеивать римлян за то, что они, даже воюя, не могут воздержаться от подобных деяний и книг.[50] Но мудрым показался селевкийцам Эзоп, когда они смотрели на Сурену, подвесившего суму с милетскими непотребствами спереди, а за собой везущего целый парфянский Сибарис в виде длинной вереницы повозок с наложницами. Все в целом это шествие напоминало гадюку или же скиталу: передняя и бросавшаяся в глаза его часть была схожа с диким зверем и наводила ужас своими копьями, луками и конницей, а кончалось оно — у хвоста походной колонны — блудницами, погремками, песнями и ночными оргиями с женщинами. Достоин, конечно, порицания Рустий, но наглы и хулившие его за "Милетские рассказы" парфяне — те самые, над которыми не раз царствовали Арсакиды, родившиеся от милетских и ионийских гетер».[51]

Перед походом Красс ограбил храмы богов местных племен, в Иерусалиме иудеев и в сирийцев в Гиераполе.[52] «Теперь Яхве и Атаргатис были отомщены. Тридцать тысяч человек (римлян, — Д. Н.) не вернулись[53]».[54]

Основную массу армии Красса составляли неискушенные новобранцы, привлеченные надеждой на богатую восточную добычу, молодежь, в том числе и образованная, пошедшая наперекор общественному неодобрению.[55] Средний командный состав составляли центурионы с богатым боевым опытом. Городские современники считали их бессердечно грубыми и невежественно беспринципными. С их точки зрения, центурионы были люди корыстолюбивые, мелочно честолюбивые и завистливые.

Обычный центурион это — крестьянин-бедняк; он проводит на службе чуть ли не половину жизни и остается только центурионом; дальше старшего центуриона он продвинуться по службе не может; офицером в римской армии времен республики становится только человек сенаторского или всаднического сословия. Центурион у Красса это бедняк, который ждет от службы добычи и обогащения.[56]

Своей великолепной выучкой и воспитанием римское войско обязано было центурионам. Учитель всегда накладывает свою печать на ученика. От центуриона солдаты получали приказания, он был их прямым, непосредственным начальником; по нему равнялись в лагерной жизни и в бою, он служил примером и образцом. Сказать, что центурион был верен своему долгу и чести воина, — значит сказать мало: это чувство было той жизненной силой, которая вела центуриона неизменно и неотступно, всегда и везде и перед которой отступала сама смерть. Центурион остро чувствовал ответственность за своих людей. Эти люди защищали своих солдат с той же спокойной и деловитой непреклонностью, с которой они распоряжались разбивкой лагеря или учили новобранцев. Это было их дело; они должны были выполнить его до конца. И когда исколотые, изрубленные, обессиленные они опускались, наконец, в лужу собственной крови, то эта смерть — последний и неопровержимый урок воинской доблести — имела следствия, о которых не подозревали ни павшие в бою, ни их уцелевшие соратники. Героизм не преподается с голоса — ему учат примером. Какой пример был сильнее такой смерти? Имена их прочно входили в неписанную историю легиона, жившую в памяти и сердцах солдат. На этих рассказах воспитывались, до их героев старались дорасти.[57]

Именно в центуриях проходила вся повседневная жизнь пехотинцев.[58] В центуриях распределялись наряды, обозначение центурии по имени центуриона очень часто указывается в солдатских надписях. В армии гений центурии почитался больше, чем гении других частей и подразделений.[59]

Гений — бог мужской силы, олицетворение внутренних мужских сил и способностей мужчины.[60]

«В римском мире учение о духах-хранителях получило значение философии (сути, — Д. Н.) человеческой жизни. Каждый имел своего «прирожденного гения», который был связан с ним от рождения до смерти, руководил его поступками и судьбой и был представлен в образе особого лара среди домашних богов. В день свадьбы и праздников, в особенности же в годовщину рождения, когда гений и человек начинали свою общую карьеру, его изображению воздавали особое поклонение, сопровождаемое пением и плясками, его убирали цветами и ублажали курением и возлияниями. Дух, или гений, был как бы товарищем души человека, вторым духовным я (alter ego, — Д. Н.). Египетский астролог советовал Антонию держаться подальше от юного Гая Фурина, «потому что твой гений, — говорил он, — боится его гения».[61]

Иными словами о том же в индийских упанишадах: «Поистине смертно это тело [и] охвачено смертью. Оно — пребывание этого бессмертного, бестелесного атмана… Знай же, что Атман — владелец колесницы; тело, поистине, — колесница»[62].[63]

Современные римлянам египтяне считали, что гений, нечто вроде человеческой тени, которая рождается вместе с ним на гончарном круге бараноголового бога Хнума, когда тот лепит из глины человека. Тень эта носила название Ка и могла существовать там, где есть тело ее отбрасывающее. Потому-то египтяне и старались предохранять свои тела от разложения, снабжая покойников всем необходимым при жизни, хотя бы в форме изображений из глины. Римляне и греки сжигали своих покойников.

«Наряду с двойником Ка, по представлению египтянина, каждый человек одарен живым духом Ба. Умирает человек, и его Ба отлетает от него в виде птицы с человеческим лицом. Еще и до сих пор сохранилось местами поверье, что душа покойного в виде птицы может прилететь туда, где некогда жила, и до сих пор сохранился обычай ставить на раскрытое окно комнаты, где только что умер человек, сосуд с водой, чтобы отлетающая душа могла омыться (русские ставят ныне стакан водки. — Д. Н.). По смерти человека душа его является на суд бога Осириса, в Палату двух истин. Озирис, как верховный судья, восседает на троне. Пред ним стоят весы. Тот, ибисоголовый бог разума,[64] или богиня истины Маат, со страусовым пером на голове, вводит покойного в залу суда и он должен оправдаться пред Озирисом и 42 судьями. «Не творил я греха против людей, — говорит покойный, — не делал я ничего, что противно богам. Я не оклеветал никого перед начальством его. Я не заставлял никого голодать. Я не заставлял никого лить слезы. Я не убивал и не приказывал убивать. Я не причинял никому страдания. Я не уменьшал хлебной меры, не уменьшал я аршина, не подделывал я обмера полей, не увеличивал я гирь на весах, не заставлял я отклоняться язычка весов. Не отнимал я молока от уст младенца. Не угонял я скота с пастбища его… не задерживал я воды разлива в пору его, не запруживал я текучей воды… не подслушивал я. Я не прелюбодействовал, не закрывал я ушей для слов истины. Не давал я своему сердцу пожирать себя (т. е. не предавался я унылию, раскаиваясь в чем-нибудь). Не изрекал я хулы и не тратил попусту слов… вот, прихожу я к вам, без греха и зла… Живу я правдой, питаюсь истиной сердца моего. Творил я то, что хвалят люди и чем довольны боги… голодному я давал хлеба, воды жаждущему, платья нагому и плот неимеющему челнока»… Одновременно с покаянием происходило взвешивание сердца покойного. На одну чашку весов помещалось сердце, полное злых желаний и греховных мыслей, на другую клали легкое, белое страусовое перо — знак богини Маат, или ставили ее статуэтку. За правильностью взвешивания наблюдал шакалоголовый (песиголовец, — Д. Н.) бог бальзамировщик — Анубис, на стрелке весов иногда изображался кинокефал, священная обезьяна бога разума Тота (павиан, baboon, — Д. Н.). А сам Тот, с палеткой писца и папирусом, стоял перед Осирисом и 42-мя заседателями, как визирь богов и секретарь суда и записывал прения сторон.[65] Если приговор оказывался не в пользу покойного, его ожидал «пожиратель мертвецов», чудовище, которое было «спереди крокодилом, в середине львом, а сзади гиппопатамом»; осужденный лишался пищи и питья и, что для египтянина было так-же ужасно, он лишался лицезрения солнца, и днем, и ночью. Оправданный же получал право «сидеть в палате пред богом великим», как сидел вельможа перед царем при жизни; он получал право «войти в поля Яру (Иару, Иалу). Ему давали печенье и хлеб, и поле с пшеницей в 7 локтей вышиной, и с ячменем», «он пребывает в полях Яру, в полях жертвенных, в великом месте, полном ветров. Могуществен он там, блаженен он там, он пашет и жнет там, и пьет там, и делает все, что делал на земле».[66]

Стихотворение Р. Г. Гамзатова о переселении Ба-души в птиц получило известность в переводе Н. Гребнева:

Мне кажется порою, что солдаты,

С кровавых не пришедшие полей,

Не в землю эту полегли когда-то,

А превратились в белых журавлей.

Они до сей поры с времен тех дальних

Летят и подают нам голоса.

Не потому ль так часто и печально

Мы замолкаем, глядя в небеса?

Сегодня, предвечернею порою,

Я вижу, как в тумане журавли

Летят своим определенным строем,

Как по полям людьми они брели.

Они летят, свершают путь свой длинный

И выкликают чьи-то имена.

Не потому ли с кличем журавлиным

От века речь аварская сходна?

Летит, летит по небу клин усталый —

Летит в тумане на исходе дня,

И в том строю есть промежуток малый —

Быть может, это место для меня!

Настанет день, и с журавлиной стаей

Я поплыву в такой же сизой мгле,

Из-под небес по-птичьи окликая

Всех вас, кого оставил на земле.[67]

Однажды на охоте автору пришлось добить журавля подранка. Это было ужасно.[68] Журавлиные (лат. Gruidae) — древнее семейство птиц отряда журавлеобразных (Gruiformes), его появление относят к окончанию эпохи динозавров. Журавли широко распространены, отсутствуя лишь в Антарктиде и Южной Америке. Семейство включает 4 рода с 15 видами, из них на территории России гнездятся 7 видов, относящихся к 2 родам.[69] В египетских иероглифах изображение журавля используется для обозначения буквы «б». Один из японских спутников был назван Tsuru, Журавль.[70] В Японии существует примета — тот, кто сложит 1000 бумажных журавликов, тот обеспечит себе отменное здоровье.[71] На Руси танцующих журавлей изображали на многих предметах — браслетах, колтах и т. п. Бытовало поверье, что счастье и удача выпадут тому, кто первым весной увидит танцы журавлей. Б. А. Рыбаков считал, что слово жар-птица произошло от журавля по созвучию названий:

«В древней Руси было поверье, что счастье и удача выпадает тому, кто первым увидит журавлиные русалии. Быть может, весенние русальские игрища людей должны были начинаться после того, как кто-то из людей уже увидел хоровод и пляски птиц, принесших с далекого юга тепло и расцвет природы? Изображения журавлей вместе с покровителями растений семарглами на русальских браслетах и на жертвенном ноже подкрепляют мысль о связи русалий с журавлями. Не противоречит этому и наличие волка на одной створке с журавлем: волки, покровителем которых был св. Георгий (егорьев день 23 апреля), и в сказках о Жар-Птице выступают нередко как помощники героя».[72]

В Повести временных лет сказано о Семаргле, по мнению А. С. Фаминцын, о Симе Ерыле, то есть Яриле; а слово Сим (или Сѣм) может быть объяснено древнесабинским semo, что означало гений, полубог. К. В. Тревер увидела его заимствование из Ирана.[73] Персидское слово Sīmurg (Симург) означает похожую на грифа сказочную птицу, которая почиталась как божество, а Сэнмурв —образ полусобаки-полуптицы, встречавшийся в иранском словесном творчестве и изобразительном искусстве. Во время правления династии Сасанидов — в III–VII веках — Симург был знаком Ирана.[74]

Птица ибис, с головой которого изображали в Египте бога Тота,[75] похожа на журавля;[76] прилет ибисов означал благодатный разлив Нила. Египтяне утверждали, что ибис может жить только в Египте, а в других странах умирает от тоски. Серповидный изгиб клюва и близость к воде сделали эту птицу лунным символом. Ибисы уничтожают змей и поедают яйца крокодилов (в Египте крокодил олицетворял змея). Знак хохлатого ибиса входил в иероглиф слов блестеть, просветление, преображение.[77]

«Из 40 тыс. римских легионеров, перешедших Евфрат, не вернулась и четверть; половина из них погибла, около 10 тыс. римских пленных, по парфянскому обычаю, были поселены победителями на крайнем северо-востоке их владений, в Мервском оазисе, в качестве обязанных воинской повинностью крепостных. Впервые с тех пор, как орлы стали водить легионы в бой, они сделались в этом году символом победы в руках иноплеменников, почти одновременно у одного из германских племен на Западе и у парфян на Востоке. К сожалению, до нас не дошли точные сведения о впечатлении, произведенном поражением римлян на Востоке; оно должно было быть длительным и сильным».[78]

Летом 53 года до н. э. тысячи римских семейств узнали, что остались без кормильцев. Потеря разом такого числа молодых и зрелых людей была не только страшным ударом по родне, но и тяжким ударом по самолюбию оказавшихся в плену. Более 10 тысяч римских мужчин оказались в плену у парфян. Враг отправил их в Маргиану.

10 тысяч мужчин это немало. По штатам Второй мировой войны это число соответствует дивизии. В современной армии РФ это три полка или пара бригад.[79]

Для римлян подобный опыт был первым в их истории; ни какое объяснение не могло унять боли, поселившейся в римлянах. Любое объяснение лишь выражало муки разорванной жизни, — и пока она остается разорванной, никакой ответ не прекратит боли, потому что на боль вообще не может быть ответа.[80]

Пленные умерли для родни, но родня для пленных оставалась живой.

Римляне умели учиться и всегда делали правильные выводы из полученных жестоких уроков, хоть сперва и терялись при встрече с неожиданным. В этом ярко проявлялось свойство крестьянской общины республиканского Рима. Требовалось лишь время. Время у первой волны римлян было.

Ощущения римлянина на чужбине в не столь отдаленных от Рима Томах (Констанца в Румынии,[81] — Д. Н.) хорошо описал 50-летний филолог Овидий, приговоренный к ссылке (relegatio) на Черном море Августом. Жаловался римлянин Овидий на недостаток хорошего вина, по его словам, там не было развито виноградарство, и на отсутствие собеседников, говорящих на хорошей латыни.[82] Угрюмо ныл он в своих Tristia (жалоба):

«Здесь нет множества книг (liber, copia librorum),[83] которые бы побуждали [к творчеству] и обогащали, вместо книг звенят луки и [прочее] оружие. В этой земле нет никого, кто мог бы слушать и понимать меня, если бы я стал декламировать свои стихотворения.[84] Нет места, где я мог бы уединиться: стража на стене и запертые ворота сдерживают готовых напасть гетов.[85] Часто спрашиваю я о каком-нибудь слове, названии или месте, и нет никого, от кого я мог бы это узнать. Часто пытаюсь я что-нибудь сказать, и — стыдно признаться! — мне недостает слов, я разучился разговаривать.[86] Вокруг меня слышна почти только фракийская и скифская речь,[87] и кажется мне, что я могу писать гетскими размерами.[88] Поверь мне, я опасаюсь, как бы понтийские слова не перемешались с латинскими и ты не прочел бы их в моих сочинениях.[89] Поэтому удостой снисхождения эту книжку, какова бы она ни была, и извини условиями, [в которых я оказался по воле] судьбы».[90]

Тысячи римлян, попавших в Центральную Азию, имели возможность общаться друг с другом на родном языке. Со времени первого потока пленных из войска Красса число носителей латинского языка в Маргиане постоянно увеличивалось. Что же до недостатка вина, о котором сетует в Томах Овидий, так именно со времени появления римлян в Маргиане там начинается стремительный рост производства и потребления этого напитка.[91]

Мы имеем более 2100 черепков-остраков с записями и накладными приема-отпуска винного довольствия, малую часть огромного оборота расписок в архиве царских винохранилищ Михрдāткирт. Бухгалтерские записки очень ценный источник. Например, от минойской (крито-микенской) эпохи мы тоже имеем одни лишь бухгалтерские записи.[92] Парфянские же более подробны.[93]

Л. Успенский: «Во дворах винохранилища и невысоких помещениях всегда царило оживление: появлялись и уходили мадубары с бурдюками, сидя на земле, писали на черепках писцы, кричали ослы, спорили люди. В подвалах высились рядами наполовину зарытые в землю кувшины — хумы по 20–25 мари, то есть литров на двести каждый. В одних хранилось молодое, в других выдержанное вино; в третьих было вино скисшее — винный уксус.

Полные хумы закрывались крышкой из зеленого известняка, запечатывались. На крышку клали учетную карточку — остракон, черепок такого же разбитого хума, со сделанной черной клеевой краской надписью. В ней указывалось, кем, когда, откуда было доставлено налитое в хум вино.

Михрдаткирт окружало не менее двадцати дворцовых имений; старые, отлично управляемые, они носили торжественные названия по именам древних и новых царей: Артабанукан — Артабановское, Михрдаткан — Митридатово. Были и названные иначе — скажем, Бодич — Благоуханное.

Виноградники этих хозяйств тоже обладали сходными именами: Артаксерксовский, Михреновский или Готарзовский, откуда доставлял вино наш добрый знакомый Фрийадатипат из Векирта.

Доставкой вина и ведали мадубары (иранское маду перекликается со славянским мёд, да и бар родственно греческому φέρω — несу, русскому беру, брать). За ними нужен был глаз да глаз… Очень мало кому из них доверялось обслуживать тот район, откуда они были родом. И как только молодой сок азиатской земли звучно вливался в пустое чрево хума, опытный писец немедленно садился за свою карточку-квитанцию, оставляя в ней на всякий случай пустые места для будущих приписок».[94]

Использование для хранения врытых в землю огромных корчаг, хумов, говорит о весьма значительном производстве вина в Маргиане того времени. Эти корчаги обычная добыча археологов. Обычны они и в Риме. Подземные хранилища для вина найдены в Помпеях.[95] В подобной корчаге, бочке (dolium), наполовину врытой в землю, героиня Апулея прятала любовника от мужа.[96] Маргианское название корчаг — хумы — очень похоже на латинское humus (земля, почва).[97]

В плену рацион римлян резко изменился, он стал скуднее и непривычнее. Харчевни рядом появились не сразу.

Среди пленных не было врачей (medicus[98]). Ни в Риме, ни в других городах Италии врачей-римлян тогда почти нет. Врач в Риме — богатый, но неуважаемый человек. Их уважали и ценили иногда как врачей и презирали всегда и как вчерашних рабов, и как «голодных гречат».[99] Лечились пленные сами, народными способами.

Пленные близко познакомились с коноплей и обычными производными из нее в этих краях. Солдаты делали хлеб из травы ровно так, как это чуть позже делали воины Цезаря зимой 49–48 г. до н. э. при Диррахии:

«Они нашли даже особый корень, называвшийся хара (chara), который с примесью молока очень облегчал их голод. Этого корня у них было очень много, и они делали из него подобие хлеба. Когда в разговорах помпеянцы попрекали наших голодом, то они забрасывали их хлебцами из этого корня, чтобы понизить их гордые надежды».[100]

Слово chara ботаники выводят из греч. χαρά — радость.[101]

«Голод и прочие лишения те, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы, которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты».[102]

По мнению С. Ю. Лариной, это могла быть Chara tatarica, которая, вероятно была известна как Chara caesaris во времена Юлия Цезаря. За названием татарская хлебная хара (tatar bread-plant) ботаники видят некое обычное растение от Дуная до Дона, то ли водоросль, то ли лучицу (Charophyceae) — «единственный сохранившийся до настоящего времени класс (порядок) некогда обширной группы древних растений, объединяющих признаки водорослей и высших растений».

Самым обычным растением от Дуная до Дона и дальше на восток веками являлась конопля. Обычна она ныне и в Афганистане, где пленные пекли и ели хлебоподобное из нее. О конопле (cannabis, реже cannabum и cannabus от canna) известно мало. Раньше ботаники относили это растение к шелковичным, тутовым и крапивным. Сейчас коноплю определяют родом однолетних лубоволокнистых растений семейства Коноплевые (Cannabaceae).[103]

Люди Красса попали в плен ограбленными и запуганными. Разграбили победители и все имущество в обозах. Однако вряд ли победители обогатили себя римскими лопатами. Лопаты у пленных были. Особую роль в сплочении стада юнцов-новобранцев сыграли центурионы, уцелевшие после разгрома. Римский новобранец должен был хорошо владеть лопатой и киркой, топором и пилой; с силой и без промаха метать копье, отражать удары и закрываться щитом, колоть, рубить и наносить раны. Центурионы были лучшими в той части военного дела, знать которую надлежало каждому легионеру, и обучить которой свою сотню надлежало сотнику.

Центурион времен республики всегда выходец из солдатских рядов, свой брат солдатам, их непосредственный начальник, который живет все время с ними и почти так же как они; он ведет их в бой, учит военному делу, придирается к каждой дырке в тунике и к каждой неначищенной бляхе на поясе, не стесняясь пускает в ход виноградную лозу, символ своей власти, и, не задумываясь, умирает за своих солдат. Он — посредник между легионерами и высшим начальством. Центурионы — это костяк римской армии. Цезарь знал своих центурионов по именам. Жалости у этих людей искать вообще не стоит.[104]

Служаки из низов в появившихся позже армиях Евразии и Америки имеют схожую суть.[105] В каждом легионе таких было более полутысячи. Республиканский легион состоял из 5–6 тыс. человек. Он делился на десять когорт (cohors, загон, скотный двор); в когорте было три манипулы (manipula, сноп, горсть; от manus, рука), а в манипуле две центурии (сотни). Звание за центурионом не закреплялось; призванный вновь, он мог быть сразу и повышен, и понижен. Среди рядовых всегда были бывшие центурионы, вернувшиеся в строй, чтобы поправить свое материальное положение на войне или по привычке к лагерному быту.

Продвижение шло иногда медленно, иногда стремительно. В роли кадровиков выступали военные трибуны.

Красс, погибнув, свою войну закончил. Для выживших центурионов война продолжалась. Оружием подчиненных стала лопата (pala). Центурии делились на десятки — contubernia, сопалатки, так как все её члены жили в одной палатке.

Лагерная палатка разбивалась при помощи особых приспособлений-шестов, Т-образных furca (букв. вилы[106]).[107] К этим вилам-крестам легионеры приторачивали свое снаряжение в походе. Остались у части пленных и льняные вещмешки (sacculus), кожаные сумки (trinum nundinum), котелки (ollula), чаши (patera) и ведра для полевых работ. Что-то осталось и от палаток. Что-то осталось и из сельскохозяйственных орудий вроде серпа (falx). Все это немедленно приобрело ценность.

Победители вряд ли польстились на Т-образные палки. На них и тащили свои нехитрые уцелевшие после грабежа пожитки пленные, длинные колонны которых поплелись после поражения и позора в Среднюю Азию. На них же и разбивали навесы для отдыха, эдакие кибитки. Похожие палки сунача до сих пор используются полукочевниками.[108]

Как ни слаб кров из простого холста, все же нельзя не признать, что, утратив его защиту, войска лишаются на длительное время значительного удобства. В течение одного какого-нибудь дня разница в пользу палатки мало ощутительна, ибо от ветра и холода палатка почти не защищает, а от сырости — очень несовершенно; но эта ничтожная разница, когда она повторяется 200–300 раз в год, становится весьма существенной. Естественным последствием является убыль в войсках от болезней.[109]

Главным врагом пленных, тащившихся в Среднюю Азию весной и в начале лета были не холод и сырость, а палящее солнце. От солнца палатка защищает хорошо.

Есть народная германская песня, которую пели бойцы в строю и которая рассказывает, что присходит в таких случаях:

Десять тысяч парней

Потащились копать,

Десять тысяч парней

Потащились копать.

Почему, vidi bum,

Почему, vidi bum,

Потащились копать?

Рум, vidi bum.

Вот они остановились

На постой у бедняка.

Вот они остановились

На постой у бедняка.

Почему, vidi bum,

Почему, vidi bum,

Потащились копать?

Рум, vidi bum.

А у бедняка была

Божественная дочь.

А у бедняка была

Божественная дочь.

Почему, vidi bum,

Почему, vidi bum,

Потащились копать?

Рум, vidi bum.[110]

То, что половозрелых мужчин тянет к половозрелым девушкам и женщинам, как и наоборот, является положением, которое требует доказательств лишь с конца XX века. Слово пол значит половина, в латинском языке еще изгиб, пися: sexus. Половины стремятся к объединению. Такое единение приводит к рождению женщинами детей, иногда приводит к сожительству с мужчиной, а иногда к браку. Русское слово брак производное от глагола браться: