Водка – горючее нашей истории

Секс‑бомба провинциальной литературы

 

В школьный курс Марко Вовчок вошла как автор сентиментальных повестей о тяжкой доле «закріпаченого селянства». В жизни же это была расчетливая литературная дама, умевшая не хуже «дикого помещика» закрепощать своих поклонников. Влюблявшиеся в нее неизменно разбивали свою карьеру или умирали страшной смертью.

«Что такого в этой женщине, что все ею так увлекаются? – удивлялась дочь президента Академии художеств графа Толстого. – Внешне – простая баба… противные белые глаза с белыми бровями и веками, плоское лицо… А все мужчины сходят от нее с ума: Тургенев лежит у ее ног, Герцен приехал к ней в Бельгию, где его чуть не схватили. Кулиш из‑за нее разошелся с женой…»

Юное секслитературное дарование первым открыл Пантелеймон Кулиш. Во второй половине 50‑х годов XIX века он играл в среде петербургских украинцев роль литературного атамана. Хорошо ориентируясь в новинках европейской словесности, Кулиш мечтал об украинской Жорж Санд, «сельские повести» которой пользовались бы большим успехом. И вдруг из провинциального Немирова к нему приходит пакет от Афанасия Марковича, скромного гимназического учителя и приятеля по Кирилло‑Мефодиевскому тайному обществу, а в пакете несколько рассказов его жены из народного быта. «Шедевры» были без заголовков и нуждались в редактуре, но энтузиаст Кулиш пришел в такой восторг, что, прочитав их, заявил: «Шевченко, я знаю, будет завидовать им».

«Мэтр» подготовил произведения начинающей писательницы к печати и в 1859 году тиснул их в своем альманахе «Хата». Таким образом первая операция Марко Вовчок завершилась успехом – за Афанасия Марковича она, по собственному признанию, «вышла замуж в шестнадцать лет не любя, а лишь стремясь к независимости». Но именно связи этого тихого меланхолического собирателя украинского фольклора помогли ей войти в мирок петербургских литераторов.

Вскоре скучный муж был отставлен за ненадобностью, а Кулиш, плюнув на свое положение женатого мужчины, уже собирался с протежируемой им провинциалкой в заграничное путешествие.

Тайна мгновенного взлета обольстительной дамочки (к тому времени, кстати, уже дважды рожавшей) была проницательно разгадана известным критиком Скабичевским: «Единственно, чем можно объяснить, ее сердцеедство, это недюжинным умом и умением вкрадываться в душу собеседника… В начале знакомства она производила на вас такое впечатление, что казалось, и не найти такой симпатичной душевной женщины: как она понимает вас, как сочувствует вам во всем. Но мало‑помалу в этом симпатичнейшем и задушевнейшем существе сказывалась немалая доля коварства: или она эксплуатировала вас самым беззастенчивым образом, или, расхваливая вас в глаза и уверяя в искренности и горячем расположении к вам, в то же время зло высмеивала вас за глаза, или же, наконец, если замечала возможность поссорить вас с кем‑нибудь, не упускала случая воспользоваться этой возможностью».

Кулиш мог бы обратить внимание хотя бы на зловещий псевдоним, который с удовольствием приняла Мария Маркович – Вовчок (то есть «волчишко»), но увлечение не давало ему времени вникать в подтексты. Отдав ей свои деньги и взяв взамен ее белье, он отправляется в Германию, ожидая, что через неделю туда же явится и его возлюбленная – и даже не подозревает, что всю дорогу Марко Вовчок сопровождает Тургенев – модный автор «Записок охотника», ставший ее очередным охотничьим трофеем.

Уже значительно позже, в 1869 году, Кулиш с досадой напишет: «Разбаловали в столице провинциалку и тем сделали из нее «европейскую потаскуху». И даже для слова «вовчок» вспомнит еще одно толкование, понятное только истинным ценителям богатств украинского языка; «Марка Вовчка продумал я… и не ошибся, приложив такой псевдоним: сей «вовчок», тот, что растет диким ростком на плодоносном дереве, точно так же в ы с а с ы в а л живые соки из людей, которые держали его на свете».

Впрочем, Марко Вовчок было глубоко плевать на эти упреки – ее отличала удивительная привычка делать свое дело, не обращая внимания на реакцию окружающих: Кулиш – фигура только «всеукраинского» масштаба. А Тургенев – всеевропейского. Его прекрасные международные связи очень кстати – за них стоит побороться. И пусть вчерашний любовник грозит самоубийством. Переживет. Как заметил по этому поводу тот же Тургенев в письме из Виши: «… успокойтесь: Шевченко не повесится, Кулиш не застрелится…» Хотя вскоре даже он, привыкший мириться с ролью третьего в семье Полины Виардо, пишет г‑же Маркович с досадой: «Вы не без хитростей, как сами знаете… Вас понять очень тяжело». Герцен же попросту обвинил ее в «фальшивости» и добавил: «Пусть у нее будет хоть десять интриг, мне нет дела».

Кулиш вернулся в Россию, помирился с женой и рванул вместе с ней по Волге на Кавказ в надежде подлечить расшатанные нервы. «Если ею овладеет Тургенев, я буду утешен хотя бы тем, что она живет с человеком, а не с животным», – заметил он.

Тургенев же восторженно пропагандировал теперь Марко Вовчок на Западе и рекомендовал Просперу Мериме, заявляя, что ее творения превосходят «Хижину дяди Тома». (По мне и то и другое стоит друг друга.) Сама же Мария Александровна в это время победоносно пленяла родственника Герцена – Александра Пассека. К ужасу его матери, называвшей Марию Вовчок «волчицей», юноша забросил карьеру и превратился в бледную тень любвеобильной «эмансипантки» при живом муже, развернувшей в Европе бурную личную жизнь «а‑ля Екатерина II». Впрочем, вскоре опостылевший супруг был отослан назад в Украину, а Пассек умер от туберкулеза в 1866 году в Ницце. Годом позже за ним отправился в мир иной и «сосланный» законный муж, первым изведавший некогда чары этой загадочной дамы, а теперь своей смертью укрепивший ее репутацию «роковой женщины».

В 1867 году мы застаем Марко Вовчок уже в Петербурге в объятиях Дмитрия Писарева. Ну, этого‑то она не возьмет… Как бы не так! Неукротимый критик, властитель дум нигилистов, не прекращавший своих литературных битв с правительством даже во время отсидки в Петропавловской крепости, куда книги ему носили мешками, тает в ручках Марии Маркович, как воск. Человек, сокрушавший Островских и Пушкиных, теперь превращается в полную размазню: «Я весь полностью отдался тебе, я не могу и не хочу забрать себя назад, я не имею и не хочу жизни без тебя, и в то же время я всегда вижу, как висит у меня над головой опасность разрыва наших отношений».

Эта женщина действительно втягивала мужчин, как черная дыра.

В конце июня любовники едут в Ригу, а потом перебираются на дачу. Веселый Писарев отправляется купаться вместе с пятнадцатилетним сыном своей возлюбленной – Богданом и уверенно бросается в балтийские волны. Когда оставшийся на берегу подросток поднимает голову, пловца уже нет на поверхности. Рыбаки находят труп только через час.

В Петербурге эта смерть сразу же вызывает нелицеприятные комментарии в кругах журналистов. «Эта отвратительная игра в кошки‑мышки, – пишет сотрудник «Дела» Шеллер‑Михайлов, – закончилась тем, что человек утонул в месте, где мель тянется на версту». Какая игра? Неужели у Марко Вовчок по ее обыкновению был еще какой‑то «запасной» роман, о котором стало известно Писареву во время совместного путешествия? И неужели он утонул в «состоянии душевного разлада», как утверждал его знакомый Благосветлов? Загадка так и осталась нераскрытой. Известно лишь, что накануне рижского вояжа Писарев выглядел очень счастливым. Видевший его тогда в «Отечественных записках» Скабичевский вспоминал: «Он влетел в редакцию такой веселый… «наверное, – подумал я мимоходом, – он дождался праздника своей любви!»

Конец литературной карьеры Марко Вовчок, как ни странно, положили женщины. Причем такого же поля ягоды, как и она – прогрессивнейшие и эмансипированнейшие феминистки тех славных дней. В результате слишком ускорившегося прогресса их расплодилось так много, что работы на всех уже не хватало и они вступили в жестокую междоусобную грызню.

В 1871 году, используя свои связи, Мария Маркович открывает журнал «Переводы лучших европейских писателей». На работу она принимает только женщин. Принципиально. И никаких мужчин, которые так некстати тонут и умирают от туберкулеза. Правда, деньги на затею дает все‑таки представитель сильного пола – издатель Звонарев.

Активность Марко Вовчок вызвала переполох на рынке переводов. Борьбу с ней возглавила другая шестидесятница – Людмила Шелгунова, работавшая в конкурирующем издательстве Вольфа. Она обвинила Маркович в том, что та эксплуатирует молодых переводчиц, не выплачивая им полностью гонорары. Но эту атаку удалось отбить. Вторая же была смертельной. Ее провел женский издательский кружок Н. В. Стасовой и М. В. Трубниковой.

Когда у Марко Вовчок не хватало времени, они использовала помощниц, ставя на титуле очередной книги «Перевод под редакцией Марко Вовчок». Но одна из созданных таким образом новинок – сказки Андерсена – поступила в продажу без оговорки «под редакцией». Вдохновитель «передвижников» Стасов сравнил ее с переводом тех же сказок, сделанным его сестрой тремя годами раньше, и установил, что именно его использовала, слегка переработав, Марко Вовчок. В «Санкт‑Петербургских ведомостях» появилась обличительная статья с недвусмысленными обвинениями в плагиате. Газеты с удовольствием раздували все перипетии скандала. Авторитетная комиссия из восемнадцати (!) писателей и юристов подтвердила обвинения Стасова. Мария Маркович утратила свою репутацию и издание, которое возглавляла. Это был крах, фактически вычеркнувший писательницу из русской литературы и оставивший ей скромное место сочинительницы народных рассказов на украинском языке.

Недруги Марко Вовчок из числа ее украинских завистниц могли теперь ликовать. Например, мать Леси Украинки писательница Олена Пчилка некогда назвала свою литературную соперницу «нахабною кацапкою, що вкрала українську личину… (По происхождению Марко Вовчок русская. – О. Б.) Бо справді, яке‑то колись було неславне для української мови й літератури переконання, що нібито якась перша‑ліпша кацапка, зроду не чувши української мови, ледве захотіла, у два дні перейняла мову зо всіма найтонкішими її властивостями… Далебі, це зневажало українську мову; що ж то за така осібна характерна мова й письменність, коли всякий чужосторонець возьме й зараз писатиме, та ще як досконало».

Мысль не только не бесспорная, но просто злобно провинциальная. Я же не стану упрекать Марко Вовчок ни в чем. В конце концов она перехитрила саму себя.

 

 

Водку можно не любить. Водку можно презирать. Водку можно даже не пить, как это делаю я. Но если вы собрались заниматься политикой к Востоку от Бреста, помните: не учитывать ее в этих местах так же преступно, как морозы и «авось». Она строила империи, свергала династии и брала города.

Славяне пили всегда. Первым славянским словом, подаренным мировой цивилизации, было не «спутник» и не «матрешка», а «мед». Византийский дипломат Приск Панийский, отправившийся в середине V века послом к знаменитому гунну Аттиле, встретил по дороге симпатичных туземцев. Они покатали его на лодке долбленке, предложили красивых женщин «для соития» и угостили чудным хмельным пойлом, название которого Приск запомнил навсегда – «медос». Это были наши предки.

Предки эти были еще тихие и мирные. Но уже через два поколения они так разошлись, что превратили Византийскую империю в пылающую усадьбу, откуда каждый тащил все что мог. Причина превращения добродушных славян в беспощадных завоевателей до сих пор не объяснена историками. Между тем она буквально лежит на поверхности – внезапный дефицит алкоголя.

Образ жизни славян отличала спартанская простота. С весны общинники выжигали участок леса и засевали его рожью. В конце лета – урожай собирали и начиналась гульба. Собственно, ради этого интересного момента и жили. Ни театра, ни ипподрома, ни тем более показа мод еще не существовало. Пахали, чтобы расслабиться. Бражничанье с распеванием застольных песен составляло смысл существования и основной жанр народной культуры.

Готовить мед просто. Не нужно ни перегонного куба, ни холодильника, ни огня. Только кадка и естественное брожение. Смешанный с малиновым или брусничным соком пчелиный мед «доходил» сам собой, отчего и назывался «ставленным». Беда была в другом – готового продукта приходилось ждать десять – пятнадцать лет.

Пока славян было мало – меда для ритуального зимнего пьянства хватало на всех. Но у каждого имелось трое‑пятеро детишек – и так в каждом поколении. Причем закуски по‑прежнему хватало – капустки, кислых лесных яблочек, свининки («Славяне» – народ, который пасет свиней, как мы овец», – отмечал один арабский путешественник), а вот меда – его‑то и не оказалось в минимально необходимом количестве.

Пасек еще не изобрели. Тем более искусственных сот. Единственным способом добычи меда было бортничество – технология варварская и примитивная – немногим сложнее той, которой пользуется бурый медведь. В лесу находили дупло с пчелиной семьей. Трудолюбивых насекомых выкуривали дымом и (вот он, вкус победы!) запускали в дупло лапу. Рой, естественно погибал. Зато возникла поговорка: «Не передушивши пчел, меда не есть!»

Однако есть, точнее пить – было нечего. Славяне плодились куда быстрее, чем бедные пчелы, гибнувшие тысячами в воске своих жилищ. Осенью у незадачливого бортника тревожно сосало под ложечкой. Жизнь казалась бессмысленной и жестокой, как картина мироздания экзистенциалиста Камю. Равнодушные звезды холодно сияли над кудлатой головой.

И тут произошел культурный контакт! Кто‑то принес с юга весть, что римляне и греки давно ужу охмеляются виноградным вином. Орды славянских богатырей тут же ринулись на завоевание стратегически важных объектов – наполненных амфорами погребов цивилизованных стран. Балканский полуостров упал в их руки, как перезревшая гроздь. Все вплоть до Альп затопила жаждущая пития славянская рать.

Это событие, случившееся в VI веке, следует считать эпохальным. Из единого этнического массива впервые выделилась группа южнославянских народов – сербов, хорватов, болгар и словенцев. От собратьев, оставшихся на севере, их отличала важная философская составляющая мировоззрения – всем прочим спиртным напиткам они до сих пор предпочитают сухое виноградное вино.

То, что именно вино интересовало славян на юге, доказывает поход киевского князя Святослава, осуществленный четыреста лет спустя. На новом историческом витке он попытался повторить подвиг пращуров эпохи великого переселения народов – перенести свою столицу поближе к вожделенным источникам веселья. «Не любо мне сидеть в Киеве, – сказал Святослав, – хочу жить в Переяславце на Дунае – там середина земли моей, туда стекаются все блага: из Греческой земли – золото, паволоки, вина, плоды, из Чехии и из Венгрии – серебро и кони, из Руси же – меха, воск, мед и рабы».

Обратите внимание: князь первым выдвинул идею комбинированной, так сказать, имперской системы пития – русский мед он собирался мешать с греческим вином. Однако предательский удар печенегов в спину не дал осуществиться широкомасштабному геополитическому проекту. Византийцы сохранили контроль над виноградниками дунайского региона, а из черепа Святослава стал попивать кумыс печенежский хан Кюря.

Могли ли славяне сохранить первобытное единство? Скажем, заменить дефицитный пчелиный мед сахаром и ,смешав его с яблочным соком, изобрести сидр? Утопия! Промышленное производство сахара начнется только после открытия Америки Колумбом. Да и добавлять их в выжимку лесных кисличек (других яблок славяне еще не знали) мало радости. Полученный кисляк даже отдаленно не мог приблизиться по вкусу к тягучему медовому настою!

Зато после оттока эмигрантов на юг в северных лесах наступило временное равновесие. Сокращение народонаселения помогло восстановиться русам. Меда снова стало хватать на всех. Гульба пошла пуще прежнего. «Русы пьют днем и ночью, – упоминает арабский путешественник Ибн Фадлан, – а иногда даже умирают с кубками в руках».

К тому же в процессе приготовления меда появилось важное технологическое усовершенствование. Предки не были идиотами. Внимательно наблюдая за мирозданием, они открыли удивительный физический закон: если смешанный с ягодным соком пчелиный мед подогреть на огне, процесс брожения пойдет быстрее. Ждать десять лет уже не надо! Варить мед можно быстро, как пиво, и тут же употреблять. Спасшийся от печенежского набега в Василеве князь Владимир на радостях пообещал поставить церковь Преображения и «сварил триста перевар меда». Как пишет «Повесть временных лет»: «Собрал он бояр своих, и посадников, и старейшин со всех городов, и людей многих, и раздал триста гривен убогим. И праздновал князь Владимир тут восемь дней, и вернулся в Киев на Успение святой Богородицы. И тут снова он праздник справлял, созвав неисчислимое множество народу».

Отзвуком этого золотого века навсегда осталось древнее слово «пир», произошедшее от еще более древнего «пити». Те же, кому меда не хватало, – «квасили» – переходили на квас. В отличие от современного, по рецептуре он напоминал пиво, значительно превосходя последнее по крепости. «Горе квас гонящим!» – укорял паству древнерусский проповедник. А напрасно!

То, что в таких условиях мы непременно превратимся в христиан, было предопределено Божьим промыслом. Расспрашивая мусульманских мулл об основах их вероучения, князь Владимир долго и с удовольствием слушал о рае, где каждого правоверного будут ублажать семьдесят прекрасных дев – «ибо сам любил многоблудие». Но как только дело дошло до запрета квасить, строго осек: «Руси есть весели пити, не можем без сего быти». И тут же принял христианство.

Возможно, кому‑то эта мысль покажется кощунственной, но строгая логика гласит: гарантию спасения души наши пращуры (а значит, и мы!) получили лишь благодаря пьянству.

 

* * *

 

Ни один зигзаг истории, проложенный ее не совсем трезвой ногой по восточно‑европейским равнинам, нельзя рассматривать без прямого воздействия алкогольной интоксикации. Эпоха феодальной раздробленности наступила из‑за умопомрачительной анархии, воцарившейся в технологии производства крепких напитков. Каждый пил, что хотел, с кем хотел и сколько хотел. У черниговской ветви Рюриковичей – Ольговичей – вошло в привычку закладывать с половцами, отчего «исполнилась усобицами Русская земля». Галицко‑волынские князья особенно налегали на совместные трапезы с венграми и ляхами. Новгородцы кутили с заезжими ганзейскими купцами из Германии. В результате все пораспивалось и поразваливалось. Пришла в запустение «светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская».

Летописи кишат полупонятными и совсем непонятными терминами, обозначающими различные суррогаты того периода. К медам ставленным и варенным добавилась какая‑то «сикера». Что это такое – спорят до сих пор. По происхождению слово древнееврейское. На иврите так назывался любой пьяный напиток, кроме виноградного вина. По‑арамейски «шикра» – род пива. Некоторые, правда, утверждают, что «сикера» – это палестинская бражка из плодов финиковой пальмы. Но откуда в те времена «финиковка» на Руси – неясно. Тем не менее древнерусский переводчик Евангелия добросовестно указал: «Вина и сикеру не имать пити». Если не «имать», значит пили!

Существует версия, что сикеру завозили из Византии. Там, как и в древней Иудее она означала все спиртное, кроме вина. Использовался ли при ее производстве перегонный куб, пока не ясно.

Хлебали также и «ол» – штуку, появившуюся в середине XIII века. Правда, столетием раньше в документах зафиксирован какой‑то «олуй», что, по мнению многих специалистов, одно и то же. Ол, как и пиво, варили из ячменя, но с добавлением трав и полыни. Поэтому иногда его еще называли зельем. Само слово чертовски напоминает прославленный в балладах английский эль, также приготовляемый из ячменя с травами – например, с цветами вереска.

В любом случае и ол, и сикера намекают на какой‑то импорт. А на импорте далеко не проедешь – снесешь экономику до фундамента – то есть до винного подвала.

Поэтому простой народ все чаще стал расслабляться примитивной «березовицей» – то есть самопроизвольно забродившим соком березы, оставленным на долгое время в открытых бочках. Попивая сию гадость (в научных целях мне приходилось пробовать ее в одной из черниговских деревень), смерды укоризненно поглядывали на роскошество князей и с сожалением вспоминали погибшие времена Владимирового величия.

Кризис был так глубок, что даже усилия отдельных высокоэнергичных правителей не могли изменить картину общего разложения. Несколько бочек пойла одним махом перечеркнули результаты удачной для русских Куликовской битвы, на сто лет отдалив момент свержения монголо‑татарского ига.

Ровно через два года после победы над Мамаем Золотая Орда нанесла ответный удар. Удар был так себе – одно название. Сил у ордынцев оставалось в обрез. Хан Тохтамыш больше рассчитывал на внезапность, и без обозов и осадных орудий с одной кавалерией 12 августа 1382 года появился под Москвой. Татар было так мало, что их не хватало даже на правильную блокаду. Дмитрий Донской с семьей и боярами сумел проскользнуть сквозь редкие заслоны и бросился по поместьям собирать дворянскую конницу. От москвичей требовалось немного – продержаться несколько недель, пока ветераны Куликовского поля соберутся в кулак и одним ударом отбросят татарву в степи – вычесывать вшей.

Москва была окружена крепкой белокаменной стеной с пушками и полна съестных припасов. Минимум воинского духа и здравого смысла позволил бы обороняться в ней месяцами. Вместо этого оставшиеся без присмотра властей москвичи разбили боярские подвалы и перепились в стельку. Ставленные десятилетиями меды сначала резко подняли их боевой дух, а потом, когда наступил похмельный синдром – повергли их в полную немощь. Ровно через два дня «зайцы во хмелю» обнаружили, что пить больше нечего, и, протрезвев, открыли Тохтамышу ворота. Расчет на пощаду оказался наивным, как любая пьяная фантазия – вырубив 24 тысячи алкоголиков‑дезертиров, хан с добычей ушел в Орду. Гневу Дмитрия Донского не было предела.

Трагедия мало чему научила московитов. В 1433 году внук Дмитрия Василий Темный попал в плен к своему дяде Юрию Звенигородскому почти под самой столицей – на Клязьме – лишь потому, что «от москвыч не бысть никоея помощи, мнози бо от них пияни бяху, а и собой мед везяху, чтоб пити еще». Одну из пограничных с татарами речек даже переименовали в Пьяну, после того, как там легло костьми перепившееся русское войско. Старое же ее название забылось навеки.

Захлебывающийся на низкосортном суррогате мотор русской истории требовал нового горючего. И оно нашлось – в тот самый момент, когда самовольному бражничанью, казалось, не будет конца.

 

* * *

 

В 1386 году генуэзское посольство, следовавшее из крымской Кафы в Литву, привезло с собой «аквавиту», изобретенную примерно на полвека раньше алхимиками Прованса. Аquа vitа по латыни – вода жизни. Отсюда исковерканное украинское слово «оковыта», означающее то же самое, что и горилка. Измаявшись в поисках философского камня, провансальцы приспособили изобретенный арабами перегонный куб для превращения виноградного сусла в спирт. Самим арабам пить эту жидкость не позволял Аллах. Они использовали ее для приготовления духов. В Европе же от «аквавиты» родились все современные крепкие напитки: и бренди, и коньяк, и виски, и немецкий шнапс, и русская водка. Изумление от встречи с неведомым продуктом было так велико, что ему присвоили почти божественное название – спирт (по латыни «spirit») в переводе – дух. Помолившись Троице, одной из ипостасей которой являлся Святой Дух, христианин отправлялся в таверну и там причащался уже другим, вполне прозаичным «духом», разведенным водой. Ибо пить его неразбавленным почти так же опасно, как глотать кислоту.

Новый напиток содержал страшную энергию. Попав в человека, он действовал как атомная бомба. Ноги сами пускались в пляс, языки развязывались, кровь разгоняла даже жестокий полярный мороз. А в XV–XVII веках, нужно заметить, зимой было куда холоднее, чем сегодня. В украинских степях, по уверению Боплана, человек, случалось, промерзал до внутренностей. Сам Боплан в одном из таких походов спасся только тем, что протирал лицо, руки и ноги спиртом, закутывая их теплой тканью. Но две тысячи его товарищей навсегда остались в поле у речки Мерла – притоке Ворсклы.

Подлинной причиной восстания Хмельницкого против владычества польской шляхты послужила отнюдь не мечта о гипотетической еще тогда Украине, а соперничество за только что открытые технологии приготовления водки, которую поляки называли «горзалкой». Именно в это время передовой авангард славянского мира отказался не только от примитивной березовицы, но и от популярного, хотя и слабоалкогольного меда в пользу огненной воды. Беда была в том, что польское правительство никак не соглашалось признать за запорожцами права на свободное винокурение, чего их свободолюбивые души вынести никак не могли. Борьба Речи Посполитой с Войском Запорожским и гетманом Богданом, чья фамилия Хмельницкий красноречиво свидетельствует в пользу его тайных пристрастий, длилась почти десять лет, совершенно ослабив обе стороны. Большинство винокуренных заводов было разрушено. Поля, засеянные идеально пригодной для перегонки пшеницей, вытоптаны. Источники воды, придававшие местным горячительным напиткам неповторимый привкус, заилены в ходе бесчисленных кавалерийских атак. В бассейне Днепра и Вислы наступила экономическая катастрофа.

В результате, как это часто случается в истории, выиграла третья сторона – самодержавная Московия, управляемая своими православными царями, и слово водка навсегда вошло в мировой лексикон в варварской московитской упаковке. Название же «горилка» было надолго забыто, оставив в украинском фольклоре только пронизанный щемящей тоской жанр кобзарских дум.

На первый взгляд все вышесказанное кажется бредом. Тем не менее это правда. Ни в одном (подчеркиваю – ни в одном!) документе эпохи Хмельницкого мы не находим требований независимости Украины. Миф о «национально‑освободительной войне» придумали уже советские историки XX века. Зато современник событий, автор казацкой «Летописи Самовидца» рассказывает совсем другое. Перечисляя причины восстания, на одно из важнейших мест он ставит то, что «неволно казакови в дому своем жадного напитку на потребу свою дерисати, не тилко меду, горилки, пыва, але и браги». Такая несправедливость настолько болезненно язвила сердце казацкому идеологу, что называет он ее не иначе, как «кривдой».

До XVIII века никому в Украине и в голову не приходило бражничать за деньги в корчме. Каждый сам готовил выпивку и употреблял ее, исходя из особенностей натуры, в одиночку или с приятелями. Домашние рецепты разнообразных «спотыкачей» составляли предмет гордости и престижа. Запрет на самогоноварение не просто бил по кошельку запорожца. Он подрывал его веру в устойчивость мироздания и божественную справедливость. Украинцы – индивидуалисты по натуре. Но попытка принудить их пить там, где было угодно польскому правительству, и по той цене, по которой ему было угодно, сплотила их сильнее, чем национальный инстинкт и православие. Все вплоть до горизонта покрыли воспетые в народном эпосе полки в разноцветных шароварах, охочие до дармовой выпивки. В мае 1648 г. они пили на Желтых Водах, в сентябре – под Пилявцами, а в октябре – уже под стенами старого Львова. Чтобы не уничтожать столицу Галиции, Хмельницкий взял с нее контрибуцию в один миллион злотых – наличными, товарами и спиртными напитками. По свидетельству «Хроники города Львова», воинство гетмана выхлебало всю имеющуюся в его погребах горелку, мальвазию, меды и какие‑то загадочные «пертицименты», которые героически уничтожались баклагами. Разудалая гульба закончилась только через два года под Берестечком. Протрезвевшие польские солдаты захватили казачий табор со всем имевшимся там добром – в том числе и закуской. Бежавшие через болото запорожцы попросили покровительства у московского правительства. Одним из условий перехода под высокую царскую руку было сохранение за казачьим сословием привилегии на самогоноварение. Царь Алексей Михайлович по прозвищу Тишайший отличался слабым здоровьем и пил мало – на просьбу казаков он легко согласился.

В отличие от Польши, где производство «горзалки» находилось в руках у шляхты и арендаторов‑евреев, российские государственники рано сообразили, каким державообразующим эффектом обладает огненная вода в глотке сильно пьющего народа. С первых же дней появления этого напитка в московских пределах монополия на его производство и продажу была сосредоточена в цепких государственных руках. Раз пьют, решили наверху, так пусть пьют сообразуясь с высшими политическими интересами. И были правы. Государев кабак стал такой же характерной приметой российского имперского пейзажа, как двуглавый орел и бородатый поп, шатающийся между избами в надежде кого‑нибудь окрестить.

Исходя из этого, можно представить, на какую чудовищную уступку запорожским казакам шла царская клика, допуская их самодеятельность в вопросах взаимоотношений со спиртным.

Тем более, что казаки стали подрывать монополию на водку с неслыханной до этого концентрацией сил. Уже в 1657 году московский посол Лопухин передал Хмельницкому жалобу русских воевод на то, что украинские шинкари везут горелку в царские земли десятками возов, чем вредят доходам добрейшего Алексея Михайловича. Отогнать же пришельцев воеводы не могут физически, так как шинкари «не хотят их слушать». Именно на жидкой водочной почве и разгорелся первый русско‑украинский конфликт. Хмельницкий обещал, что больше не будет допускать такой контрабанды. Однако национальные привычки взяли верх. Тайком казачки все‑таки приторговывали зеленым змием. К примеру, именно на ввозе дешевого спиртного из Украины сделал свои первые капиталы прославившийся впоследствии под Полтавой Иван Мазепа. Чтобы избежать разоблачения, жадный гетман не строил дворцов, не заводил семьи и не тратился на любовниц, а всю полученную выручку возил с собой в деревянной бочке, с которой и укатил впоследствии за границу. Такая «бережливость» не пошла впрок. Спасенную от драгун Петра I бочку одолжил бежавший вместе с Мазепой Карл XII и, естественно, не стал отдавать. Мораль: все заработанное на таком сатанинском напитке, как водка, тут же следует спускать на армию, тайную полицию и архитектурные излишества. И ни в коем случае не откладывать про запас!

Украинская автономия пала, когда гетман Разумовский издал универсал, ограничивающий самогоноварение. «Малороссияне, – вещал он в 1761 году, – не только пренебрегают земледелием и скотоводством, от которых проистекает богатство народное, но еще, вдаваясь в непомерное винокурение, часто покупают хлеб по торгам дорогою ценою не для приобретения каких‑либо себе выгод, а для одного пьянства, истребляя лесные свои угодья и нуждаясь от того в дровах, необходимых к отапливанию их хижин». Во избежание «проистекающих от сего беспорядков» право на винокурение оставлялось только за владельцами лесных угодий. Но много ли было таких в степной Украине? Народ понял, что ему некого и незачем защищать и с равнодушием вола отреагировал на то, как ровно через три года Екатерина II ликвидировала гетманство на корню вместе с его фантастическими проектами. Последствия пагубной политики Разумовского к тому времени стали ясны даже последнему сельскому подпаску – народ понял, что декларативно заботясь о лесах, гетман на самом деле собирался нажиться на продаже спиртного.

После этого события Российская империя простояла еще полтора века. Выпивая и опохмеляясь, она завоевала Крым, разделила Польшу и выморозила Наполеона. Она простояла бы еще тысячу лет, если бы в 1914 году Николай II не ввел сухой закон. Обладая весьма ограниченными умственными способностями, император вводил его тоже весьма ограниченно – на период войны. Но даже он не мог предположить, что такое разумное ограничение обернется октябрьской революцией.

Неправда, что Зимний взяли толпы пьяных матросов. Пьяные не делают переворотов. Они поют песни, играют на гармошке и отсыпаются. Матросы, лезшие на штыки юнкеров, были трезвы целых три года и оттого ненавидели опостылевший реакционный режим, так, как его может ненавидеть только трезвый матрос.

Сталин, как никто другой умевший учитывать ошибки прошлого, не стал подражать Николаю II. Его не убедили речи гуманистов, твердивших, что спирт – незаменимое дезинфицирующее средство для ран. Он знал, что наркомовские сто грамм спасут Россию надежнее любой дезинфекции и не пошел на сухой закон, даже когда передовые немецкие части рассматривали Москву в обычный бинокль. Зато безобидные на первый взгляд эксперименты Михаила Горбачева по борьбе с вековечным пьянством оказались опаснее для СССР, чем дивизии Гудериана. Все последующее слишком понятно каждому, чтобы останавливаться на нем подробнее. Оно недопито, как поднятая рюмка.

Советское наступление в Афганистане захлебнулось потому, что водки было слишком мало. Российское – пробуксовывает в Чечне, потому, что ее более чем достаточно. Нужны же именно сто грамм. Причем в нужном месте и в нужное время. Как сказал мой знакомый спецназовец: «Поставь нашему солдату стакан водки на реке Конго, он пол‑Африки с боями прошагает, но умирать сейчас, когда столько бухла и закуски...»

Эта фраза объясняет все. Любой, кто возжаждал постичь тайну славянской души, обязан зарубить себе на носу: действительно трезвый ученый не имеет права рассматривать нашу историю вне связи с воздействием алкоголя. В жилах немцев, французов или англичан, возможно, и течет чистая кровь. Но в наших струится коктейль из водки с кровью. И непонятно, какого из двух ингредиентов в нем больше – водки или крови. Ибо история водки с кровью и есть, собственно говоря, история Святой Руси.