Маленькие трагедии» А.С.Пушкина: типология героев.
Евгений Онегин» А.С.Пушкина: принцип многоязычия.
Вскоре после окончания «Бориса Годунова» и параллельно с работой над «Евгением Онегиным» Пушкин задумал создать ряд драматических произведений, заимствующих свое содержание из самых разных исторических эпох и жизни разных народов. Еще во время Михайловской ссылки в его творческом сознании возникли замыслы нескольких пьес, в том числе о Скупом рыцаре, о Моцарте и Сальери, о Дон Жуане. До нас дошел перечень, составленный Пушкиным не позднее октября 1828-г., в который входит десять названий задуманных им пьес. Подавляющее большинство этих замыслов так и не было реализовано. Но вскоре после написания в Бол-дине последней главы «Евгения Онегина» три из них получили необычайно стремительное воплощение: 23 октября 1830 г. Пушкиным был окончен «Скупой рыцарь», 26 октября — «Моцарт и Сальери», 4 ноября — «Каменный гость». Наконец, 6 ноября была завершена и четвертая из «маленьких трагедий» (общее обозначение, данное Пушкиным всем этим пьесам) — «Пир во время чумы».
В «маленьких трагедиях», первым подступом к необычной форме которых явилась написанная еще в период работы над «Борисом Годуновым» «Сцена из Фауста», сказалось с особенной силой умение Пушкина передавать исключительно большое содержание в предельно сжатом объеме.
Если в «Борисе Годунове» Пушкина преимущественно интересовали большие исторические события, «судьба народная», то в «маленьких трагедиях» поэт сосредоточивает внимание на «судьбе человеческой» — глубочайшем психологическом анализе человеческой души, охваченной всепоглощающей, но эгоистической, и потому разрушительной, страстью — скупостью, завистью, чувственностью. В качестве носителей этих страстей Пушкин берет натуры незаурядные, людей большого ума и, главное, огромной силы воли. Но поскольку страсти, ими владеющие, носят резко индивидуалистический характер, они неизбежно влекут их на стезчо злодейств и преступлений. Барон Филипп воздвигает здание своего бесплодного могущества, своих ничего ему не дающих накоплений страшной ценой человеческих «слез, крови и пота». Сальери, этот «жрец» «чистого искусства», страстно любящий музыку (однако не ради того, что она несет людям, а ради нее самой), злодейски убивает Моцарта, тщетно пытаясь оправдать в своих собственных глазах это убийство якобы тем, что оно осуществляется им во имя восстановления попранной справедливости, во имя спасения искусства. В то же время именно эта незаурядность натуры сообщает образам и Барона, и Сальери подлинно трагическую силу. Особенно выразителен во всех отношениях образ Барона. Зловещая, демоническая фигура средневекового рыцаря-ростовщика с его беспощадностью, попранием в себе всех человеческих чувств, ненасытной алчностью, безумными мечтами о безраздельном господстве над миром вырастает в зловещий образ-символ, словно бы олицетворение «века-торгаша», как Пушкин в «Разговоре книгопродавца с поэтом» назвал свою современность — эпоху все более отчетливо складывавшихся буржуазных общественных отношений. Читая строки монолога Барона «Что не подвластно мне?..», невольно вспоминаешь знаменитые слова «Манифеста Коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса: «Буржуазия лишила священного ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными и на которые смотрели с благоговейным трепетом. Врача, юриста, священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных наемных работников» '.
Эгоисту Барону противопоставлен его сын — прямой, великодушный, добрый, отзывчивый Альбер. Равным образом угрюмому и замкнутому, не любящему ни жизни, ни людей, завистнику Сальери противопоставлен весь открытый навстречу жизни и людям, несущий им свое чудесное искусство, светлый и доверчивый Моцарт.
Образы Барона и Сальери являются одним из самых ярких доказательств широты и изумительной силы Пушкина как художника-реалиста. По всему, что знаем мы о Пушкине, мы можем с уверенностью сказать, что его собственному душевному складу, конечно, ближе солнечно-яркая, бескорыстно-щедрая натура Моцарта, нежели мрачные образы мономанов вроде Барона и Сальери. Между тем Пушкин сумел так глубоко проникнуть в эти чуждые ему характеры, под его пером они обрели такую силу выразительности, такое трагическое величие, которое ставит их в ряд величайших художественных достижений мировой литературы.
Принцип углубленнейшей психологической разработки человеческого характера во всей его сложности и противоречиях положен в основу и третьей «маленькой трагедии» — «Каменный гость». Ее «главное лицо» — легендарный испанский соблазнитель — является одним из так называемых вечных литературных образов, который не только подвергался неоднократной разработке в различных европейских литературах и до и после Пушкина, но и получил широчайшее нарицательное значение. Тем рельефнее выступает оригинальность и своеобразие пушкинской трактовки характера Дон Гуана ' — умение Пушкина увидеть и показать «общий всем», многократно использованный литературный «предмет» в новом свете. Французский комедиограф Мольер дал образ Дон Жуана в сатирическом освещении, в качестве безбожного развратника-аристократа. Немецкий романтик Гофман рисует Дон Жуана в романтическом облике мечтателя, в тщетных поисках истинной любви растрачивающего себя в чувственных наслаждениях и, наконец, возрождаемого любовью к Доне Анне. Именно в этом плане склонны были некоторые критики истолковывать и образ пушкинского Дон Гуана, опираясь на его обращение к Доне Анне: «Мне кажется, я весь переродился. Вас полюбя, люблю я добродетель» и т. п. Однако сам же Пушкин саркастически высмеивал наивность одного из критиков «Полтавы», упрекавшего его в невыдержанности образа Мазепы: «У меня сказано где-то, что Мазепа ни к кому не был привязан: критики ссылались на собственные слова гетмана, уверяющего Марию, что он любит ее больше славы, больше власти. Как отвечать на таковые критики?» («Опровержение на критики»). Еще более наивно строить характеристику «профессионального» соблазнителя Дон Гуана на его собственных уверениях, обращенных к обольщаемой им женщине. Мало того, если бы пушкинский Дон Гуан был способен навсегда полюбить одну женщину, он перестал б*ы тем самым быть Дон Гуаном. Значит, отпала бы и проблема анализа характера человека именно данного психического склада, а она-то и составляет одно из основных художественных заданий всех «маленьких трагедий» Пушкина.
Герой «Каменного гостя» дан в явном «отталкивании», от однолинейной -в соответствии с принципами классицизма — трактовки характера Дон Жуана Мольером. Но в противоположность романтической трактовке Гофмана Дон Гуан Пушкина не перестает быть самим собой. Любовные похождения составляют главное содержание его жизни. Однако он отнюдь не вульгарный развратник-повеса. Дон Гуан — человек эпохи Возрождения, кипящий всей полнотой жизненных сил, безбожник, бросающий смелый вызов верованиям и предрассудкам средневековья. Он дерзок и горд, страстен и бесстрашен; он вырывается из объятий Лауры, чтобы тут же при ней принять вызов Дон Карлоса, брата которого убил на поединке. Дон Гуан в совершенстве владеет самыми разнообразными способами и приемами обольщения, но вместе с тем он искренен в каждом своем увлечении, отдает ему всего себя, он — поэт в любви, «импровизатор любовной песни».
Это парадоксальное на первый взгляд, но как раз и составляющее, по Пушкину, существо характера Дон Гуана сочетание непосредственности и расчета, огня и холода, ветреной беспечности и искреннего чувства полностью проявляется в сцене финального объяснения с Доной Анной. При первом объяснении на кладбище, сбрасывая с себя маску монаха, Дон Гуан пленяет Дону Анну страстным потоком любовных речей; теперь он не только убеждает ее, но и покоряет бурной стремительностью переживаний. Он повергает Дону Анну из одного чувства в другое, прямо противоположное; до предела возбуждает ее женское любопытство, чтобы удовлетворить его самым смелым и неожиданным признанием. Он сбрасывает с себя теперь и другую свою маску —влюбленного кавалера: напомнив Доне Анне о долге мщения за убитого мужа, с непостижимой дерзостью объявляет, что он-то и есть столь ненавистный ей «по долгу чести» «злодей» — Дон Гуан. Наконец, выражая готовность немедленно погибнуть от ее руки, он окончательно и бесповоротно сламывает ее внутреннее сопротивление; чувство ненависти мгновенно сменяется любовным чувством. О том, что вся эта сцена со стороны Дон Гуана — нарочитая, тонкая и острая игра, прямо свидетельствует его реплика «про себя»: «Идет к развязке дело!»,— предшествующая раскрытию им своего настоящего имени. Но эта игра, полная риска и прямой смертельной опасности для самого Дон Гуана. Ведь он, конечно, не уклонился бы от удара, если бы Дона Анна, безотчетно повинуясь «долгу чести», выполнила то, о чем говорила: вонзила бы кинжал в его грудь. Порукой тому — гордое и смелое поведение Дон Гуана в финальной сцене со статуей командора.
Заканчивая этим пьесу, Пушкин полностью следует традиционно-легендарной разработке сюжета. Но здесь это не торжество старины над новизной, средневековых верований и условной морали над ее дерзким нарушителем. Тонкий и весьма сочувственный анализ образа пушкинского героя как человека «высшей природы» В. Г. Белинский заканчивает указанием, что Дон Гуан, посвятивший свою жизнь одному лишь «наслаждению любовью, не отдаваясь, однако ж, ни одной женщине исключительно», и потому для удовлетворения своего «одностороннего стремления» вынужденный «губить женщин, по их положению в обществе», стоит на «ложном пути», поступает «безнравственно». Поэтому драма Пушкина «непременно должна была разрешиться трагически» — гибелью Дон Гуана (VII, 575). Однако это последнее замечание может быть отнесено не только к пьесе Пушкина, но и ко всей традиционной разработке легенды о Дон Жуане. Между тем Пушкин дает несравненно более глубокую, чем обычно, мотивировку трагической гибели героя.
В своем отношении к Дон Гуану и его любовным похождениям Пушкин чужд традиционного морализирования. Более того, его герой, любящий жизнь и ее наслаждения и смело играющий со смертью', веселый, предприимчивый, беспечно-дерзкий и всегда влюбленный, вызывает к себе невольную симпатию, и не только со стороны обольщенных им женщин. В эпизоде с Лаурой и Дон Карлосом и в особенности в сцене второго признания Доне Анне необыкновенно ярко и художественно убедительно раскрывается секрет неотразимой привлекательности героя, его непреодолимого обаяния. Есть в нем и какая-то пленительная детскость. «Я счастлив! <...> Я счастлив как ребенок!» — в восторге восклицает он, добившись у Доны Анны согласия на свидание, и снова: «Я счастлив! Я петь готов, я рад весь мир обнять!» Но в своем беспечном и бездумном эгоизме, в своей готовности обнять весь мир только потому, что сам он чувствует себя до краев переполненным счастьем, Дон Гуан совершает тягчайшее нравственное преступление, превосходящее все то, что делалось им до сих пор (обольщения, убийства на дуэлях своих соперников): зовет статую убитого им командора прийти к дому своей вдовы и «стать у двери на часах», пока он, его убийца, будет наслаждаться ее ласками (так выразительно изменяется Пушкиным традиционный мотив приглашения Дон Жуаном статуи к себе на ужин). Именно в этом-то, действительно кощунственном, приглашении командора, а не просто в любовных похождениях героя художественно вскрывается Пушкиным глубочайшая аморальность эгоистического донжуанства.
Такой же широкой и вольной кистью написаны Пушкиным и остальные образы его «маленьких трагедий». Вместе с тем не только в облике «главного лица», но и в образах актрисы Лауры — своего рода женской «параллели» Дон Гуану, красавицы Доны Анны, таящей под своим «вдовьим черным покрывалом» и грациозную женскую кокетливость, и жажду никогда еще по-настоящему не испытанного страстного любовного чувства, и в образе резко контрастного Дон Гуану угрюмого и фанатичного Дон Карлоса чувствуется испанский колорит.
С еще большей силой умение сказать свое на чужом материале
обнаруживается в четвертой «маленькой трагедии» Пушкина —
«Пир во время чумы», представляющей собой перевод, и в основном
почти подстрочный, фрагмента из поэмы английского поэта-романти
ка Д. Вильсона «Город чумы» (1816). Однако выбрав из пространной
пьесы Вильсона лишь одну сцену, заключающую в себе наиболее
острую ситуацию (ситуация эта подсказывалась Пушкину самой
жизнью — свирепствовавшей в 1830 г. в России жестокой холерной
эпидемией), несколько сократив текст подлинника, придав ему не
обходимую композиционную стройность и, главное, на основе имею
щихся у Вильсона песен написав, по существу, совершенно ориги
нальные песни Мери и Вальсингама, Пушкин создал самостоятельное
произведение, замечательное не только по своей идейно-психологиче
ской глубине, но и по художественному единству, целостности и за
конченности. I
Пафос «Пира во время чумы» — моральная победа, торжество человеческого духа над смертью. В песне Мери с исключительной силой выражена чистота и самоотверженность большого женского чувства. Гимн председателя пира — Вальсингама, смело бросающего вызов всему, что грозит человеку гибелью, исполнен упоения борьбы, непреклонного мужества. Бесстрашие Вальсингама не может не
импонировать. Но в поисках ответа на вопрос «Что_делать нам? и,чем. ■_
помочь?» — перед лицом смертельной угрозы Вальсингам, как и Дон Гуан, становится да-ложный путь эгоистических чувственных услад, особенно обостряемых близостью смерти. И Гэтой «маленькой трагедии» нет никакого морализирования. Вальсингам отклоняет традиционную (религиозную) стезю: не идет за священником. Но «глубокая задумчивость» председателя, на которую указывается в конце пьесы, особенно знаменательна, поскольку тогда же Пушкин дает другой, свой ответ на вопрос, поставленный Вальсингамом. В стихотворении «Герой», написанном за неделю-две до «Пира во время чумы», Наполеон «хладно руку жмет чуме», посещает лазарет с больными солдатами не ради острых личных ощущений, а для того, чтобы ободрить, поднять дух умирающих. И не в бесчисленных боях и победах Наполеона, не в головокружительной его карьере — французского императора и «зятя кесаря», не в трагическом одиночестве изгнания, а именно в этом не только бесстрашном, но и по-настоящему человечном поступке и заключается, по утверждению «поэта» — самого Пушкина,— подлинное мужество, истинный героизм.
В соответствии с основным заданием драматического цикла существенно меняется по сравнению с «Борисом Годуновым» и форма новых пьес Пушкина. Стремясь к максимальному сосредоточению внимания на исследовании внутренней жизни героя, Пушкин дает своеобразный художественный синтез двух противостоящих драматических систем. Раскрывая характеры с исключительной широтой, разнообразием и углубленностью, поэт еще больше сжимает «узкую форму» (его слова) трагедии классицизма. Он не только приближается к «классическим» единствам (например, время драматического действия «Моцарта и Сальери» занимает всего несколько часов), сводит к минимуму количество персонажей (в «Моцарте и Сальери» их всего два), но и умещает действие своих пьес взамен канонических пяти актов на пространстве всего нескольких небольших сцен (четыре — в «Каменном госте», три — в «Скупом рыцаре», две — в «Моцарте и Сальери», наконец, только одна — в «Пире во время чумы»). В то же время в этих тесных рамках Пушкин с захватывающим драматизмом и исключительной глубиной развертывает трагедию души, одержимой страстью, которая поднята на высоту идеи, и идеей, которая приобрела всю силу страсти. В дальнейшем становлении и развитии русского реализма «маленьким трагедиям» принадлежит выдающаяся роль. Они как бы дополняют пушкинский роман в стихах. В «Евгении Онегине» были впервые осуществлены принципы реалистической типизации. В «маленьких трагедиях», дающих единственные в своем роде образцы реалистического изображения сложного и противоречивого душевного мира человека, заключено основополагающее начало того проникновенного и бесстрашного анализа диалектики человеческой души, который составит одну из сильнейших сторон русского реализма. В порядке непосредственной преемственности опыт «маленьких трагедий» осваивает и развивает в своих романах Ф. М. Достоевский.
В драматическом цикле раскрывается и еще одна грань творческого гения Пушкина. Автору «маленьких трагедий» в такой степени, как пожалуй, никому другому из русских писателей, была свойственна способность с исключительным художественным проникновением «описывать совершенно сторонний мир», говоря словами Белинского, «быть как у себя дома во многих и самых противоположных сферах жизни», рисовать «природу и нравы даже никогда не виданных им стран». Эта способность с особенной яркостью и силой проявилась в «маленьких трагедиях». Каждая из них отличается своей отчетливо
выраженной национальной окраской. В то же время во всех них есть и нечто общее, что их объединяет и в чем как раз и сказывается «истинная национальность» Пушкина, который, изображая «сторонний мир», «глядит на него глазами своей национальной стихии». Уже в «Евгении Онегине» Пушкин начинает решительно преодолевать «безнадежный эгоизм» героев-индивидуалистов наполеоновского типа, окутанных загадочным романтическим плащом. Процесс этот, продолжающийся в «Цыганах», в «Полтаве», с особенной силой сказывается /в «маленьких трагедиях», в особенности в «Скупом рыцаре» и в «Моцарте и Сальери», где полностью вскрыта психологическая почва индивидуализма — «парадоксальная в отношении к истине» логика «злых», сугубо эгоистических страстей, порождаемых «веком-торгашом» — собственническим буржуазным обществом.