Василий Иванович Белов р. 1932

Шукшин

Обида - Рассказ (1971)

Сашку Ермолаева обидели. В субботу утром он собрал пустые бутыл­ки из-под молока и сказал маленькой дочери: «Маша, пойдешь со мной?» — «Куда? Гагазинчик?» — обрадовалась девочка. «И рыбы купите», — заказала жена. Саша с дочкой пошли в магазин. Купили молока, масла, пошли смотреть рыбу, а там за прилавком — хмурая тетя. И почему-то продавщице показалось, что это стоит перед ней тот самый парень, что вчера дебош пьяный в магазине устроил. «Ну как — ничего? — ядовито спросила она. — Помнишь про вчераш­нее?» Сашка удивился, а та продолжала: «Чего глядишь?.. Глядит, как Исусик...» Почему-то Сашка особенно оскорбился за этого «Исуси­ка». «Слушайте, вы, наверно, сами с похмелья?.. Что вчера было?» Продавщица засмеялась: «Забыл». — «Что забыл? Я вчера на работе был!» — «Да? И сколько плотют за такую работу?.. Да еще стоит, рот разевает с похмелья!» Сашку затрясло. Может, оттого он так остро почувствовал обиду, что последнее время наладился жить хоро­шо, забыл даже, когда выпивал... И оттого, что держал в руке малень­кую руку дочери. «Где у вас директор?» И Саша ринулся в служебное помещение. Там сидела другая женщина, завотделом: «В чем дело?» — «Понимаете, — начал Сашка, — стоит... и начинает ни с того ни с сего... За что?» — «Вы спокойнее, спокойнее. Пойдемте выясним». Сашка и завотделом прошли в рыбный отдел. «Что тут такое?» — спросила завотделом у продавца. «Напился вчера, наскан­далил, а сегодня я напомнила, так еще вид возмущенный делает». Сашку затрясло: «Да не был я вчера в магазине! Не был! Вы понимае­те?» А между тем сзади уже очередь образовалась. И стали раздавать­ся голоса: «Да хватит вам: был, не был!» «Но как же так, — обратился Сашка к очереди. — Я вчера и в магазине не был, а мне скандал какой-то приписывают». — «Раз говорят, что был, — ответил пожилой человек в плаще, — значит, был». — «Да вы что?» — по­пытался что-то еще сказать Сашка, но понял, что бесполезно. Эту стенку из людей не прошибешь. «Какие дяди плохие», — сказала Маша. «Да, дяди... тети...» — бормотал Сашка.

 

Он решил дождаться этого в плаще и спросить, зачем он угодни­чает перед продавцом, ведь так мы и плодим хамов. И тут вышел этот пожилой, в плаще. «Слушайте, — обратился к нему Сашка, — хочу поговорить с вами. Почему вы заступились за продавца? Я ведь действительно не был вчера в магазине». — «Иди проспись сначала! Он еще будет останавливать... Поговоришь у меня в другом месте», — заговорил мужчина в плаще и тут же кинулся в магазин. Милицию пошел вызывать, понял Сашка и, даже немного успокоив­шись, пошел с Машей домой. Он задумался о том человеке в плаще: ведь мужик. Жил долго. И что осталось: трусливый подхалим. А может, он и не догадывается, что угодничать нехорошо. Сашка и раньше видел этого человека, он из дома напротив. Узнав во дворе у мальчишек фамилию этого человека — Чукалов — и номер кварти­ры, Сашка решил сходить объясниться.

 

Чукалов, открыв дверь, сразу же позвал сына: «Игорь, вот этот че­ловек обхамил меня в магазине». — «Да это меня обхамили в мага­зине, — попытался объясниться Сашка. — Я хотел спросить, почему вы... подхалимничаете?» Игорь сгреб его за грудки — раза два стук­нул головой о дверь, протащил к лестнице и спустил вниз. Сашка чудом удержался на ногах — схватился за перила. Все случилось очень скоро, ясно заработала голова: «Довозмущался. Теперь унимай душу!» Сашка решил сбегать домой за молотком и разобраться с Игорем. Но едва выскочил он из подъезда, как увидел летящую по двору жену. У Сашки подкосились ноги: с детьми что-то случилось. «Ты что? — спросила она заполошно. — Опять драку затеял? Не притворяйся, я тебя знаю. На тебе лица нет». Сашка молчал. Теперь, пожалуй, ничего не выйдет, «Плюнь, не заводись, — взмолилась жена. — О нас по­думай. Неужели не жалко?» У Сашки навернулись слезы. Он нахму­рился, сердито кашлянул. Дрожащими пальцами вытащил сигарету, закурил. И покорно пошел домой.

 

Материнское сердце - Рассказ (1969)

Витька Борзёнков поехал на базар в районный город, продал сала на сто пятьдесят рублей (он собирался жениться, позарез нужны были деньги) и пошел в винный ларек «смазать» стакан-другой красного. Подошла молодая девушка, попросила: «Разреши прикурить». «С по­хмелья?» — прямо спросил Витька. «Ну», — тоже просто ответила девушка. «И похмелиться не на что, да?» — «А у тебя есть?» Витька купил еще. Выпили. Обоим стало хорошо. «Может, еще?» — спросил Витька. «Только не здесь. Можно ко мне пойти». В груди у Витьки нечто такое — сладостно-скользкое — вильнуло хвостом. Домик де­вушки оказался чистеньким — занавесочки, скатерочки на столах. Подружка появилась. Разлили вино. Витька прямо за столом целовал девушку, а та вроде отталкивала, а сама льнула, обнимала за шею. Что было потом, Витька не помнит — как отрезало. Очнулся поздно вече­ром под каким-то забором. Голова гудела, во рту пересохло. Обшарил карманы — денег не было. И пока дошел он до автобусной станции, столько злобы накопил на городских прохиндеев, так их возненави­дел, что даже боль в голове поунялась. На автобусной станции Витька купил еще бутылку, выпил ее всю прямо из горлышка и отшвырнул в скверик. «Там же люди могут сидеть», — сказали ему. Витька достал свой флотский ремень, намотал на руку, оставив свободной тяжелую бляху. «Разве в этом вшивом городишке есть люди?» И началась драка. Прибежала милиция, Витька сдуру ударил бляхой одного по голове. Милиционер упал... И его отвезли в КПЗ.

 

Мать Витькина узнала о несчастье на другой день от участкового. Витька был ее пятым сыном, выходила его из последних сил, получив с войны похоронку на мужа, и он крепкий вырос, ладный собой, доб­рый. Одна беда: как выпьет — дурак дураком становится. «Что же ему теперь за это?» — «Тюрьма. Лет пять могут дать». Мать кинулась в район. Переступив порог милиции, упала мать на колени, запричи­тала: «Ангелы вы мои милые, да разумные ваши головушки!.. Прости­те его, окаянного!» «Ты встань, встань, здесь не церква, — сказали ей. — Ты погляди на ремень твоего сына — таким ведь и убить можно. Сын твой троих человек в больницу отправил. Не имеем мы права таких отпускать». — «А к кому же мне теперь идти?» — «Иди к прокурору». Прокурор разговор начал с нею ласково: «Много вас, детей, в семье у отца росло?» «Шестнадцать, батюшка». — «Вот! И слушались отца. А почему? Никому не спускал, и все видели, что шкодить нельзя. Так и в обществе — одному спустим с рук, другие начнут». Мать поняла только, что и этот невзлюбил ее сына. «Батюш­ка, а выше тебя есть кто?» — «Есть. И много. Только обращаться к ним бесполезно. Никто суд не отменит». — «Разреши хоть свиданку с сыном». — «Это можно».

 

С бумагой, выписанной прокурором, мать снова отправилась в милицию. В глазах ее все туманилось и плыло, она молча плакала, вы­тирая слезы концами платка, но шла привычно скоро. «Ну что проку­рор?» — спросили ее в милиции. «Велел в краевые организации ехать, — слукавила мать. — А вот — на свиданку». Она подала бума­гу. Начальник милиции немного удивился, и мать, заметив это, поду­мала: «А-а». Ей стало полегче. За ночь Витька осунулся, оброс — больно смотреть. И мать вдруг перестала понимать, что есть на свете милиция, суд, прокурор, тюрьма... Рядом сидел ее ребенок, винова­тый, беспомощный. Мудрым сердцем своим поняла она, какое отчая­ние гнетет душу сына. «Все прахом! Вся жизнь пошла кувырком!» — «Тебя как вроде уже осудили! — сказала мать с укором. — Сразу уж — жизнь кувырком. Какие-то слабые вы... Ты хоть сперва спро­сил бы: где я была, чего достигла?» — «Где была?» — «У прокурора... Пусть, говорит, пока не переживает, пусть всякие мысли выкинет из головы... Мы, дескать, сами тут сделать ничего не можем, потому что не имеем права. А ты, мол, не теряй времени, а садись и езжай в краевые организации... Счас я, значит, доеду до дому, характеристику на тебя возьму. А ты возьми да в уме помолись. Ничего, ты — кре­щеный. Со всех сторон будем заходить. Ты, главное, не задумывайся, что все теперь кувырком».

 

Мать встала с нар, мелко перекрестила сына и одними губами прошептала: «Спаси тебя Христос», Шла она по коридору и опять ничего не видела от слез. Жутко становилось. Но мать — действовала. Мыслями она была уже в деревне, прикидывала, что ей нужно сделать до отъезда, какие бумаги взять. Знала она, что останавливаться, впадать в отчаяние — это гибель. Поздним вечером она села в поезд и поехала. «Ничего, добрые люди помогут». Она верила, что помогут.

Срезал - Рассказ (1970)

К старухе Агафье Журавлевой приехал сын Константин Иванович. С женой и дочкой. Попроведать, отдохнуть. Подкатил на такси, и они всей семьей долго вытаскивали чемоданы из багажника. К вечеру в деревне узнали подробности: сам он — кандидат, жена тоже канди­дат, дочь — школьница.

 

Вечером же у Глеба Капустина на крыльце собрались мужики. Как-то так получилось, что из их деревни много вышло знатных людей — полковник, два летчика, врач, корреспондент. И так пове­лось, что, когда знатные приезжали в деревню и в избе набивался ве­чером народ, приходил Глеб Капустин и с р е з а л знатного гостя. И вот теперь приехал кандидат Журавлев...

 

Глеб вышел к мужикам на крыльцо, спросил: «Гости к бабке Ага­фье приехали?» «Кандидаты!» — «Кандидаты? — удивился Глеб. — Ну пошли проведаем кандидатов». Получалось, что мужики ведут Глеба, как опытного кулачного бойца.

 

Кандидат Константин Иванович встретил гостей радостно, захло­потал вокруг стола. Расселись. Разговор пошел дружнее, стали уж за­бывать про Глеба Капустина... И тут он попер на кандидата. «В какой области выявляете себя? Философия?» — «Можно и так сказать». — «И как сейчас философия определяет понятие невесомости?» — «По­чему — сейчас?» — «Но ведь явление открыто недавно. Натурфило­софия определит это так, стратегическая философия — совершенно иначе...» — «Да нет такой философии — стратегической, — заволно­вался кандидат. — Вы о чем вообще-то?» — «Да, но есть диалектика природы, — спокойно, при общем внимании продолжал Глеб. — А природу определяет философия. Поэтому я и спрашиваю, нет ли рас­терянности среди философов?» Кандидат искренне засмеялся. Но за­смеялся один и почувствовал неловкость. Позвал жену: «Валя, тут у нас какой-то странный разговор!» «Хорошо, — продолжал Глеб, — а

как вы относитесь к проблеме шаманизма?» — «Да нет такой про­блемы!» — опять сплеча рубанул кандидат. Теперь засмеялся Глеб: «Ну на нет и суда нет. Проблемы нет, а эти... танцуют, звенят бубен­чиками. Да? Но при же-ла-нии их как бы и нет. Верно... Еще один вопрос: как вы относитесь к тому, что Луна тоже дело рук разума. Что на ней есть разумные существа». — «Ну и что?» — спросил кан­дидат. «А где ваши расчеты естественных траекторий? Как вообще ваша космическая наука сюда может быть приложена?» — «Вы кого спрашиваете?» — «Вас, мыслителей. Мы-то ведь не мыслители, у нас зарплата не та. Но если вам интересно, могу поделиться. Я предло­жил бы начертить на песке схему нашей Солнечной системы, пока­зать, где мы. А потом показать, по каким законам, скажем, я развивался». — «Интересно, по каким же?» — с иронией спросил кандидат и значительно посмотрел на жену. Вот это он сделал зря, потому что значительный взгляд был перехвачен. Глеб взмыл ввысь и оттуда ударил по кандидату: «Приглашаете жену посмеяться. Только, может быть, мы сперва научимся хотя бы газеты читать. Кандидатам это тоже бывает полезно...» — «Послушайте!» — «Да нет уж, послу­шали. Имели, так сказать, удовольствие. Поэтому позвольте вам заме­тить, господин кандидат, что кандидатство — это не костюм, который купил — и раз и навсегда. И даже костюм время от време­ни надо чистить. А уж кандидатство-то тем более... поддерживать надо».

 

На кандидата было неловко смотреть, он явно растерялся. Мужи­ки отводили глаза. «Нас, конечно, можно удивить, подкатить к дому на такси, вытащить из багажника пять чемоданов... Но... если приез­жаете в этот народ, то подготовленней надо быть. Собранней. Скром­нее». — «Да в чем же наша нескромность?» — не выдержала жена кандидата. «А вот когда одни останетесь, подумайте хорошенько. До свидания. Приятно провести отпуск... среди народа!» Глеб усмехнулся и не торопясь вышел из избы.

 

Он не слышал, как потом мужики, расходясь от кандидата, гово­рили: «Оттянул он его!.. Дошлый, собака. Откуда он про Луну-то знает?.. Срезал». В голосе мужиков даже как бы жалость к кандида­там, сочувствие. Глеб же Капустин по-прежнему удивлял. Изумлял. Восхищал даже. Хоть любви тут не было. Глеб жесток, а жестокость никто, никогда, нигде не любил еще.

 

До третьих петухов - Повесть (1974)

Как-то в одной библиотеке вечером заговорили-заспорили персонажи русской литературы об Иване-дураке. «Мне стыдно, — сказала Бед­ная Лиза, — что он находится вместе с нами». — «Мне тоже нелов­ко рядом с ним стоять, — сказал Обломов. — От него портянками воняет». — «Пускай справку достанет, что он умный», — предложи­ла Бедная Лиза. «Где же он достанет?» — возразил Илья Муромец. «У Мудреца. И пусть успеет это сделать до третьих петухов». Долго спорили, и наконец Илья Муромец сказал: «Иди, Ванька. Надо. Вишь, какие они все... ученые. Иди и помни, в огне тебе не гореть, в воде не тонуть... За остальное не ручаюсь». Иван поклонился всем по­ясным поклоном: «Не поминайте лихом, если пропаду». И пошел. Шел-шел, видит — огонек светится. Стоит избушка на курьих нож­ках, а вокруг кирпич навален, шифер, пиломатериалы всякие. Вышла на крыльцо Баба Яга: «Кто такой?» «Иван-дурак. Иду за справкой к Мудрецу». — «А ты правда дурак или только простодушный?» — «К чему ты, Баба Яга, клонишь?» — «Да я как тебя увидела, сразу поду­мала: ох и талантливый парень! Ты строить умеешь?» — «С отцом терема рубил. А тебе зачем?» — «Коттеджик построить хочу. Возь­мешься?» — «Некогда мне. За справкой иду». — «А-а, — зловеще протянула Баба Яга, — теперь я поняла, с кем имею дело. Симулянт! Проходимец! Последний раз спрашиваю: будешь строить?» — «Нет». — «В печь его!» — закричала Баба Яга. Четыре стражника сгребли Ивана и в печь затолкали. А тут на дворе зазвенели бубенцы. «Дочка едет, — обрадовалась Баба Яга. — С женихом, Змеем Горынычем». Вошла в избушку дочь, тоже страшная и тоже с усами. «Фу-фу-фу, — сказала она. — Русским духом пахнет». — «А это я Ивана жарю». Дочка заглянула в печь, а оттуда — то ли плач, то ли смех. «Ой, не могу, — стонет Иван. — Не от огня помру — от смеха». — «Чего это ты?» — «Да над усами твоими смеюсь. Как же с мужем жить будешь? Он в темноте и не сообразит, с кем это он — с бабой или мужиком. Разлюбит. А может, осерчав, и голову откусить. Я этих Горынычей знаю». — «А можешь усы вывести?» — «Могу». — «Вы­лезай». И тут как раз в окна просунулись три головы Горыныча и на Ивана уставились. «Это племянник мой, — объяснила Баба Яга. — Гостит». Горыныч так внимательно и так долго рассматривал Ивана, что тот не выдержал, занервничал: «Ну что? Племянник я, племян­ник. Тебе же сказали. Или что — гостей жрать будешь? А?!» Головы Горыныча удивились. «По-моему, он хамит», — сказала одна. Вторая, подумав, добавила: «Дурак, а нервный». Третья высказалась вовсе кратко: «Лангет». — «Я счас тебе такой лангет покажу! — взорвался Иван со страха. — Я счас такое устрою! Головы надоело носить?!» — «Нет, ну он же вовсю хамит», — чуть не плача сказала первая голова. «Хватит тянуть», — сказала вторая голова. «Да, хватит тянуть», — ду­рашливо поддакнул Иван и запел: «Эх брил я тебя / На завалинке / Подарила ты мене / Чулки-валенки...» Тихо стало. «А романсы уме­ешь? — спросил Горыныч. — Ну-ка спой. А то руку откушу. И вы пойте», — приказал он Бабе Яге с дочкой.

 

И запел Иван про «Хасбулата удалого», а потом, хоть и упирался, пришлось еще и станцевать перед Змеем. «Ну вот теперь ты поум­нел», — сказал Горыныч и выбросил Ивана из избы в темный лес Идет Иван, а навстречу ему — медведь. «Ухожу, — пожаловался он Ивану, — от стыда и срама. Монастырь, возле которого я всегда жил, черти обложили. Музыку заводят, пьют, безобразничают, монахов до­нимают. Убегать отсюда надо, а то и пить научат, или в цирк запро­шусь. Тебе, Иван, не надо туда. Эти пострашнее Змея Горыныча». — «А про Мудреца они знают?» — спросил Иван. «Они про все знают». — «Тогда придется», — вздохнул Иван и пошел к монасты­рю. А там вокруг стен монастырских черти гуляют — кто чечетку ко­пытцем выбивает, кто журнал с картинками листает, кто коньяк распивает. А возле неуступчивого монастырского стражника у ворот три музыканта и девица «Очи черные» исполняют. Иван чертей сразу же на горло стал брать: «Я князь такой, что от вас клочья полетят. По кочкам разнесу!» Черти изумились. Один полез было на Ивана, но свои оттащили его в сторону. И возник перед Иваном некто изящ­ный в очках: «В чем дело, дружок? Что надо?» — «Справку надо», — ответил Иван. «Поможем, но и ты нам помоги».

 

Отвели Ивана в сторону и стали с ним совещаться, как выкурить из монастыря монахов. Иван и дал совет — запеть родную для стражника песню. Грянули черти хором «По диким степям Забайка­лья». Грозный стражник загрустил, подошел к чертям, рядом сел, чарку предложенную выпил, а в пустые ворота монастыря двинули черти. Тут черт приказал Ивану: «Пляши камаринскую!» — «Пошел к дьяволу, — обозлился Иван. — Ведь договаривались же: я помогу вам, вы — мне». — «А ну пляши, или к Мудрецу не поведем». При­шлось Ивану пойти в пляс, и тут же очутился он вместе с чертом у маленького, беленького старичка — Мудреца. Но и тот просто так справку не дает: «Рассмешишь Несмеяну — дам справку». Пошел Иван с Мудрецом к Несмеяне. А та от скуки звереет. Друзья ее лежат среди фикусов под кварцевыми лампами для загара и тоже скучают. «Пой для них», — приказал Мудрец. Запел Иван частушку. «О-о... — застонали молодые. — Не надо, Ваня. Ну, пожалуйс­та...» — «Ваня, пляши!» — распорядился снова Мудрец. «Пошел к черту!» — рассердился Иван. «А справка? — зловеще спросил стари­чок. — Вот ответь мне на несколько вопросов, докажи, что умный. Тогда и выдам справку». — «А можно, я спрошу?» — сказал Иван. «Пусть, пусть Иван спросит», — закапризничала Несмеяна. «Почему у тебя лишнее ребро?» — спросил Иван у Мудреца. «Это любопыт­но, — заинтересовались молодые люди, окружили старика. — Ну-ка, покажи ребро». И с гоготом начали раздевать и щупать Мудреца.

 

А Иван вытащил из кармана Мудреца печать и отправился домой. Проходил мимо монастыря — там с песнями и плясками хозяйнича­ли черти. Встретил медведя, а тот уже условиями работы в цирке ин­тересуется и выпить вместе предлагает. А когда мимо избы Бабы Яги проходил, то голос услышал: «Иванушка, освободи. Змей Горыныч меня в сортир под замок посадил в наказание». Освободил Иван дочь Бабы Яги, а она спрашивает: «Хочешь стать моим любовником?» — «Пошли», — решился Иван. «А ребеночка сделаешь мне?» — спро­сила дочь Бабы Яги. «С детьми умеешь обращаться?» — «Пеленать умею», — похвасталась та и туго запеленала Ивана в простыни. А тут как раз Змей Горыныч нагрянул: «Что? Страсти разыгрались? Игры затеяли? Хавать вас буду!» И только изготовился проглотить Ивана, как вихрем влетел в избушку донской атаман, посланный из библио­теки на выручку Ивана. «Пошли на полянку, — сказал он Горынычу. — Враз все головы тебе отхвачу». Долго длился бой. Одолел атаман Змея. «Боевитее тебя, казак, я мужчин не встречала», — заго­ворила ласково дочь Бабы Яги, атаман заулыбался, ус начал крутить, да Иван одернул его: пора нам возвращаться.

 

В библиотеке Ивана и атамана встретили радостно: «Слава богу, живы-здоровы. Иван, добыл справку?» «Целую печать добыл», — от­ветил Иван. Но что с ней делать, никто не знал. «Зачем же человека в такую даль посылали?» — сердито спросил Илья. «А ты, Ванька, са­дись на свое место — скоро петухи пропоют». — «Нам бы не сидеть, Илья, не рассиживаться!» — «Экий ты вернулся...» — «Какой? — не унимался Иван. — Такой и пришел — кругом виноватый. Посиди тут!..» — «Вот и посиди и подумай», — спокойно сказал Илья Муро­мец. И запели третьи петухи, тут и сказке конец. Будет, может, и другая ночь... Но это будет другая сказка.

 

Такая война - Рассказ (1960)

Ваню — сына Дарьи Румянцевой — убило на фронте в 42-м г., а бу­мага с печатью и непонятной, но уж больно подозрительной подпи­сью (один крючок с петелькой) приходит больше чем через год. И решает Дарья, что бумага фальшивая, подделанная каким-то недоб­рым человеком.

 

Когда через деревню проезжают цыгане, Дарья каждый раз ходит гадать на Ваню. И каждый раз карты раскидываются как нельзя лучше. Получается — жив он. И Дарья терпеливо ждет конца войны.

 

К ночи, зимой и осенью, она уходит на конюшню стеречь лоша­дей и там все думает про сына Ивана С рассветом возвращается, во­лоча по пути какую-нибудь ломину, брошенный колышек либо гнилую тесину — без дров зимой не проживешь. Избу она топит через день, а картошку выдумывает варить в самоваре: и проще и вы­годнее, да и кипяток для питья выходит вроде бы чем-то позанятнее.

 

Дарья еще не вышла из возраста, и с нее берут полный налог: яйца, мясо, шерсть, картошку. И все она уже сдала, кое-что прику­пив, иногда заменив одно другим, и только по мясу числится за ней недоимка да денежный налог весь целехонький, не говоря уж о стра­ховке, займе и самообложении. По этим статьям у нее и за прошлый сорок второй год не выплачено. А тут Пашка Неуступов, по прозвищу Куверик, по здоровью не взятый в армию Ванин одногодок, при­носит Дарье новые обязательства. И требует «с государством рассчи­тываться».

 

Голод в народе начинается как-то незаметно, понемногу, и никто не всплескивает руками, когда в колхозе от истощения умирает пер­вая старуха. А двери теперь почти не закрываются от великого изоби­лия нищих. Вскоре становится совсем нечего есть. Бабы ходят в дальний, еще хлебный колхоз — менять одежду на зерно и картош­ку. У Дарьи есть хороший полушерстяной Иванов костюм. Иван купил его за три недели до войны, не успел и поносить вдоволь. Когда Дарье становится невмоготу и начинает больно болеть сердце, она вы­носит костюм из сенника и ловит далекий, уже забиваемый затхлос­тью сундука Ванюшин запах. Раз, вывернув карманы, видит копеечку и махорочную пыльцу и потом долго сидит, разволнованная, с облег­чающими слезами. А копеечку прячет в сахарницу.

 

На Первое мая сельский дедко, сивый бухтинник Миша, покупает ее единственную оставшуюся живность — козу. Половину цены Дарья берет деньгами (и тут же отдает их финагенту), половину — картошкой. И делит картошку тоже пополам: корзину на питание, корзину на семена. Но чтобы не умереть, приходится варить в само­варе и эту семенную картошку. Наконец Дарья решается: идет с ба­бами, выменивает Иванов костюм на полмешка картошки и обрезками сажает полторы гряды. А корзиной оставшихся обрезан­ных картофелин питается до самой Казанской.

 

Наступает лето. Дарья каждый день ходит с бабами косить, а на привалах греет на солнышке опухшие ноги. Ее все время тянет в сон, кружится голова и тонко, по-угарному звенит в ушах. Дома Дарья разговаривает с самоваром, как раньше разговаривала с козой или с подпольной мышкой (мышка в ее избе теперь не живет).

 

И вдруг к Дарье снова приходит Пашка Куверик и требует запла­тить деньги. Одна ты, говорит, во всей деревне злоупорничаешь. Боль­ше Пашка ждать не намерен: придется, видно, принимать меры. Деловито оглядев избу, он начинает описывать имущество, потом уносит то, что находит ценным, — два фунта шерсти и самовар. Дарья, плача, умоляет оставить ей самовар: «Век буду Бога за тебя молить, Пашенька», но Кувери и слушать не хочет.

 

Без самовара в избе становится совсем неприютно и пусто. Дарья плачет, но и слезы в глазах кончаются. Она грызет мягкую, изросшую в земле картофелину, еще одну. Лежа на печи, Дарья пытается отде­лить явь от сна и никак не может. Далекие громы кажутся ей шумом широкой, идущей двумя полосами войны. Война представляется Дарье в виде двух бесконечных рядов солдат с ружьями, и эти солда­ты поочередно стреляют друг в друга. А Иван — на горушке, и у него почему-то нет ружья. Дарья мучительно хочет окрикнуть его, чтобы он поскорее взял ружье, но крика не получается. Она бежит к сыну, да ноги не слушаются и что-то тяжелое, всесильное мешает ей. А ряды солдат все дальше и дальше...

 

На третий или четвертый день Сурганиха видит в магазине вы­ставленный на прилавке Дарьин самовар. «Бес этот Куверик, — дума­ет Сурганиха, — самовар отнял у старухи». На покосе она рас­сказывает о самоваре бабам, выясняется, что Дарья уже третий день не выходит в поле. Бабы со всей деревни собирают кто сколько может и, выкупив самовар, довольные, идут к Дарьиной избе, да только хозяйки в ней нет. «Видно, сердешная, по миру ушла», — го­ворит Сурганиха.

 

За лето через деревню идут сотни нищих: стариков, детей, стару­шек. Но Дарью никто не видел, и домой она не возвращается. И только зимой до деревни доходит слух, что километрах в десяти от­сюда, в сеновале на лесной пустоши, нашли какую-то мертвую стару­ху. Кусочки в ее корзине уже высохли, и одежда на ней была летняя. Бабы единогласно решают, что это обязательно и есть ихняя Дарья. Но старик Миша только подсмеивается над бабами: «Да разве мало таких старух по матушке-Расее? Ежели считать этих старух, дак, поди, и цифров не хватит».

 

А может, и правы они, эти бабы, кто знает? Они, бабы, почти всегда бывают правы, особенно когда на земле такая война...

 

Привычное дело - Повесть (1966)

Едет на дровнях мужик Иван Африканович Дрынов. Напился с трак­тористом Мишкой Петровым и теперь с мерином Пармёном беседу­ет. Везет из сельпо товар для магазина, а заехал спьяну не в ту деревню, значит, домой только — к утру... Дело привычное. А ночью по дороге нагоняет Ивана Африкановича все тот же Мишка. Еще вы­пили. И тут решает Иван Африканович сосватать Мишке свою трою­родную сестру, сорокалетнюю Нюшку-зоотехницу. Она, правда, с бельмом, зато если с левого боку глядеть, так и не видно... Нюшка прогоняет друзей ухватом, и ночевать им приходится в бане.

 

И как раз в это время у жены Ивана Африкановича Катерины родится девятый, Иван. А Катерина, хоть и запретила ей фельдшери­ца строго-настрого, после родов — сразу на работу, тяжело больная. И вспоминает Катерина, как в Петров день наблудил Иван с бойкой бабенкой из их села Дашкой Путанкой и потом, когда Катерина про­стила его, на радостях обменял доставшуюся от деда Библию на «гар­монью» — жену веселить. А сейчас Дашка не хочет ухаживать за телятами, так Катерине приходится работать и за нее (а иначе семью и не прокормишь). Измученная работой и болезнью, Катерина вне­запно падает в обморок. Ее увозят в больницу. Гипертония, удар. И только больше чем через две недели она возвращается домой.

 

А Иван Африканович тоже вспоминает про гармонь: не успел он научиться даже и на басах играть, как ее отобрали за недоимки.

 

Приходит время сенокоса. Иван Африканович в лесу, тайком, за семь верст от деревни косит по ночам. Если трех стогов не накосишь, корову кормить нечем: десяти процентов накошенного в колхозе сена хватает самое большее на месяц. В одну из ночей Иван Африканович берет с собой малолетнего сына Гришку, а тот потом по глупости рассказывает районному уполномоченному, что ходил с отцом ночью в лес косить. Ивану Африкановичу грозят судом: ведь он депутат сель­совета, а потом тот же уполномоченный требует «подсказать», кто еще в лесу по ночам косит, написать список... За это он обещает «не обобществлять» личные стога Дрынова. Иван Африканович договари­вается с соседским председателем и вместе с Катериной ходит в лес на чужую территорию косить по ночам.

 

В это время в их деревню приезжает из Мурманска без копейки денег Митька Поляков, брат Катерины. Недели не прошло, как он напоил всю деревню, начальство облаял, Мишке сосватал Дашку Путанку, да и корову сеном обеспечил. И все будто походя. Дашка Путанка поит Мишку приворотным зельем, и его потом долго рвет, а через день по Митькиному наущению они едут в сельсовет и распи­сываются. Вскоре Дашка срывает с Мишкиного трактора репродук­цию картины Рубенса «Союз земли и воды» (там изображена голая баба, по общему мнению, вылитая Нюшка) и сжигает «картинку» в печи из ревности. Мишка в ответ чуть не сбрасывает трактором Дашку, моющуюся в бане, вместе с баней прямо в речку. В результа­те — трактор поврежден, а на чердаке бани обнаружено незаконно скошенное сено. Сено заодно начинают искать у всех в деревне, дохо­дит очередь и до Ивана Африкановича. Дело привычное.

 

Митьку вызывают в милицию, в район (за соучастие в порче трак­тора и за сено), но по ошибке пятнадцать суток дают не ему, а другому Полякову, тоже из Сосновки (там полдеревни Поляковы). Мишка же свои пятнадцать суток отбывает прямо в своей деревне, без отрыва от производства, по вечерам напиваясь с приставленным к нему сержантом.

 

После того как у Ивана Африкановича отбирают все накошенное тайком сено, Митька убеждает его бросить деревню и уехать в Запо­лярье на заработки. Не хочет Дрынов покидать родные места, да ведь если Митьку послушать, то другого выхода-то и нет... И Иван Афри­канович решается. Председатель не хочет давать ему справку, по ко­торой можно получить паспорт, но Дрынов в отчаянии угрожает ему кочергой, и председатель вдруг сникает: «Хоть все разбегитесь...»

 

Теперь Иван Африканович — вольный казак. Он прощается с Ка­териной и вдруг весь сжимается от боли, жалости и любви к ней. И, ничего не говоря, отталкивает ее, словно с берега в омут.

 

А Катерине после его отъезда приходится косить одной. Там-то, во время косьбы, и настигает ее второй удар. Еле живую, ее привозят домой. И в больницу в таком состоянии нельзя — умрет, не довезут.

 

А Иван Африканович возвращается в родную деревню. Наездился. И рассказывает он чуть знакомому парню из дальней заозерной де­ревни, как поехали было с Митькой, да он лук продавал и вовремя в поезд вскочить не успел, а билеты-то все у него и остались. Высадили Ивана Африкановича и потребовали, чтобы он в течение трех часов уехал назад, в деревню, а штраф, мол, в колхоз пришлют, да только как ехать, если не на что, — не сказали. И вдруг — поезд подошел и с него слез Митька. Так тут Иван Африканович и взмолился: «Не надо мне ничего, отпусти ты меня только домой». Продали они лук, купили обратный билет, и поехал, наконец, Дрынов домой.

 

А парень в ответ на рассказ сообщает новость: в деревне Ивана Африкановича баба померла, ребятишек много осталось. Парень ухо­дит, а Дрынов вдруг падает на дорогу, зажимает руками голову и перекатывается в придорожную канаву. Бухает кулаком в луговину, грызет землю...

 

Рогуля, корова Ивана Африкановича, вспоминает свою жизнь, будто удивляясь ей, косматому солнцу, теплу. Она всегда была равно­душна к себе, и очень редко нарушалась ее вневременная необъятная созерцательность. Приходит мать Катерины Евстолья, плачет над своей ведерницей и велит всем детям обнять Рогулю, проститься. Дрынов просит Мишку зарезать корову, сам не может. Мясо обеща­ют принять в столовую. Иван Африканович перебирает Рогулины по­троха, и на его окровавленные пальцы капают слезы.

 

Детей Ивана Африкановича, Митьку и Ваську, отдают в приют,

Антошку — в училище. Митька пишет, чтобы посылали Катюшку нему в Мурманск, только больно мала-то. Остаются Гришка с Марусей да два младенца. И то трудно: Евстолья стара, руки стали худые. Она вспоминает, как Катерина перед смертью, уже без памяти, звала мужа: «Иван, ветрено, ой, Иван, ветрено как!»

 

После смерти жены Иван Африканович не хочет жить. Ходит об­росший, страшный да курит горький сельповский табак. А Нюшка берет на себя заботу о его детях.

 

Иван Африканович идет в лес (ищет осину для новой лодки) и вдруг видит на ветке платок Катерины. Глотая слезы, вдыхает горь­кий, родимый запах ее волос... Надо идти. Идти. Постепенно он по­нимает, что заблудился. А без хлеба в лесу каюк. Он много думает о смерти, все больше слабеет и лишь на третий день, когда уже на ка­рачках ползет, вдруг слышит тракторный гул. А спасший своего друга Мишка поначалу думает, что Иван Африканович пьян, да так ничего и не понимает. Дело привычное.

 

...Через два дня, на сороковой день после Катерининой смерти, Иван Африканович, сидя на могиле жены, рассказывает ей о детях, говорит, что худо ему без нее, что будет ходить к ней. И просит ждать... «Милая, светлая моя... вон рябины тебе принес...»

 

Он весь дрожит. Горе пластает его на похолодевшей, не обросшей травой земле. И никто этого не видит.

 

Плотницкие рассказы - Повесть (1968)

Март 1966 г; Тридцатичетырехлетний инженер Константин Платонович Зорин вспоминает, как его, выходца из деревни, унижали город­ские бюрократы и как когда-то возненавидел он все деревенское. А теперь тянет назад, в родную деревню, вот и приехал он сюда в от­пуск, на двадцать четыре дня, и хочется баню топить каждый день, но его баня слишком стара, а восстановить ее в одиночку, несмотря на плотницкую закваску, приобретенную в школе ФЗО, Зорин не может и поэтому обращается за помощью к соседу-старику Олеше Смолину, да только тот не спешит приниматься за дело, а вместо этого рассказывает Зорину о своем детстве.

 

Родился Олеша, как Христос, в телячьем хлеву и как раз на самое Рождество. А грешить его заставил поп: не верил, что у Олеши нет грехов, и больно драл за уши, вот и решил тот согрешить — украл отцовский табак и стал курить. И тут же покаялся. А как начал Олеша грешить, жить стало легче, стегать враз перестали, но только пошла в его жизни с тех пор всякая путанка...

 

На следующий день Зорин и Смолин, взяв инструменты, идут ре­монтировать баню. Мимо них проходит сосед, Авинер Павлович Ко­зонков, сухожильный старик с бойкими глазами. Олеша разыгрывает Авинера, говоря, что у того корова якобы нестельная и что он оста­нется без молока. Козонков, не понимая юмора, злится и угрожает Олеше, что напишет куда следует про сено, накошенное Смолиным без разрешения, и что сено у него отберут. В ответ Олеша говорит, что Авинер с разрешения сельсовета косит на кладбище — покойни­ков грабит. Смолин и Козонков окончательно ссорятся, но когда Ави­нер уходит, Олеша замечает: всю жизнь у них с Авинером споры. С малолетства так. А жить друг без дружки не могут.

 

И начинает Смолин рассказывать. Олеша и Авинер — одногодки. Как-то ребята делали птичек из глины и фуркали — кто дальше. А Авинер (тогда еще Виня) набрал глины больше всех, насадил на иво­вый прут да прямехонько в Федуленково окно, стекло так и брызну­ло. Все, конечно, бежать. Федуленок — из избы, а Виня один на месте остался и только приговаривал: «Вон оне в поле побежали!» Ну, Федуленок и ринулся за ними, и Олешу настиг. Да и прикончил бы, если б не Олешин отец.

 

В двенадцать лет Винька и Олеша приходскую школу кончили, так Винька на своем гумне все ворота матюгами исписал — почерк у него был, как у земского начальника, а от работы Винька старался увильнуть, даже плуг отцовский портил, лишь бы навоз в борозду не кидать. И когда его отца пороли за неуплату податей, Виня бегал гля­деть, да еще и хвастался: видел, дескать, как тятьку пороли и он на бревнах привязанный дергался... А потом отправился Олеша в Питер. Там мастера-плотники били его сильно, но работать научили.

 

После стычки с Олешей Авинер в бане не показывается. Зорин, услышав, что к Козонкову приехала дочь Анфея, отправляется в гости. Авинер поит своего шести- или семилетнего внука водкой, а сам, пья­ный, рассказывает Зорину о том, как ловок он был в молодости — обманывал всех вокруг и даже из-под углов только что заложенной церкви деньги вытащил.

 

На следующее утро Олеша на баню не является. Зорин идет к нему сам и узнает, что от Олеши требуют идти в лес — рубить ве­тошный корм (это результат козней Козонкова: он ведь и про работу магазина каждую неделю жалобу строчит). Только после обеда Зорин приходит ремонтировать баню и снова начинает рассказывать. На этот раз про то, как Козонков захотел жениться, да невестин отец от­казал ему: на Авинеровых розвальнях завертки веревочные, так на первой же горушке, глядишь, завертка-то и лопнет...

 

Потом Олеша рассказывает про свою любовь. У Таньки, Федуленковой дочки, коса густая была, ниже пояса. уши белые. А глаза — даже и не глаза, а два омутка, то синие, то черные. Ну, а Олеша робок был. И как-то в Успеньев день после праздника мужики напи­лись, а парни спали на повети неподалеку от девок. Винька тогда пья­ным прикинулся, а Олеша стал проситься под полог, где собирались спать Олешина двоюродная да Танька. Тут двоюродная-то и шмыгну­ла в избу: самовар, дескать, забыла закрыть. И назад не вышла — до­гадливая она была. А Олеша, весь от страха дрожа, — к Таньке, да та стала уговаривать его уйти... Олеша сдуру и пошел на улицу. Проплясался, а когда уже под утро зашел на поветь, услышал, как Винька под пологом его Таньку жамкает. И как целуются. А двоюродная, об­смеяв Олешу, сказала, что Танька велела его найти, да только где сыс­кать-то? Будто век не плясывал.

 

Олеша заканчивает свой рассказ. Мимо проезжает грузовик, води­тель оскорбляет Смолина, однако Олеша лишь восхищается им: моло­дец, сразу видно — нездешний. Зорин, злясь и на водителя и на беззлобие Смолина, уходит не попрощавшись.

 

Козонков, придя к Смолину, рассказывает, как с восемнадцатого года стал он правой рукой Табакова, уполномоченного финотдела РИКа. И сам с колокольни колокол спехивал, да еще и маленькую нужду оттуда справил, с колокольни-то. И в группке бедноты, создан­ной, чтоб вывести кулаков на чистую воду и открыть в деревне клас­совую войну, Авинер тоже участвовал. Так теперь товарищ Табаков, говорят, на персональной живет, и Козонков интересуется, нельзя ли и ему тоже персональную? Вот и документы все собраны... Зорин смотрит документы, но их явно недостаточно. Авинер жалуется, что посылал, дескать, заявление на персональную в район, да затеряли там: кругом одна плутня да бюрократство. А ведь Козонков, считай, с восемнадцатого года на руководящих работах — и секретарем в сель­совете, и бригадиром, два года «зав. мэтээф работал, а потом в сельпе» всю войну займы распространял. И наган у него был. Как-то повздорил Козонков с Федуленком — наганом грозил, а потом добил­ся, чтоб того в колхоз не приняли: две коровы, два самовара, дом двоежилой. И тут Федуленка, как единоличника, таким налогом обло­жили... Авинер уходит. Дом Федуленка, где была контора колхоза, глядит пустыми, без рам, окошками. А на князьке сидит и мерзнет нахохленная ворона. Ей ничего не хочется делать.

 

Отпуск Зорина подходит к концу. Олеша работает на совесть и потому медленно. И рассказывает он Зорину, как направляли их, бы­вало, на трудгужповинность — дороги строить, как гнали то на лесо­заготовку, то на сплав, а потом еще надо было в колхозе хлеб посеять, да только получалось на четыре недели позже нужного. Вспоминает Олеша, как пришли описывать имущество Федуленка. Дом — с мо­лотка. Всю семью — в ссылку. Когда прощались, Танька к Олеше при всем народе подошла. Да как заплачет... Увезли их в Печору, было от них в первое время два или три письма, а потом — ни слуху ни духу. Олеше тогда Винька Козонков кулацкую агитацию приписал, и мучи­ли Смолина сильно. Да и теперь Олеша не решается рассказать Зори­ну все до конца — тот ведь «партейный».

 

Баня оказывается готовой. Зорин хочет рассчитаться с Олешей, но тот будто не слышит. Потом они вместе парятся. Зорин специально для Олеши включает транзистор, оба слушают «Прекрасную мельни­чиху» Шуберта, а затем Зорин дарит транзистор Олеше.

 

Перед отъездом к Зорину приходят Олеша и Авинер. Выпив, они начинают спорить о коллективизации. Олеша говорит, что в деревне было не три слоя — кулак, бедняк и середняк, — а тридцать три, вспоминает, как в кулаки записали Кузю Перьева (у него и коровы-то не было, да только Табакова обматерил в праздник). А по словам Авинера, Смолина самого следовало бы вместе с Федуленком — под корень: «Ты контра была, контра и есть». Доходит до драки. Авинер стучит о стену Олешиной головой. Появляется Настасья, жена Олеши, и уводит его домой. уходит и Авинер, приговаривая: «Я за дисциплинку родному брату... головы не пожалею... Отлетит в сторо­ну!»

 

У Зорина начинается грипп. Он засыпает, потом встает и, поша­тываясь, идет к Смолину. А там сидят и мирно беседуют... Авинер и Олеша. Смолин говорит, что оба они в одну землю уйдут, и просит Авинера, если Олеша умрет раньше, сделать ему гроб честь по чести — на шипах. И Козонков просит Смолина о том же, если Олеша его переживет. А потом оба, клоня сивые головы, тихо, строй­но запевают старинную протяжную песню.

 

Зорин не может им подтянуть — он не знает ни слова из этой песни...