НАРОДНАЯ ВЕТЕРИНАРИЯ В РУССКОМ ЦЕНТРАЛИЗОВАННОМ ГОСУДАРСТВЕ XV -XVII вв.
Глава четвертая
U
вало «упорядочить этот хаос» в Восточной Европе, от Гданьска до устья Дуная34.
Предоставлявшиеся ему архивные выборки неизбежно определяли форму и содержание книги, но русские корреспонденты Вольтера слали ему и прямые указания, и критические замечания, заставляя его вполне обоснованно опасаться, что он окажется в роли «льстеца». В 1758 году он получил от Ломоносова три сочинения о Петре: «Слово похвальное Петру Великому», «Сравнение с Александром Великим и Ликургом», а также «Опровержение некоторых авторов», — которые не отдали должное Петру, в особенности самому Вольтеру и его «Истории Карла XII». Подобные предварительные наставления от Ломоносова говорили о все той же враждебности Петербургской академии; о ней же свидетельствовала и реакция Миллера, откликнувшегося на рукопись Вольтера сотнями поправок и особенно придиравшегося к французскому написанию русских имен. Вольтер избежал необходимости их учитывать, опубликовав свое сочинение в Женеве в 1759 году, якобы для того, чтобы опередить готовящиеся к выходу в Гамбурге и Гааге пиратские издания. Таким образом, неистребимый интерес Западной Европы и к Вольтеру, и к Петру перечеркнул последние попытки Петербургской академии взять образ царя под свой контроль. В 1763 году, в предисловии ко второму тому, Вольтер издевался над полученными им поправками к тому первому. Описывая, к примеру, первобытные народы Российской империи, он упомянул, что они поклоняются овчине, и его немедленно поправили: не овчина, а медвежья шкура. «Медвежья шкура гораздо достойнее поклонения, чем овечья, — саркастически писал Вольтер, — и надобно носить ослиную шкуру, чтобы заботиться подобной безделицей»35. Так он превратил академиков в ослов; но «безделица» была не просто этнографической неточностью. Овчины, вновь и вновь возникавшие в описаниях Восточной Европы, были признанной эмблемой отсталости, и, возможно, Вольтер не случайно сделал именно их предметом поклонения.
Самой серьезной проблемой, которая возникла в переписке, развернувшейся вокруг работы над жизнеописанием Петра, была судьба царевича Алексея. «Печальный конец царевича немного меня смущает», — писал Вольтер Шувалову в 1759 312
Изобретая Восточную Европу
году, предвидя возможные проблемы со вторым томом; у Миллера уже были наготове поправки к нему. Вольтер, конечно, готов был оправдать Петра, приговорившего сына к смерти, и оправдание это обуславливалось его общими представлениями о Петре и России, то есть его убеждением, что «этот человек в одиночку изменил величайшую империю в мире». Алексей хотел вернуть Россию к старым порядкам, «вновь погрузить ее во тьму», так что у Петра не оставалось иного выбора, кроме как «пожертвовать своим сыном ради безопасности империи»36. Собственно говоря, именно такую версию и отстаивал Ломоносов, но Вольтеру пришлось пройти через щекотливый обмен мнениями с Санкт-Петербургом о столь своевременной смерти царевича в тюрьме. Вольтера просили поверить, что тот умер от естественных причин, возможно, от потрясения, когда ему объявили смертный приговор, но ни в коем случае не был убит по приказу Петра. В конце концов он не без иронии написал, что люди столь молодые «очень редко» умирают сами собой при зачтении им смертного приговора, но «доктора допускают такую возможность»37. Смерть царевича и прочие подобные темы «смушали» Вольтера, напоминая ему его собственный тезис: «Он цивилизовал свой народ, но сам был дикарем». Чтобы обойти изобретенную им самим формулу, Вольтер объявил в 1757 году в письме Шувалову, что его не интересует частная жизнь Петра; он намеревается создать не жизнеописание, а «Историю Российской империи при Петре Великом»34. Уже начиная с 1745 года Вольтер называл свое сочинение «памятником» Петру, а затем и прямо «статуей», чье «живописное воздействие» зависело от сокрытия чересчур мелких деталей и личных изъянов. Как и у классических творений Фидия, эти мелочи «затмевались и стирались в сравнении с великими добродетелями, которыми Петр был обязан лишь себе, и в сравнении с героическими деяниями, на которые подтолкнули его эти добродетели»39. Сочинение Вольтера превращалось в нечто вроде памятника герою, чьим шедевром была Россия, как сам он был шедевром Вольтера. Этот памятник был завершен с выходом в 1763 году второго тома, а в 1766 году в Санкт-Петербург отправился Фальконе, чтобы начать работу над настоящей статуей. Бронзовый Петр был помещен на гигантской скале дикого камня, подчеркивая, подобно монументу, созданному Вольтером, соотношение между
Глава V, Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
царем-героем и Россией, которая была сырым материалом для его творческих упражнений.
В сочинении Вольтера роль этой скалы играло помещенное в начале первого тома пространное «Описание России», ее первобытных племен, поклоняющихся овчине или чему там еще. Оно вышло в свет как раз вовремя, чтобы послужить основой для статьи де Жакура в четырнадцатом томе «Энциклопедии». Вольтер описывал край, где «все еще сливаются границы Европы и Азии», где «скифы, гунны, массагеты, славяне, кимерийцы, готы и сарматы и сейчас находятся в подданстве у царей»4". Первый том завершался победой Петра над Карлом XII при Полтаве, и хотя Вольтер уже однажды побывал в лагере Карла, теперь он стал мудрее и понимал, что на кону стоит сама цивилизация. Если Петр проиграет, Россия «погрузится обратно в хаос»; если ему суждено победить, он сможет «цивилизовать (policer) обширную часть мира»4'.
В своей монографии, посвященной «России Вольтера», Кэролин Уайлдбергер заключает, что «оптимизм Вольтера по поводу России был безграничен, поскольку он был одним из проявлений его оптимизма по поводу цивилизации в целом»42. Этот оптимизм достигает высшей точки в его описании Полтавы как триумфа цивилизации, но в 1759 году, когда вышел в свет первый том, появился еще и «Кандид», где оптимизм как таковой безжалостно осмеян, а вера в предначертание представлена нелепым заблуждением. К этому важнейшему повороту Вольтера подтолкнули жестокости продолжающейся Семилетней войны; он уморительно высмеивал философский оптимизм доктора Панглосса, и все-таки сам был Панглоссом, когда с усердным оптимизмом восхвалял успехи цивилизации в России. В «Кандиде» Европа — поле битвы между мародерствующими дикарями Восточной Европы, болгарами и аварами; но одновременно «История Петра Великого» предоставляет скифам, гуннам, славянам и сарматам надежду приобщиться к цивилизации. Год спустя, в 1760-м, в своей поэме «Русский в Париже» он, казалось, потерял долю былой уверенности: «Чему можно научиться на брегах Запада?»43
В описании Вольтера взоры Петра были обращены к «нашим частям Европы», он «желал ввести в своих владениях не турецкие, не персидские, а наши обычаи». Употребляя первое лицо множественного числа, автор отождествлял себя с Запад-31-1
Изобретая Восточную Европу
ной Европой, «нашими частями Европы». Петр хотел ввести «платье наших народов», которому противопоставлялись одеяния прочих народов, круг которых очертил Вольтер, отметив сходство русского платья с одеяниями «поляков, татар и венгров древности»44. Эти народы не были частью ни турецкого и персидского Востока, ни «наших частей Европы»: зажатые между ними, они были Восточной Европой. Работая над «Историей Петра Великого», Вольтер оговаривал свои шаги в переписке с русскими, и его сочинение стало чем-то вроде зеркала (но не железным занавесом), в котором читатели могли видеть свое собственное отражение, восхищаясь Петром за то, что он восхищался их платьем, их обычаями, их частью Европы. Положение двух сторон относительно друг друга видно уже из того, что Вольтер описывал западноевропейские путешествия Петра (даже уверял, что видел его в 1717 году в Париже), но сам отклонил приглашение в Санкт-Петербург. Его труд, плод длительной переписки, стал поводом завязать еще один обмен письмами, когда в 1763 году Вольтер послал Екатерине второй том своей истории.
«Ужинать в Софии»
«Мне кажется, — писал Вольтер Екатерине в 1766 году, — что если бы другой великий человек, Петр I, обосновался не на Ладожском озере, а в климате более мягком, если бы он выбрал Киев или какую-либо другую местность на юге, то, несмотря на мой возраст, я бы действительно оказался у ваших ног». До конца своих дней предавался он подобным эпистолярным мечтаниям о своем визите к Екатерине. Однако предполагаемые препятствия, суровый северный климат Санкт-Петербурга предоставили свободу его воображению и позволили ему в своих фантазиях встречать Екатерину по всей Восточной Европе. «Сейчас все взоры должны повернутся к звезде Севера», — говорил Вольтер в следующем письме, но никто более него не стремился подорвать эту традиционную условность, образ Российской империи как северной страны. Его собственный взор, подобно внешнеполитическим амбициям Екатерины, неизбежно переносился с севера на юг, обнаруживая там земли, наделенные явно восточными чертами. «Если
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
вы хотите совершать чудеса, — писал он в 1767-м, — постарайтесь сделать ваш климат чуть жарче». Речь, однако, шла не о метеорологическом чуде, а о неудачном географическом расположении самой России: «Когда вы поместите Россию на тридцатой широте вместо шестидесятой, я попрошу у вас позволения приехать туда, чтобы окончить свои дни»45. В Восточной Европе даже факты географической науки находились в полном распоряжении просвещенного абсолютизма и капризных философов. Если перемещение с шестидесятой широты на тридцатую перенесло бы Санкт-Петербург куда-нибудь в окрестности Каира, то компромиссная сорок пятая широта приходилась на Крымский полуостров, где двадцать лет спустя, в 1787 году, к Екатерине действительно присоединились посланцы Западной Европы, вроде Сегюра и принца де Линя. Задолго до того, в 1773 году, Дидро доказал, что посещение Санкт-Петербурга вполне достижимо даже для стареющего философа. Екатерина подыгрывала восточноевропейским фантазиям Вольтера, живописуя ему свои собственные путешествия. Она сожалела о невозможности чудесным образом изменить русский климат, но обещала осушить окрестные болота в надежде оздоровить петербургский. Наконец, она объявила о своем намерении совершить путешествие через всю Россию по Волге: «И, быть может, неожиданно для вас, вы получите письмо, отправленное из какой-нибудь хижины в Азии». Екатерина явно ссылалась на предложенный самим Вольтером образ империи, где «все еще сливаются границы Европы и Азии», намекая, что он может быть неожиданно вовлечен в азиатскую переписку. Она сдержала обещание и два месяца спустя написала ему из Казани: «Вот я и в Азии; я желала увидеть ее своими собственными глазами»46. На самом деле Казань, стоящая на восточном берегу Волги, могла оказаться в Азии лишь на картах XVIII века, где границы так были подвижны. Они, однако, уже вытеснялись более современными картами, недвусмысленно помещавшими Казань в Европе. Если сама Екатерина, находясь в Казани, могла пребывать в некоторой неуверенности относительно границ между Европой и Азией, то ее далекий корреспондент во Франции тем более чувствовал эту утонченную географическую неопределенность. В конце концов, его «Описание России» в «Истории Петра Великого» заключало, что за Азовом «никто 316
Изобретая Восточную Европу
более не знает, где кончается Европа и начинается Азия»47.
Екатерина прямо обыгрывала в письмах фантазии Вольтера, сообщая ему из Казани о своем намерении ввести по всей России единообразные законы: «Вообразите только, что они должны употребляться и в Европе, и в Азии. Какое различие климатов, народов, обычаев, даже мнений!» Вольтер отвечал ей ссылкой на предисловие к его «Петру Великому», открывавшемуся риторическим вопросом: «Кто мог бы предсказать в 1700 году, что великолепный и утонченный двор будет основан на отдаленном берегу Финского залива?» Теперь, обсуждая с Екатериной ее Уложенную комиссию, он дополнил подробностями этот образ. «Я не мог бы предположить в 1700 году, что однажды Разум, — писал Вольтер (которому в 1700 году было лишь шесть лет от роду), — посетит Москву в облике принцессы, рожденной в Германии, и что она соберет в одной зале идолопоклонников, мусульман, православных, католиков, лютеран, которые все станут ее детьми». Он подчеркивал ее германское происхождение и объявил, что «в глубине сердца» он — тоже ее подданный. Мало того, он даже вообразил вымышленного автора своей книги в устье Волги, на границе между Европой и Азией: «Покойный аббат Базен часто говаривал, что ужасно боится холода, но если бы не был так стар, обосновался бы к югу от Астрахани, чтобы насладиться жизнью под сению Ваших законов»48. Восторги Вольтера по поводу кодификации законов Екатериной II были естественным продолжением петровского мифа, который он же сам ранее кодифицировал; когда под властью абсолютного монарха оказывались отсталые страны и народы Восточной Европы, эта власть безоговорочно признавалась орудием цивилизации и просвещения. В своей книге «Политические взгляды Вольтера» Питер Гэй заметил, что, когда речь шла о Екатерине, Вольтер был, вне всякого сомнения, сторонником просвещенного деспотизма, полагая, что «благодетельное самодержавие не может быть уместным в западных странах, но оно вполне уместно в стране, чье население все еще пребывает в почти первобытном СОСТОЯНИИ»49.
С 1768 года Екатерина воевала с Польшей и Турцией, и Вольтер предавался фантазиям о расширении ее владений, об объединении Восточной Европы под властью Разума, которую
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
олицетворяла собой немецкая принцесса.
С одной стороны, она принуждает поляков к терпимости и счастью, несмотря на сопротивление папского нунция; а с другой, она, похоже, ведет дела с мусульманами, несмотря на сопротивление Магомета. Ваше Величество, если они пойдут на Вас войной, то результатом может стать то, чего некогда намеревался достичь Петр Великий, а именно сделать Константинополь столицей Российской империи. Эти варвары заслуживают, чтобы героиня наказала их за недостаток уважения, который они до сих пор выказывали дамам. Совершенно очевидно, что люди, пренебрегающие изящными искусствами и запирающие женщин, заслуживают быть уничтоженными. ... Я прошу у Вашего Величества разрешения приехать и поместиться у Ваших ног и провести несколько дней при Вашем дворе, как только он будет перенесен в Константинополь; и я искренне считаю, что если Турок будет когда-либо изгнан из Европы, то сделают это русские50.
В этом абзаце первый философ Просвещения предложил современную формулировку «восточного вопроса». Турок предстояло изгнать из Европы в наказание за варварские обычаи и пренебрежение искусствами; они заслуживали наказания, даже уничтожения, чтобы вся Европа могла вернуться в лоно цивилизации. Екатерина только что публично продемонстрировала свою приверженность науке и цивилизации, сделав себе прививку против оспы, и рекомендовала «Кандида» как великолепное обезболивающее средство. «Кандид» завершается благополучной встречей всех главных героев в Константинополе, и Екатерина с энтузиазмом отнеслась к фантазиям Вольтера, назначившего ей там встречу. Она посулила ему, «к его въезду в Константинополь», греческие одежды, подбитые «драгоценнейшими сибирскими мехами»51. Изобретение таких одежд показывало, что Ереция, как часть все того же Восточного вопроса, все еще считалась причастной к открытию и освобождению Восточной Европы; однако эпоха эллинизма вскоре провела черту между истинными наследниками древней цивилизации и потомками древних варваров.
В 1769 году Вольтер был, как никогда, убежден, что турок нужно «навеки изгнать в Азию». Пока Екатерина читала его «Кандида», он читал французский перевод «Наказа», данного ею Уложенной комиссии, и говорил, что тот превосходит законы Солона и Ликурга. В Ферне Вольтер устроил его публичное чтение, и шестнадцатилетний швейцарский парень огром318
Изобретая Восточную Европу
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть/
ного роста воскликнул: «Боже мой, как бы я хотел быть русским!» Вольтер отвечал: «Это зависит только от тебя» — и привел в пример швейцарца Франсуа Пиктета, который стал секретарем Екатерины. Он мог бы привести в пример и саму Екатерину. Предполагалось, что всякий может стать русским по собственному желанию или даже по прихоти, подобно тому как Восточная Европа была излюбленным маршрутом воображаемых путешествий. В данном случае Вольтер готов был отправить вместо себя шестнадцатилетнего швейцарца, подобно тому как раньше он посылал вымышленного аббата Базена. Этот юноша был достаточно молод, чтобы добраться до Риги с ее суровым климатом, выучить там немецкий и русский и затем поступить на службу к Екатерине в Санкт-Петербурге. Вымышленное путешествие Вольтера на этом не заканчивалось: «Если Ваше Величество решит, как я надеюсь, обосноваться в Константинополе, он быстро выучит греческий, поскольку турецкий язык должен быть изгнан из Европы, как и все, говорящие на нем»52. Здесь Вольтер отсылает нас к концепции Европы, куда более близкой к нашим современным представлениям, — Европы, определяемой лингвистически через противопоставление той области, где распространены азиатские языки; Гердер в те годы уже трудился над своими сочинениями, показывая связь между языком и культурой.
В 1769 году Вольтер следил за успехами екатерининских армий; в его воображении они достигали самых отдаленных углов Восточной Европы. В мае он спрашивал: «Азов уже в Ваших руках?» Или: «Вы также и повелительница Таганрога?». Затем, обращая свое эпистолярное внимание на другой театр военных действий, он воображал Екатерину «на дороге в Адрианополь», который он считал целью, достойной «северной законодательницы», хотя Адрианополь, конечно, не имел к северу никакого отношения. Себе Вольтер присвоил роль императора Иосифа II, воображая, что «если бы я был молодым императором Священной Римской империи, меня бы вскоре узрели Босния и Сербия, а затем я пригласил бы Вас на ужин в Софию или Филиппополис». Для Вольтера его фантазии о завоеваниях принимали личный оттенок; он становился повелителем Боснии и Сербии и готовился встретить Екатерину в Болгарии, «после чего мы все" разделим между собой (nous partagerions)». Очень важно, что он употребляет глагол partager за три года до раздела Польши, который якобы шокировал всю
Европу, в том числе и самого Вольтера. Указывать, какие именно земли они будут делить, особой нужды не было — когда на столе была вся Восточная Европа, от Азова до Адрианополя, от Болгарии до Боснии, объект для раздела нашелся бы. В конце письма Вольтер выбил в честь Екатерины воображаемую медаль, где она именовалась «Thomphathce de ['empire ottoman, et pacificatrice de la Pologne»5i.
В сентябре Вольтер назвал победы, одержанные Екатериной под Азовом и Таганрогом, «жемчужинами» ее короны и полагал, что «Мустафа никогда не испортит Вам прическу». Султан вообще постоянно подвергался осмеянию, и то, что мусульманская Турция заключила с католической Польшей союз против Екатерины, было, по мнению Вольтера, достойно «итальянского фарса». На самом же деле именно они с Екатериной превратили Восточную Европу в подмостки фарса, приглашая друг друга на ужин в Софию. Народы Восточной Европы выступали здесь как объект соперничества между султаном, царицей и престарелым философом: «Хотя я и стар, меня привлекают эти прекрасные черкешенки, давшие Вашему Величеству клятву верности и, без сомнения, дающие такую же клятву своим возлюбленным. Благодарение Господу, Мустафа не дотронется до них»54. Это и в самом деле был фарс.
И все же Вольтер казался вполне искренним, когда уверял, что готов отправиться в Санкт-Петербург:
По правде говоря, мне будет семьдесят семь лет, и я не обладаю турецким здоровьем; но я не вижу, кто бы мог, в хорошую погоду, помешать мне отправиться с приветствиями к Звезде Севера и Проклятию Полумесяца. Наша мадам Жоффрен неплохо перенесла поездку в Варшаву, и почему бы в апреле мне не предпринять путешествие в Санкт-Петербург? Я прибуду в июне и вернусь в сентябре: если я умру по дороге, я велю написать па своей скромной могиле: «Здесь лежит поклонник августейшей Екатерины, которому выпала честь умереть, когда он направлялся засвидетельствовать ей свое глубочайшее почтение»55.
Мадам Жоффрен посетила Варшаву в 1766 году, но на намерения Вольтера, возможно, повлиял еще один, более отдаленный пример — поездка в Стокгольм Декарта, умершего там в 1650 году, в гостях у королевы Кристины. Екатерина не нуждалась в столь хрупких гостях. Игриво принимая предполагаемый приезд Вольтера в Константинополь и приглашение на 320
Изобретая Восточную Европу
ужин в Софии, она тем не менее сразу же отвергла его санкт-петербургские планы. Она не желала подвергать его тяготам «столь долгого и утомительного путешествия» и была бы «безутешна», если б пострадало его здоровье: «ни я сама, ни вся Европа мне этого не простят»56.
Эпистолярное восхищение Вольтера Восточной Европой достигло новых фантастических высот. «Мадам, — объявил он в октябре, — убивая турок, Ваше Императорское Величество продлевает мои дни». Он был готов вскочить с кровати «с криком Аллах, Катарина!» и даже «Те Catharinam Laudamus, te dominam confitemur». Он сам был ее пророком: «Архангел Гавриил сообщил мне о совершенном бегстве всей оттоманской армии, о взятии Хотина и указал мне своим перстом дорогу на Яссы». Царица, таким образом, «отмстила Европу». При этом Екатерина получала титул domina, «властительница», а архангел указывал на границы ее европейских владений, Украину и Молдавию, в самом сердце Восточной Европы. В марте 1770 года, когда весна была уже на носу, Вольтер еще и не думал собираться в дорогу. На самом деле в очередном порыве воображения он уже предвкушал встречу не с Екатериной, а с самим Петром, «которого я скоро посещу в ином мире». В этом выдуманном мире он мог повстречаться и с султаном: «Почему бы ему не оказаться в Венеции во время карнавала 1771 года, вместе с Кандидом?»57 Там, в Венеции, Кандид повстречал шесть свергнутых монархов, включая одного султана, двух королей Польши и одного царя, Ивана VI, который царствовал в России несколько месяцев в 1740—1741 годах и был, к облегчению Екатерины, убит в заточении в 1766 году, вскоре после ее восшествия на престол. По мере того как Екатерина прикарманивала все новые восточноевропейские земли, Вольтер готовился встречать все больше монархов на этом карнавале свергнутых и ограбленных.
В 1770 году Вольтер отправился в путешествие по Дунаю, куда еще не добрались армии Екатерины, открывая лежащие по его берегам восточноевропейские земли.
Я бы все равно желал, чтобы течение Дуная и судоходство по этой реке принадлежали Вам на всем протяжении Валахии, Молдавии и даже Бессарабии. Я не знаю, прошу ли я слишком многого или, наоборот, слишком малого; решить это предстоит Вам58.Даже предоставляя право окончательно распорядиться при-
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть /
дунайскими землями Екатерине, Вольтер считал возможным давать ей советы. «Я боялся, что Дунай невозможно пересечь», — писал он в сентябре, захваченный ходом военных действий. «Я, конечно, знаю об этом так мало, что даже не решаюсь спросить, сможет ли Ваша армия переправиться через Дунай, — писал он уже в октябре. — Мне остается лишь загадывать желания». Тем не менее военные достижения императрицы не успевали за пожеланиями Вольтера, так что ему оставалось лишь сетовать на то, что «турецкая раса еще не изгнана из Европы». В том же письме он восхищался Екатериной, ведущей войну за обладание «восточной империей»; но что же за восточная империя пригрезилась ему на берегах Дуная? Очевидно, если бы турок изгнали из Европы, оставленные ими земли были бы не восточными, а европейскими. В следующем письме он поздравлял Екатерину со взятием Бендер и удивлялся, почему она все еще не в Адрианополе; оба этих города тоже были частью Европы, но Европы Восточной. Сраженный недугом, он лежал в Ферне, и лишь известия о победах Екатерины могли вернуть ему силы. В декабре он признавался, что Екатерина возбудила в нем причудливые желания («ип реи romanesqure»), и думал, что умрет от горя, если она не завоюет Константинополя. В самом начале 1771 года его воображение было занято лишь Дунаем, Черным морем, Адрианополем и Греческим архипелагом; он был готов «на носилках отправиться» в завоеванный Екатериной Константинополь59. Не покидая кровати, Вольтер обзавелся в Восточной Европе собственной империей.
«Создание новой вселенной»
В Ферне Вольтер поддерживал курсы часовщиков и в 1771 году вместо ружей и пистолетов посылал Екатерине партии швейцарских часов. Он писал, что мечтает основать поселение часовщиков в Астрахани, на Волге, где ранее он поселил вымышленного аббата Базена. Екатерина поддержала эту выдумку, вызвавшись навестить Вольтера в Астрахани, но предложила ему подумать взамен о Таганроге, на Азовском море, где климат был мягче и здоровее. Петр, уверяла она, некогда намеревался основать там столицу, лишь позднее остановив свой 322
Изобретая Восточную Европу
выбор на Санкт-Петербурге60. «В этом случае, я велю на носилках отнести меня в Таганрог», — отвечал Вольтер. Там собирался и закончить свой земной путь, ни a lagrecque, ни а 1а romaine, то есть без выполнения церковных обрядов: «Ваше Величество позволяет каждому отбывать в мир иной так, как ему заблагорассудится». Когда Вольтер и вправду скончался в Париже в 1778 году, вокруг его отпевания разгорелся настоящий скандал; в 1771 году он представлял Восточную Европу фантастическим краем, где можно избежать этих проблем.
Узнав о покорении Екатериной Крыма, Вольтер вновь обратил свое воображение к этому краю «прекрасной Ифигении». Он вспомнил, что Аполлон подарил татарину Абарису волшебную стрелу, которая могла переносить его с одного конца света на другой. Теперь же, благодаря екатерининским завоеваниям, Вольтер мог присвоить себе этот волшебный трофей: «Если бы у меня была эта стрела, я бы уже сегодня оказался в Санкт-Петербурге, вместо того чтобы, как глупец, слать знаки своего глубочайшего уважения и неколебимой привязанности повелительнице Азова, Каффы и моего сердца отсюда, из подножий Альп». Екатерина предложила отправить крымского хана танцевать в «Комеди Франсез», хотя, пожалуй, сам Вольтер пригласил бы его присоединиться к Кандиду на венецианском карнавале61. В первый день нового, 1772 года Вольтеру в его воображении рисовалась арена екатерининских побед, ее владения, простирающиеся непрерывно от Крыма до Польши и объединенные общей отсталостью и предрассудками. Крым представлялся ему «краем, где Ифигения резала головы всем иностранцам в честь прескверной деревянной статуи, похожей на Богоматерь Ченстоховскую». Двумя неделями позже Восточная Европа виделась ему как коллекция разных земель, и он воспевал присутствие там Екатерины: «Ваш дух проникает во все углы Крыма, Молдавии, Валахии, Польши, Болгарии»62.
В 1769 году Вольтер собирался разделить Оттоманскую империю и ужинать с Екатериной в Софии, а теперь, в 1772 году, пока Россия, Пруссия и Австрия готовились к разделу Польши, он восхвалял этот раздел как «благородное» и «полезное» дело, средство против анархии. Он по-прежнему настаивал на вторжении еще и в оттоманскую Европу, поскольку теперь, покончив с «этим великим проектом» в Польше, Екатерина могла осуществить «тот, другой», чтобы однажды воцариться в «трех
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
столицах: Петербурге, Москве и Византии»63. Вольтер представлял себе кампанию против турок как пародию на крестовый поход (не без примеси, конечно, итальянского фарса) и в конце 1772 году послал в Санкт-Петербург его сценарий:
Я проповедую этот маленький крестовый поход уже четыре года. Некоторые праздные умы вроде меня настаивают, что недалеко то время, когда Святая Мария-Те резня, в согласии со Святой Екатериной, воплотят в жизнь мои горячие молитвы; что ничто не может быть легче, чем занять в одну кампанию Боснию и Сербию и даровать Вам победу под Адрианополем. Что это будет за милое зрелише, когда две императрицы надерут Мустафе уши и отправят его восвояси в Азию.
Они говорят, что, если эти две отважные дамы так хорошо поняли друг друга, что изменили облик Польши, они поймут друг друга еще лучше, чтобы изменить и Турцию.
Вот время великих перемен, вот создание новой вселенной от Архангельска до Борисфена64.
На самом деле Екатерина отметила создание новой империи в 1787 году, отправившись вместе с Сегюром вниз по течению Борисфена, то есть Днепра. Риторика сотворения и великих перемен была во многом позаимствована из «Истории Петра Великого», но в 1772 году Вольтер имел в виду нечто большее, чем просто Российскую империю (хотя и меньшее, чем вселенная): в его воображении рисовалась потерянная некогда часть Европы, простиравшаяся от Архангельска до Адрианополя. При этом становилась очевидной роль «праздных умов вроде меня», то есть философов Просвещения, императорских суфлеров, проповедников крестовых походов, зрителей, ради которых и затевался весь этот спектакль. В 1773 году Вольтер набросал письмо, с которым Екатерина должна была обратиться к Марии-Терезии («моей дражайшей Марии»), напоминая ей, что турки дважды осаждали Вену и что теперь пришло время уничтожить их. Для императриц продолжение этой кампании будет «развлечением месяца самое большое на три — на четыре, после чего вы вместе устроите все, как вы устроили в Польше». Вольтер был в отчаянии от того, что мир заключался слишком рано и турки остались в Европе; он цеплялся за свою старую фантазию, собираясь лично (e'est moi) переправиться через Дунай и скакать «галопом к Адрианополю»65.
Однако, как Вольтер и предполагал, Мария-Терезия не 324
Изобретая Восточную Европу
слишком-то стремилась к разделу Оттоманской империи. Раздел католической Польши она считала деянием позорным, быть может, даже смертным грехом, совершить который ее вынудили государственные соображения, и расчленение Турции, хотя и мусульманской державы, вызывало у нее такое же отвращение. Более того, оттоманские владения в Европе, вроде Боснии и Сербии, она считала «нездоровыми» и «безлюдными» и думала, что присоединение их скорее ослабит, чем усилит ее империю. Даже Кауниц, смотревший на предлагаемый раздел более благосклонно, решил в 1771 году, что с приобретением Валахии и Молдавии в состав империи Габсбургов войдут «самые дикие народы»66. Сам Вольтер, который в 1773 году был готов скакать галопом к Адрианополю во Фракии, в 1756 году с пренебрежением писал об этом крае в своем «Опыте о нравах». «Наши части Европы, — писал Вольтер, — должно быть, имели в нравах своих и своем духе характер, которого недостает во Фракии, где турки основали столицу своей империи, или в Татарии, из которой они некогда пришли»67. Для Вольтера, однако, отсталость Восточной Европы, мерилом которой и служили манеры, была не препятствием для аннексии, а, напротив, оправданием имперских попыток возвратить ее в лоно цивилизации.
Среди прочих предупреждений, которые Вольтер слал своей «дражайшей Марии», он писал в 1773 году, что, если турков не выгнать теперь из Европы, барон де Тотт («у которого достает гения») подготовит их к будущим войнам. Начиная с 1770 года имя де Тотта регулярно всплывало в письмах Вольтера к Екатерине: «Как француз, я немного огорчаюсь, когда слышу, что шевалье де Тотт укрепляет Дарданеллы»68. Вольтер считал Тотта представителем Франции в Константинополе, а потому не только врагом Екатерины, но и своим личным соперником за право покорить Восточную Европу, опираясь на мудрость Запада. Его наиболее очевидным соперником был, конечно, Руссо, философ, как и он, но придерживавшийся прямо противоположных взглядов на Россию и Польшу; тем не менее Тотт все равно беспокоил Вольтера — беспокоил именно потому, что как офицер, как инженер, даже как путешественник мог вести битву за Восточную Европу недоступными Вольтеру способами. Стоило Тотту опубликовать в 1785 году свои мемуары, как ему немедленно бросил вызов его
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть 1
вымышленный соперник, барон Мюнхгаузен. Пребывание Тотта в Константинополе придало в глазах Вольтера почти эпический характер продолжающимся в Восточной Европе войнам, где французы, подобно олимпийским богам, сражались на обеих сторонах. В 1771 году Тотт удостоился иронического поздравления как «защитник Мустафы и Корана»; сообщалось, что в Польше некоторые французы сражались против Екатерины, на стороне Барской конфедерации. Среди них был и один писатель, Станислас-Жан де Буффлер, родом из Лотарингии, сын любовницы Станислава Лещинского. «Я умоляю Ваше Величество захватить его в плен, — с иронией обращался Вольтер к Екатерине, — он Вас немало позабавит». Более того, «он будет складывать Вам песни; рисовать с Вас этюды; он напишет Ваш портрет, хотя и хуже, чем те, которые мои колонисты в Ферне рисуют на своих часах». Вне зависимости от их партийной принадлежности, Вольтер неизбежно рассматривал французов как посланцев наук и искусств в Восточной Европе. Поскольку Буффлер и Тотт оказались среди врагов Екатерины, Вольтер тем решительнее встал под ее знамена. Она была «первейшим лицом во всей вселенной», и он не сомневался, что Екатерина «одной рукой унизит оттоманскую гордость, а другой умиротворит Польшу». Хотя он не мог строить крепостей на Дарданеллах или бороться с фанатизмом в Польше, Вольтер надеялся, что однажды он и его часовщики из Ферне будут «трудиться на благо обширной Российской империи»69.
Обнаружив, что французы сражаются против Екатерины, тогда как некоторые татары встают на ее сторону, Вольтер объявил, что «татары оказались цивилизованными, а французы превратились в скифов». Что до самого Вольтера, то «если бы я был моложе, я стал бы русским»70. Весь эффект такой риторической инверсии цивилизационного соотношения между Западной Европой и Европой Восточной был основан на откровенно ироническом изумлении: французы стали скифами! Вольтер стал русским!
Сам Вольтер понимал, что может принести Екатерине лишь весьма ограниченную пользу. «Мадам, — писал он в начале 1772 года, — я боюсь, что Ваше Императорское Величество утомят письма старого швейцарского резонера, который ничем не может Вам услужить, который может предложить Вам лишь свое бесполезное усердие, который сердечно ненавидит Мус-326
Изобретая Восточную Европу
тафу, который не любит польских конфедератов и который в своей пустыни лишь взывает к форелям Женевского озера: "Восславим Екатерину IV». Роль Вольтера сводилась к поздравительным письмам, но посредством этих писем императрица и философ могли обмениваться тривиальными символами цивилизации. В 1772 году Вольтер предложил отредактировать Мольера, сделав его пьесы пригодными для воспитанниц Смольного института в Санкт-Петербурге. «Этот небольшой труд развлечет меня, — писал он,— и не причинит ущерба моему здоровью». Рекомендовал он и подходящую к случаю новую пьесу, где действовали «татары двух видов (especes)», обещая прислать ее, как только она появится в печати. Екатерина отвечала, что воспитанницы уже представляли на сцене «Заиру» самого Вольтера. Она с благодарностью приняла его предложение кастрировать французскую классику и, не без легкого эротического оттенка, заверила старика, что юные смолянки представляют собой прелестное зрелище: «Если бы вы только могли их видеть, они заслужили бы ваше одобрение». Как раз в это время Екатерина принимала у себя при дворе молодого татарского князя, чьи крымские владения она только что завоевала; по воскресеньям он ездил с ней в Смольный смотреть представляемые институтками пьесы. Дабы Вольтер не опасался, что она «пускает волка к агнцам», Екатерина заверила его, что князя отделяет от девушек на сцене двойная балюстрада7'. Эта ситуация отлично отражала общие заботы двух цивилизаторов: Вольтер поставлял в Петербург французские пьесы о татарах, Екатерина в Петербурге знакомила татар с французскими драмами в исполнении русских девушек. Весной 1772 года Екатерина послала Вольтеру семена, чтобы он мог посадить в Ферне сибирские кедры. В мае он опустил семена в землю, отметив их восточноевропейское происхождение: «Быть может, однажды эти кедры укроют в своей тени каких-нибудь женевцев; но женевцы, по крайней мере, не встретят в их тени сарматских конфедератов». С удовольствием услышав о его посадках, Екатерина отметила, что, каждый в своих владениях, они предаются схожим занятиям.
Вы сеете семена л Ферне; этой весной я делаю то же самое в Царском Селе. Вам, возможно, будет трудно выговорить это имя; я, однако, нахожу это место превосходным, потому что именно там я сего и сажаю. Баронесса Тундер-тен-Тронк считала свой замок
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть]
самым прекрасным из всех возможных замков. Мои кедры уже длиной с мизинец; а как ваши? Я теперь без ума от английских садов72.
Екатерина и Вольтер обнаружили тот мир, где исчезали основные различия между Ферне и Царским Селом, между Западной Европой и Европой Восточной, тот самый лучший из всех миров, изобретенный Вольтером, где Кандид мог сажать свой сад. Единственным напоминанием оо*о всем, что разделяло двух корреспондентов, было название, которое «вам, возможно, будет трудно выговорить». Вольтер не забыл эту фразу и позднее в том же году с сарказмом отозвался о «Богоматери Ченстоховской, чье имя мне очень трудно выговорить»73. Эта игра ничуть не утомляла Екатерину и Вольтера, так как в письмах имена, конечно, не надо было выговаривать. Тем не менее взаимное признание общей слабости помогало сконструировать область непроизносимой славянской фонетики, простиравшуюся от екатерининского замка в России до укрепленного монастыря ее врагов в Польше.
«Я просил у Вашего Величества сибирских кедров, — писал Вольтер. — Теперь я осмеливаюсь просить у Вас петербургских комедий». Речь, возможно, шла о ее собственных любительских сочинениях, но в любом случае их надо было послать во французском переводе, так как Вольтер объявил себя слишком старым, чтобы учить русский. В конце 1772 года он отправил еще одного путешественника посетить Россию и выучить русский вместо себя, молодого человека, «который на треть немец, на треть фламандец, на треть испанец и хочет сменять эти три трети и стать совершенно русским». Это уравнение вновь подчеркивало различия между Россией и Западной Европой, одновременно предполагая возможность превращений и пересаживаний на новую почву. Однако самым важным посетителем Санкт-Петербурга в 1773 году был и не юный протеже, и не вымышленный персонаж Вольтера, а его собрат по философскому цеху, Дени Дидро. Вольтер писал Екатерине, что Дидро «счастливейший из французов, поскольку он отправляется к Вашему двору». Это путешествие, однако, глубоко беспокоило Вольтера, бросая вызов главной иллюзии, на которой и основывалась вся переписка с Екатериной, — иллюзии, что философский и географический занавес, отделяющий Восточную Европу от Европы Западной, преодолим лишь посредством волшебной стрелы или переписки. Теперь же Дидро готовил 328
Изобретая Восточную Европу
ся лицом к лицу столкнуться с русской реальностью, а Вольтеру оставалось фантазировать и принимать в своих письмах напыщенные позы: «Я же простираю свои руки к звезде Севера»74. Ему не суждено было скакать галопом к Адрианополю.
«Мечтания наедине с самим собой»
Жак Анри Бернарден де Сен-Пьер прибыл в Санкт-Петербург в 1762 году, всего через месяц после переворота, приведшего на престол Екатерину. Он пересекал Балтику на одном судне с англичанами, французами и немцами, которые все надеялись составить себе в России состояние, подвизаясь в качестве певцов, танцоров или даже парикмахеров; они несли цивилизованные искусства в страну, где в них предполагалась нужда. Такая компания может показаться странной для Бер-нардена де Сен-Пьера, который много позднее, в 1788 году, прославился как автор «Поля и Виргинии», живописавший любовную идиллию на уединенном острове, затерянном вдали от цивилизации. В 1762 году, однако, он сам был искателем приключений, надеявшимся составить состояние и делавшим ставку на развитие цивилизации в России. Конечно, можно сказать, что и сама Екатерина была в России иностранной авантюристкой, сорвавшей в тот год невиданный куш. Бернарден де Сен-Пьер хотел основать в ее владениях, на Араль- : ском море, «небольшую республику европейцев» (то есть привлечь еще больше авантюристов), которая бы служила торговым посредником между Европой и Азией. Русское правительство, однако, не спешило поддержать его планы, и, разочаровавшись, он в 1764 году отправился в Польшу, где в конце концов стал одним из французов, к смущению Вольтера, ера- ■ жавшихся против Екатерины75.
В 1764 году, когда Бернарден де Сен-Пьер отбыл из России, туда прибыл другой, гораздо более фривольный авантюрист, а именно Казанова. В Санкт-Петербурге он очутился в окружении французских и итальянских певиц и танцоров, включая нескольких ветеранов, приплывших на одном судне с Бернарденом де Сен-Пьером. Казанова тоже надеялся произвести впечатление на Екатерину. В своих мемуарах он утвер-ждает,что прогуливался с царицей в Летнем саду и советовал
у Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
вести в России григорианский календарь. Он хотел поступить к ней на службу, «хотя сам не знал, к какой должности» гор-лилсяв стране, которая ему «к тому же не нравилась», разочаровался и в 1765 году отправился все в ту же Польшу76. Возможность прогуливаться с Екатериной и наставлять ее в деле просвещенного реформаторства воплощала в себе самую суть восточноевропейских фантазий, лелеемых западными философами и искателями приключений. При этом их мечты о власти о влиянии на государственные дела, о доступе к источнику'законов и распоряжений были отлично приспособлены к эпистолярному жанру; Вольтер и Екатерина сажали кедры каждый в своем саду, хотя им не суждено было вместе прогуливаться ни в одном из них. Посетив Санкт-Петербург, Дидро нашел самый убедительный способ претворить эту фантазию в жизнь. Барон Мюнхгаузен довел ее до абсурда, переплюнув самого Казанову по части императорских милостей: он якобы получил от Екатерины ни много ни мало как предложение «разделить с ней постель и трон», которое галантно отклонил77. Этот мудрый отказ был не просто выдумкой, но отголоском, по крайней мере, одного в высшей степени знаменитого и публично отвергнутого приглашения (хотя и не столь экстравагантного —- постель и престол). Речь идет о Жане д'Алам-бере, сотруднике Дидро по «Энциклопедии», которого Екатерина пригласила в 1762 году воспитателем к своему сыну и наследнику. Письмо с приглашением было опубликовано французской Академией как свидетельство успехов Просвещения в России, а Тома, работавший над своей «Петриадой», превозносил до небес писательские способности Екатерины, как поистине невероятные «для древней страны татар и скифов». Многие восхищались отказом д'Аламбера как проявлением независимости, хотя сам он в письме Вольтеру объяснял его Другими мотивами: «Я тоже страдаю геморроем»78. Смерть своего убитого заговорщиками мужа Екатерина объяснила «геморроидальными коликами», так что в ответе д'Аламбера можно было прочесть и долю сарказма. С другой стороны, в 1765 году в Санкт-Петербурге Казанова действительно мучился геморроем. Когда д'Аламбер в 1772 году написал Екатерине, призывая ее во имя философских принципов вернуть свободу францу-
*ам, попавшим в плен в Польше, она ответила ему очень про-ХЛадно и безо всякого интереса. Отказ д'Аламбера мог бы и 330
Изобретая Восточную Европу
забыться по прошествии десяти лет, тем более что в 1773 году Екатерине предстоял визит другой знаменитости — Дидро.
О поездке в Россию Дидро начал подумывать еше в 1765 году. Как раз в тот год Казанова прогуливался с Екатериной в Летнем саду, и как раз в тот год началась ее переписка с Вольтером. В тот же самый год Дидро, оказавшись на мели, решил продать свою библиотеку, и, услышав об этом, Екатерина не только приобрела ее, но и оставила в его пожизненном распоряжении, выплачивая ему ежегодную стипендию за сохранение книг, ставших теперь ее собственностью. Вольтер был крайне воодушевлен придуманной Екатериной инверсией ци-вилизационных ролей: «Кто бы мог предположить пятьдесят лет назад, что скифы столь благородным образом вознаградят в Париже добродетели, науки и философию, с которыми у нас обходятся недостойно?» Однако благодарственных писем было недостаточно, чтобы вознаградить подобную щедрость. «Если я не съезжу туда, — терзался Дидро, — я не смогу оправдаться ни перед ней, ни перед самим собой»79. Его библиотека отправилась в Петербург после смерти Дидро; самому же философу пришлось совершить это путешествие еще при жизни. Он, однако, колебался и продолжал воспевать ее славу издалека, призывая философов поддержать ее начинания, приобретая по ее поручению книги и картины для отправки в Петербург, отряжая впереди себя своих протеже.
В 1766 году в Россию отправился Фальконе, чтобы взяться за памятник, который Екатерина хотела воздвигнуть Петру; в 1773-м он встретил в Петербурге Дидро и оставался там до 1778 года. В письме мадам Жоффрен в Париж Екатерина не скрывала, что приглашение Фальконе она согласовала с высшими философскими авторитетами: «Г-н Дидро посоветовал мне приобрести человека, который, как мне кажется, не имеет себе равных; это Фальконе, и он все собирается приступить к статуе Петра Великого»80. В 1767 году Дидро отправил к ней менее приятного гостя, физиократа Лемерсье де ла Ривьера. Его приезд был столь же тщательно подготовлен, и Дидро теперь просил находившегося в Санкт-Петербурге Фальконе представить Лемерсье Екатерине: «Когда у императрицы будет этот человек, ей не понадобятся все эти Кенэ, Мирабо, Вольтеры, Дидро и д'Аламберы». Лемерсье мог даже «примирить ее с потерей Монтескье», который умер в 1755 году. Один-един-
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
ственный экономист-философ, автор одной прославившей его книги, вышедшей совсем недавно, в 1767 году, мог заменить собой все западноевропейское Просвещение, особенно самого Дидро, так до сих пор и не посетившего Россию. Случай с Лемерсье, однако, наглядно показал, какая неловкость могла возникнуть при личной встрече абсолютного монарха и просвещенного философа, особенно в Восточной Европе, где на роль носителя цивилизации и господина мог претендовать всякий. На дворе был 1767 год, год Уложенной комиссии и «Наказа», но Екатерина обнаружила, что покойный Монтескье был менее высокомерным философским наставником, чем живой и здравствующий Лемерсье. Он только недавно вернулся с Мартиники, где представлял интересы французской короны, и теперь возомнил себя представителем Просвещения в России. Он решил пересмотреть самую знаменитую фразу из Фон-тенелева панегирика, «tout itait a faire» («все еще только предстояло создать»), и изложил свой вердикт в письме аббату Рейналю, другому знатоку Вест-Индии: «Все еще только предстоит создать в этой стране; а еще вернее, все еще только предстоит разрушить и создать заново»81.
Екатерина возненавидела Лемерсье, и хотя уже в 1768 году он уехал домой во Францию, она не забыла о нем. В 1774 году она писала Вольтеру о Лемерсье, «который шесть лет тому назад возомнил, что мы ходили на четвереньках, и любезно взял на себя беспокойство прибыть с Мартиники, дабы научить нас ходить прямо». В 1787 году, по дороге в Крым, она сказала Сегюру, что Лемерсье «взял себе в голову, будто я позвала его помочь мне управлять империей, вывести нас из тьмы варварства благодаря его обширным способностям». В 1788 году эта история была представлена на сцене Эрмитажного театра в Санкт-Петербурге: окарикатуренный Лемерсье был главным персонажем в драме «Regimania». «Я, несомненно, поеду в Россию, — писал Дидро в письме Фальконе в 1768 году, уже после скандала с Лемерсье, — но никого больше туда не отправлю»82. Тем не менее он еще пять лет откладывал свою поездку.
Первый том «Энциклопедии» вышел в 1751 году, а последний появился только в 1772-м. Завершив труд всей своей жизни в Западной Европе, он наконец отправился в Россию, прибыв в Санкт-Петербург в октябре 1773 года. С точки зрения Западной Европы он снисходил до встречи с Екатериной, 332
__ Изобретая Восточную Европу
и несмотря на все его поэтическое воспевание Петра, Тома считал эту «встречу императрицы и философа» чем-то чрезвычайным. По свидетельству Тома, общественное мнение не одобряло этой поездки, полагая Дидро «божеством», которое «не должно никогда покидать своего святилища». Самого Дидро беспокоили лежащие впереди расстояния, которые отделят его от друзей «земным полудиаметром». Он опасался умереть вдали от дома, подобно Декарту83. Тем не менее Дидро провел в Санкт-Петербурге зиму 1773/74 года; он иногда хворал, но тем не менее выжил. В Санкт-Петербурге он регулярно встречался и подолгу беседовал с Екатериной. По свидетельству Гримма, бывшего в России одновременно с ним, Дидро вовсе не принимал торжественных поз и не играл во «встречу императрицы и философа»; напротив, он «хватает ее ладони, берет ее под руку, барабанит по столу, как будто он посреди синагоги на рю Руайаль». Он так бурно жестикулировал, что Екатерине якобы пришлось поставить между ними столик, чтобы философ не наставлял ей синяков. Несмотря на это, она восхищалась его «неутомимым воображением» и причисляла Дидро к «самым необычайным людям, когда-либо жившим на свете»84. Его воображение питала сама Екатерина, ее самодержавная власть над Россией и значение этой власти как средства практически применить философию в деле цивилизации — на расстоянии земного полудиаметра, в Восточной Европе.
Этот же самый наркотик пропитал страницы писем, которыми обменивались Вольтер и Екатерина, прячась на полях и между строк, среди их взаимных восхвалений. Насколько Дидро мог затрагивать те же самые вопросы при личной встрече с императрицей, хватая ее за руку и барабаня по столу, видно из его интереснейших меморандумов, написанных во время пребывания в Санкт-Петербурге. Дидро писал пространные сочинения в форме писем, адресованных Екатерине, несмотря на то, что благодаря частым встречам с императрицей отправлять их не было особой нужды. Эти сочинения были записью не того, о чем Дидро говорил с Екатериной (хотя их потом и опубликовали как «беседы», или «entretiens»), а того, о чем он хотел бы, но не мог говорить прямо. Екатерина оставила их у себя, и записная книжка Дидро, в переплете красной марокканской кожи, хранилась в России на протяжении XIX века, была подарена Морису Турно в 1882-м и опубликована в Париже в
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть!
1899 году85.
«Беседа», которая лучше всего отражает особенности этой литературной формы, носит многозначительное заглавие «Мечтания Дени-Философа наедине с самим собой». Эта «беседа» написана в форме письма к «Вашему Императорскому Величеству», иногда просто к «Мадам», но для Дидро Ъно сохраняло оттенок обращенной к самому себе задумчивой мечтательности. Подобно остававшемуся далеко в Ферне Вольтеру, Дидро, даже находясь в Санкт-Петербурге, даже хватая Екатерину за руки, не мог сбросить оковы своего неистощимого воображения, дававшего простор его фантазии, но преграждавшего непосредственный доступ к императрице. Занавес, протянутый между Западной Европой и Европой Восточной, разделял Философию и Власть, подобно барьеру, так что Дидро проехал половину земного диаметра, чтобы поговорить с самим собой. С самого начала в его записках неловко соединялись взаимоисключающие элементы частного размышления и эпистолярного обращения: «Я беру на себя смелость обратиться к Вашему Императорскому Величеству с этими мечтаниями». В конце записной книжки Дидро призывал Екатерину проявить снисхождение к «мечтаниям», открывавшим ей «картину сколь тщетных, столь и необычных усилий болтуна, возомнившего своим маленьким умишком, будто он управляет великой империей»86. Дидро приходилось уничижительно называть свои меморандумы «мечтаниями» и адресовать их не Екатерине, а самому себе, именно потому, что в этих «беседах» он явно брал на себя лишнее. Его сны наяву лишь чуть-чуть не дотягивали до фантазий барона Мюнхгаузена.
Поездка Дидро была знаком его личной признательности, но французское правительство поручило ему по мере сил улучшить отношения с Россией. В «Мечтаниях наедине с самим собой» он подтверждал культурные связи между Францией и Россией, начиная с культа самой Екатерины:
В Париже нет ни одного порядочного человека, ни одного человека, хоть немного одухотворенного и просвещенного, кто бы не восхищался Вашим Величеством. На ее стороне все академии, все мудрецы, все писатели, и они этого не скрывают. Все прославляют ее величие, ее добродетели, ее гений, ее доброту, те усилия, которые она предпринимает, чтобы нодворить науки и искусства в своих владениях87. Тем не менее, писал Дидро, несмотря на все эти восхвале-334
Изобретая Восточную Европу
ния, французы все равно ее недооценивают. Отбросив формальности императорского титула, он обратился к ней напрямую, в обычном для писем втором лице: «Мои добрые соотечественники полагают, что знают Вас (vous connaitre)\» Дидро обещалнаучить их еще больше ценить ее. Однако, приближаясь к заключению, Дидро неожиданно обращается не к Екатерине, а к тем самым соотечественникам, предлагая им присоединиться к своей фантазии, в центре которой — Екатерина: «О! Друзья мои! Представьте эту женщину на троне Франции!» Сделав своих друзей-французов ее подданными, Дидро сразу же пригласил их в Россию: «Приезжайте в Петербург хотя бы на месяц. Приезжайте освободиться от давно унижающих вас оков; только тогда вы почувствуете себя теми, кто вы есть на самом деле!»88 К концу столетия личные мечтания Дидро (которые он распространял на всех своих соотечественников) стали сюжетом водевилей, вроде поставленного в Париже в 1802 году «Allons en Russie!» («Поедемте в Россию.!»). Подобное путешествие было в то время якобы не просто «модой», а «настоящим фурором». Действующие лица включали художника, актрису, танцора, парикмахера и писателя, которые надеялись приобрести в России состояние89. Десять лет спустя припев «A/Ions en Russie!» был подхвачен Наполеоном.
В своих мечтаниях Дидро заявлял, что обзавелся новой душой на русской границе, в Риге, и уверял своих друзей: «Я никогда не чувствовал себя более свободным, чем проживая в стране, которую вы зовете страной рабов, и никогда не чувствовал более порабощенным, чем проживая в стране, которую вы зовете свободной». Он почти дословно повторил эту формулу в письме Екатерине из Гааги в 1774 году: прибыв туда из России, он сразу сообщил ей, что, к большому сожалению, в Риге к нему вернулась «противная, мелкая, трусливая душонка, которую я там оставил». То, что Дидро в России не ощущал себя рабом, совсем неудивительно, поскольку он не трудился вместе с крепостными, а беседовал с царицей. Новая, свободная душа, которую он якобы в себе обнаружил, была, в сущности, мыльным пузырем интеллектуальной экстерриториальности, отгородившей его от окружающего мира и принудившей мечтать наедине с самим собой. Намереваясь обратиться к Екатерине, он вместо этого обращался к своим друзьям во Франции, поскольку только они и могли оценить то, что он испытал в России. Они могли отличить страну рабов от страны свобод-
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе- Часть I
ных людей; он просто поменял местами слова, сохранив карту, построенную на все том же противопоставлении; новым был лишь код для ее чтения. Свободным в стране предполагаемого рабства он ощущал себя именно потому, что в стране этой посетители из Западной Европы представляли себя господами. Духовное преображение Дидро в Риге стало началом непрерывных русских мечтаний, приобретших литературную форму в «Мечтаниях наедине с самим собой». Эта «беседа» завершалась буйной международной фантазией:
И затем, я бы с радостью перенесся (transporte), чтобы увидеть мой народ соединенным с Россией, множество русских в Париже и множество французов в Петербурге. Ни одна нация в Европе не офранцузилась (se francise) быстрее, чем русские, и языком, и манерами90.
Двойственное значение слова «перенесся» подчеркивало, что для Дидро поездка в Россию означала самопроизвольное «перемещение» в его собственном сознании; так и Вольтер мог путешествовать по Восточной Европе, не покидая Ферне. В Санкт-Петербурге Дидро воспевал офранцуженную Россию; единая Европа в его представлении могла быть лишь Европой французской. Оптимистические фантазии о культурном обмене чем-то напоминали водевильный припев «Allons en Russie/», и хотя отдельные люди перемещались в обоих направлениях, с запада на восток и с востока на запад, вектор культурного влияния, несомненно, указывал на Санкт-Петербург. В то же время, надзирая, из любезности Екатерине, за русскими студентами в Париже, он убедился, что и русских можно совратить французскими пороками, если не «подвергать их суровой дисциплине»91. Превращение во француза, в цивилизованного человека возможно лишь благодаря дисциплине; превращение-в русского, и для Дидро, и для Вольтера, было уделом фантазий и мечтаний.
«Исполнить план цивилизования»
Дидро беседовал с Екатериной, хватал ее ладони, брал ее под руку, но обсуждать Россию он предпочел с самим собой. Хотя его пребывание в России и позволило устроить «встречу императрицы и философа», сам Дидро при этом занимал до-336
Изобретая Восточную Европу
вольно пассивную позицию и не решился отстаивать право философии на более активную роль. В одной из «бесед» он отважился дать конкретный совет, но предварительно обставил свою самонадеянность тысячей извинений, и уже сама конкретность этого совета подчеркивала неуместность более отвлеченного философствования. Казанова советовал Екатерине сменить календарь; Дидро предложил ей перенести столицу. Его записка озаглавлена: «О столице и о подлинном центре империи. Сочинение слепца, который взялся судить о красках». И Дидро, и век Просвещения в целом всегда интересовались образом слепца как эпистемологической моделью; в данном случае этот образ символизировал барьеры, разделяющие философию и власть, Западную Европу и Европу Восточную. Дидро начал с насмешек над Лемерсье и над самим собой:
Я не писал в Петербург из Риги, в отличие от француза, славшего письма из Берлина в Москву, человека достойного и честного, но до смешного уверенного, что его способности и прежние должности дают повод исполняться важностью: «Подождите, Ваше Величество: нельзя сделать ничего путного, не выслушав прежде меня; если кто-нибудь и знает, как управлять империей, так это я! (c'est moify». Даже будь это правдой, уже сам его тон насмешил бы любого92.
За пятнадцать лет до постановки «Regimania» в Эрмитажном театре Дидро, на потеху Екатерине, превратил в их частной переписке Лемерсье в персонаж фарса. Тем не менее именно сам Дидро рекомендовал его императрице в 1767 году, и за пародийным тоном их «беседы» еще проступали следы этой рекомендации — в конце концов, Лемерсье оставался «человеком достойным и честным». Дидро знал, что благодаря его собственной самонадеянности, хотя и смягченной напряженной рефлексией и обильными оговорками, он и сам может показаться «болтуном, возомнившим своим маленьким умишком, будто он управляет великой империей». Он, однако, извинял эту свою слабость, осознавая, что Екатерина терпит его, подобно тому «как она позволила бы одному из своих детей лепетать все невинные глупости, которые им приходят на ум»93. После этих оговорок он перешел к своему предложению перенести столицу из Петербурга в Москву.
Именно таким манипуляциям Западная Европа подверга-
Глава V. Обращаясь к Восточной Европе. Часть I
ла в XVIII веке карту Европы Восточной; несколько лет любимым развлечением Вольтера было размышлять о переносе российской столицы в Киев, в Азов или в Константинополь. XX век показал, что самым удачным было предложение Дидро, но в XVIII веке Екатерина прощала обоим философам их самонадеянность именно из-за очевидной фантастичности их рекомендаций. Дидро был обеспокоен нравами (moeurs) Петербурга, где «вперемешку толпились все нации мира», отчего город приобрел «нрав Арлекина». Он, конечно, имел в виду разношерстную компанию художников, актрис и парикмахеров, плывших на одном судне с Бернарденом де Сен-Пьером; среди них могли быть и итальянские актеры, которые представляли комедию дель арте и одного из ее героев, самого Арлекина. Был в этой толпе, конечно, и заезжий французский философ, вроде самого Дидро. Тем не менее всех этих иностранных персонажей можно было описать как побочный продукт цивилизации, а отвращение, которое они вызывали у Дидро, выдавало мелькавший у него скептицизм по поводу всей многообещающей программы, которую Просвещение готовило для Восточной Европы. Разве не был и сам он лишь Арлекином при екатерининском дворе? Подавив в себе сомнения, он воображал, что в Москве все будет по-другому: «Собирается ли Ваше Величество осветить (eclairer) обширное помещение одним-единственным факелом? Где следует ей поместить этот факел, дабы все окружающее пространство было освещено наилучшим образом?»94 В центре, конечно, то есть в Москве; Дидро, однако, не уточнил, в чьей руке этот факел, царицы или философа. Не подумал он и о том, что, подобно летящим на свет мошкам, вслед за двором в Москву неизбежно последуют и парикмахеры с танцорами.
Надежды Дидро на Москву тоже были частью его мечтаний, поскольку сам он никогда не бывал в этом городе. «Я упустил возможность посетить Москву и немного сожалею об этом», — писал он позднее. «Петербург — это лишь императорский двор, и там в одну кучу смешались дворцы и хижины». В типичной манере своего века, его собственное замешательство превратилось в хаотичность самого города. Он признавался, что «едва ли видел что-либо, кроме самой государыни»95. Но если он видел лишь государыню, как мог он говорить с ней о России? Что мог он знать? Завершая свое собрание «бесед», он 338
Изобретая Восточную Евро
пу
умолял ее извинить его «мечтания» и поздравлял с «освобождением» от ребяческих «заиканий самопровозглашенного философа»96. На эпистолярном удалении философу было проще отстоять свои позиции в Восточной Европе. Заиканий не было например, в переписке Вольтера, которая содержала много разговоров о путешествиях и поддерживалась волнением из-за того, что они постоянно откладываются.
Дидро покинул Санкт-Петербург в марте 1774 года; он предпочел распрощаться с Екатериной в письменной форме, курьезным образом предположив, что личное прощание будет слишком тяжелым для них обоих. Пока он был в России, он писал ей письма, так называемые «беседы», и отъезд возвращал их отношения в привычное эпистолярное русло.
Всю свою жизнь я буду поздравлять себя с поездкой в Петербург. Всю свою жизнь я буду напоминать себе о тех мгновениях, когда Ваше Величество забыло о разделяющей нас бесконечной дистанции и не побрезговало снизойти до меня, дабы скрыть мою ничтожность. Я горю желанием рассказать об этом моим соотечественникам97.