Готфрид Бенн (Gottfried Benn) 1886-1956

Птодемеец (Der Ptolemeer. Berliner novelle)

Повесть (1947, опубл. 1949)

Повествование ведется от первого лица. Автор и рассказчик, которо­му принадлежит Институт Красоты «Лотос», несколькими штрихами рисует картину Берлина в период оккупации, холодной зимой 1947 г.: население страдает от голода, на растопку идет уцелевшая мебель, торговля замерла, никто не платит налоги, жизнь останови­лась. Институт Красоты постепенно приходит в упадок: служащим нечем платить, помещения не отапливаются. Хозяин остается в нем совершенно один, но это нисколько не удручает его. напротив, он даже рад, что избавился от назойливых посетителей, которые надое­дают ему жалобами на отмороженные конечности и варикозные язвы. Он обзаводится пулеметом, невзирая на риск, связанный с по­добным приобретением, и расстреливает из окна своего Института всех подозрительных лиц. Трупы убитых, как отмечает повествова­тель, ничем не отличаются от тех, кто замерз или наложил на себя руки. Редких прохожих также не смущает вид мертвецов: «зубная боль или воспаление надкостницы еще могли бы вызвать их сочувст­вие, но не бугорок, присыпанный снегом, — может быть, это просто


валик от дивана или дохлая крыса». Рассказчика не мучают сомнения нравственно-этического характера, ибо в современную эпоху, когда в человеке постепенно отмирают «моральные флюиды», радикально из­менилось отношение к смерти: «В мире, где происходили столь чудо­вищные вещи и который покоился на столь чудовищных принципах, как Показали недавние исследования, давно пора прекратить пустую болтовню о жизни и счастье. Материя была излучением, Божество — безмолвием, а то, что помещалось в промежутке, — пустяк».

По ночам к рассказчику обращается Бесконечный: «Ты полагаешь, что Кеплер и Галилей — величайшие светила, а они — просто старые тетушки. Как тетушек поглощает вязание чулок, так эти помешались на представлении о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Навер­няка и тот и другой были беспокойными, экстравертными типами. А теперь смотри, как свертывается эта гипотеза! Ныне все вращается вокруг всего, а когда все вращается вокруг всего, ничего больше не вращается, кроме как вокруг себя самого». Рассказчик прислушивает­ся к словам Бесконечного, однако чаще всего ведет диалог с самим собой. Экскурсы в историю, географию, атомную физику и палеонто­логию сменяются профессиональными рассуждениями о достоинствах всевозможных косметических средств.

Объясняя, почему он дал своему Институту название «Лотос», рассказчик ссылается на миф о лотофагах. Поклонники прекрасного и те, кто жаждут забвения, питаются плодами лотоса, ибо не нужда­ются в иной пище, в их власти — надеяться и забывать. В мире, где все ценности стали относительными, где попытка понятийного мыш­ления узреть всеобщую взаимосвязь явлений изначально обречена на провал, только искусство способно противостоять тотальному духов­ному кризису, ибо оно создает автономную сферу абсолютной реаль­ности. Творчество имеет сакральный смысл и обретает характер мифически-культового ритуала, посредством которого художник «ос­вобождает» сущность вещи, выводяее за пределы конечного. Изоли­рованное Я художника создает монологическое искусство, которое «покоится на забвении, и есть музыка забвения». «Идеологическим содержанием» своего Института он объявляет следующий принцип:

«возникнуть, наличествовать лишь в акте проявления и снова исчез­нуть».

Рассказчик яростно обрушивается на мифологизированное пред­ставление о жизни, свойственное сознанию обывателя, который тру­сливо мирится с любыми обстоятельствами и мотивирует свою


покорность тем, что пресловутая «жизнь» не учитывает интересы и чаяния отдельного человека, подчиняя его своим «вечным целям». Повествователь произносит суровый приговор «жизни»: «Это плева­тельница, в которую все харкали — коровы, и черви, и шлюхи, это — жизнь, которую все они пожирали с кожей и волосами,ее не­проходимая тупость,ее низшие физиологические выражения как пи­щеварение, как сперма, как рефлексы, — а теперь еще приправили все это вечными целями». В ходе этих рассуждений рассказчик не­объяснимым для себя самого образом внезапно ощущает, что любит эту лютую зиму, которая убивает все живое: «пусть бы вечно лежал этот снег, и морозу не было конца, ибо весна стояла передо мной, словно некое бремя, в ней было что-то разрушительное, она бесцере­монно притрагивалась к той аутичной реальности, которую я только предчувствовал, но которая, к сожалению, навсегда покинула нас». Однако рассказчик спешит добавить следующее: он боится весны от­нюдь не из-за страха перед тем, что снег растает и неподалеку от Института найдут многочисленные трупы людей, которых он застре­лил. Для него эти трупы — нечто эфемерное: «В эпоху, когда только масса что-либо значит, представление об отдельном мертвом теле от­давало романтикой».

Рассказчик горд тем, что не вступает в конфликт с духом времени, в котором протекает или, скорее, недвижно стоит его бытие. Он принимает все таким, каково оно есть, и лишь созерцает этапы ду­ховной истории Запада, хотя сам пребывает как бы вне времени и пространства, объявляя эти последние «фантомами европейской мысли». Свои впечатления он передает в форме свободных ассоциа­ций: «Настало утро, прокукарекал петух, он прокричал трижды, ре­шительно взывая о предательстве, но больше не было того, кого могли предать, как и того, кто предал. Все спало, пророк и пророче­ство; на Масличной горе лежала роса, пальмы шумели под неощути­мым ветерком — и вот взлетел голубь. Святой Дух, его крылья почти беззвучно рассекали воздух, и облака приняли его, он больше не вер­нулся назад — Догме пришел конец». Повествователь имеет в виду догму о человеке, о homo sapiens. Он поясняет, что здесь уже нет речи об упадке, в котором находится человек, или даже раса, конти­нент, определенное социальное устройство и исторически сложив­шаяся система, нет, все происходящее — лишь результат глобальных сдвигов, в силу которых все творение в целом лишено будущего: на­ступает конец четвертичного периода (четвертичный период (квар-


тэр) соответствует последнему периоду геологической истории, кото­рый продолжается поныне. — В. Р.). Однако рассказчик не драмати­зирует эту ситуацию, перед которой стоит человечество как вид, он пророчески провозглашает, что «рептилия, которую мы называем ис­торией» не сразу и не вдруг «свернется в кольцо», что нас ожидают новые «исторические» эпохи, а ближайшая картина мира будет, ско­рее всего, «попыткой связать воедино мифическую реальность, пале­онтологию и анализ деятельности головного мозга».

В жизни социума рассказчик предвидит две основные тенденции:

безудержный гедонизм и продление жизни любой ценой с помощью фантастически развитой медицинской технологии. Повествователь уверен, что эпоха капитализма и «синтетической жизни» только нача­лась. Надвигающийся век возьмет человечество в такие тиски, поста­вит людей перед необходимостью такого выбора, что уклониться от него будет невозможно: «Грядущее столетие допустит существование лишь двух типов, двух конституций, двух реактивных форм: те, кто действуют и хотят подняться еще выше, и те, кто безмолвно ждут из­менения и преображения — преступники и монахи, ничего иного больше уже не будет».