Православие Истины не ищет: она уже дана ему в Откровении. Эта Истина — Сам Христос Спаситель. 1 страница

Quot;Серебряный век" — это припозднившийся русский Ренессанс в искусстве.

РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА КОНЦА XIX - НАЧАЛА XX ВЕКОВ

Глава XIV

Глава XIII АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ

Глава XII НИКОЛАЙ СЕМЁНОВИЧ ЛЕСКОВ

(1831 - 1895)

 

Во второй половине XIX столетия разобщённость между людьми обозначилась весьма отчётливо. Это остро ощутил в середине века ещё Л.Толстой. Достоевский писал о том же с душевной тревогой: "Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя" — вот нравственный принцип большинства теперешних людей, и даже не дурных людей, а, напротив, трудящихся, не убивающих, не ворующих" ("Дневник писателя" за март 1877 года).

Усиливается распадение общества на самозамкнутые индивидуальности. Это есть следствие ослабления личностного начала, когда ощущение утрачиваемой связи с Богом (которая является непременным свойством личности) возмещается внутри каждого сознанием собственной самоценности и самодостаточности.

Способы к одолению разобщённости были предложены столь различные, что их многообразие могло послужить лишь дальнейшему разделению. Социально мысливший Герцен видел спасение в укреплении общины, общинного мышления вообще (а Тургенев со скептической иронией его опровергал). В чём-то близок тому был Толстой, уповавший на роевую жизнь, а в итоге усмотревший верное средство к полной слиянности в полном отказе от личности (ибо не различал отчётливо личность и индивидуальность).

Слишком многие стремились объединиться через участие в некоем общем деле. Собственно, и для революционеров их дело было таким средством к коммунизации общества. Так понимал "общее дело", как дело революционное Чернышевский и его единомышленники. Иначе сознавал "философию общего дела" Н.Ф. Фёдоров, но стремился же именно к общности. Но все эти утопические упования мало могли помочь.

Возлагавших надежду на народное (то есть мужицкое) единство тоже ждало разочарование. Трезво взглянувший на крестьянство Г.Успенский ясно разглядел и там начатки распадения общинного мышления, общинного делания.

Проблема семьи также стала частным проявлением проблемы общечеловеческого единства. И те, кто искал пути к общности через укрепление семейного начала, уже ближе подбирались к верному ответу на вопрос, если понимали семью не как абстрактную "ячейку общества", но как малую Церковь.

Ибо вне Церкви поиск выхода из тупика безнадёжен, какими бы обманами, иллюзиями и миражами ни тешили себя ищущие. Болезнь можно лечить лишь воздействуя на причину её, а не увлекаясь устранением внешних симптомов. Причина же всего — греховная повреждённость человеческой природы.

Поэтому неизменно истинное общее дело у всех может быть одно: Литургия. Подлинное неслиянное единство — духовно созерцаемое в Пресвятой Троице — может быть осуществлено единственно в мистическом Теле Христове через восприятие единства благодати.

Вопрос о Церкви становился не только вневременным, судьбоносно значимым для человека (ибо вне Церкви нет спасения), для общества, но и злободневно насущным. Русская литература этот вопрос обозначила отчётливо, начиная с Гоголя и славянофилов. Этого вопроса не могли обойти ни Достоевский, ни Толстой, каждый по-своему на него отвечавшие. Первыми же, кто попытался осмыслить проблему бытия Церкви через изображение внутреннего бытового существования её, стали Мельников-Печерский и Лесков. Один сделал это опосредованно: отображая прежде всего жизнь староверов и сектантов, то есть антицеркви, через отрицание которой осмыслял истину; другой, не обойдя и этой темы, впервые в русской литературе предложил читателю описание жизни и быта духовного сословия, показал его изнутри и в том попытался высмотреть все, порою незаметные извне, проблемы церковной жизни в конкретности времени.

 

В середине 80-х годов Лесков писал: "Бог есть, но не такой, которого выдумала корысть и глупость. В этакого Бога если верить, то, конечно, лучше (умнее и благочестивее) — совсем не верить, но Бог Сократа, Диогена, Христа и Павла — "Он с нами и в нас", и Он близок и понятен, как автор актёру".

Бог, которого выдумала корысть и глупость, — это, надо догадываться, Бог в Православии. Такому Богу противопоставляется некое единое понимание Бога Диогеном и Христом, Сократом и апостолом Павлом. Предерзостно. Некорректно также сопоставление отношения творения к Творцу с отношениями актёра и автора пьесы. Здесь некоторое наложение лесковского своеобразия на известный по толстовству комплекс синкретических воззрений.

Некоторый мировоззренческий хаос, который мы встречаем в высказываниях Лескова, в его публицистике, в его художественном творчестве, определён в большой мере бессистемностью образования писателя. Лесков не завершил даже курса гимназии и был самоучкой, хоть и гениальным, но не знающим подлинной выучки и дисциплины овладения знаниями. В натуре Лескова во всём властвовала стихия, которая порой увлекала его слишком далеко, и в писательской, и в семейной, и в бытовой, и во всех прочих сферах жизни. Недаром он сам это состояние подвластности стихийным влечениям характеризовал так: "ведёт и корчит". Вело и корчило его часто и в религиозных исканиях.

Богатейший жизненный опыт помог начинающему писателю, когда он вынужден был добывать пером средства на жизнь. Правда, писать начал не с беллетристики, а с публицистических статей. "Пробою пера" сам он назвал появившиеся в "Отечественных записках" за апрель 1861 года "Очерки винокуренной промышленности. (Пензенская губерния)". Успех первых публикаций был продолжен. Перо оказалось бойким. Вскоре Лесков попробовал себя и как беллетрист. В марте-мае 1862 года появились первые, не вполне совершенные ещё рассказы Лескова — "Разбойник", "Погасшее дело", "В тарантасе".

После неприятностей со знаменитыми петербургскими пожарами в начале лета 1862 года, когда заметкой Лескова по этому поводу оказались недовольны как власти, так и либеральные круги (а это уже его судьба на долгие года — не угождать ни правым, ни левым), писатель осенью отъезжает в Европу. Он живёт весьма беспорядочно в Париже, весной 1863 года возвращается в Петербург и публикует повесть "Овцебык" — произведение, с которого началось его признание в большой литературе. Затем до декабря работает, подгоняемый мстительным чувством, над первым своим романом, антинигилистической сатирой "Некуда".

Одно из центральных стремлений во всём творчестве Лескова — отыскание в жизни и отображение в литературе различных проявлений типа праведника, существованием которого, по убеждённости писателя, только и может быть прочной и верной вся жизнь на земле.

Писатель убежден: не только "не стоит село без праведника", но без праведника жизнь невозможна вообще. Окончательно это идея пришла к Лескову в работе над рассказом "Однодум" (1879). Но подступ к теме ощущается и в ранних работах его. По сути, первым эскизом к образу праведника стал "Овцебык".

Василий Петрович Богословский, по прозвищу Овцебык, оригинальная фигура, каких немало ещё появится у Лескова. Душа его томится тем злом, какое он видит в мире.

Овцебык видит основу зла — в стяжании, в наличии богатства, собственности. "Сердце моё не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации". Неприятие у него имеет вполне определённую основу: "Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя..." Опирается он на евангельскую притчу о мытаре и фарисее (Лк. 18,10—14), об убогом Лазаре и богаче (Лк. 16,19—31), на слова Христа о трудности вхождения богатого в Царство Божие (Мф. 19,24). Верное же средство противления такому злу Овцебык видит в существовании особенных людей, знающих истину и жизнью подтверждающих такое знание. Слово праведник ещё не выговорено, но уже подразумевается: "Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, — вот кто нужен! — заключил Овцебык и заколотил себя в грудь. — Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах".

Овцебык занят поиском праведных: "всё людей евангельских ищет". И никак не может отыскать — вот его главная беда. Он ищет и в монастырях, и у раскольников — тщетно. И в том хитрость авторская, что сам Овцебык такой "евангельский человек" и есть.

Однако по поведению, по всей манере мыслить, говорить, держаться с людьми Овцебык таков, что ужиться с ним трудно. Наберись подобных "праведников" в достатке — жизнь превратится в ад. Василий Петрович слишком примитивен и туп, ибо хотя всё в нём строится как будто по Евангелию (насколько в его силах), но Евангелие он толкует "на свой салтык", а умом он отчасти некрепок. Он из семинаристов, даже в Казанскую Духовную академию смог поступить, но не прижился, ибо его слишком узкому представлению о жизни она никак соответствовать не может. Всегда, и всюду он недоволен ею. Чуть что не по нему — он всё бросает и уходит. Чувства ответственности у него — нет. Помышляя о благе всего человечества, Овцебык не озаботился судьбой собственной матери и бросил её на попечение сторонних людей. Терпения и любви у него недостаёт, чтобы уживаться с людьми.

Да и причину зла он видит основную неверно: приверженность к сокровищам на земле не причина, а следствие той повреждённости грехом, какую человек прежде должен побороть в себе, а потом уж идти к людям. Смерть же Овцебыка, самоубийство, лишь подтверждает: греховной страсти в себе не было у него силы побороть, да не было и желания как будто, ибо не было понимания необходимости того. Конец подобных людей нередко трагичен: не умея справиться с реальностью жизни, слишком расходящейся с их идеальными требованиями, они добровольно уходят из неё.

"Некуда". Название романа слишком красноречивое. Мечутся, тычутся во все тупики слепые беспокойные человечки, жаждущие стать поводырями таких же слепых, как и они сами, а некуда им идти, некуда деться. Некуда привести тех, кого они намереваются вести за собою. Некуда. Забрели в окончательный тупик, и сами не сознают, что идти — некуда.

Характеристики "новых людей" совершенно однотипны по всему пространству этого романа. Лесков отнюдь не отрицает во многих наличие честных стремлений, но стремления эти гибли в общей массе той мерзости, какая преобладала в движении.

Общее дело, которое творят эти люди, не может не нести разрушения и гибели всего живого. Таким делом становится для нигилистов романа Дом Согласия, коммунальное сосуществование, реальным прообразом которого была Знаменская коммуна, организованная литератором Слепцовым и развалившаяся из-за нехватки подлинной близости, о которой так заботились эти прогрессисты. Знаменская коммуна была одним из тех лабораторных пробирочных экспериментов, неуспех которого предвещал крах любого опыта большего масштаба.

Тайная мечта этих деятелей была высказана одним из них откровенно: "Залить кровью Россию, перерезать всё, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов... Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останутся и будут счастливы".

А Иван Карамазов о слезинке ребёнка сокрушался... Тут реки крови вожделеются. Страшно то, что реальный ленинизм-троцкизм-маоизм превзошёл в своей практике и эти кровавые мечтания.

Конечно, для человека конца XX века в действиях и планах персонажей романа Лескова нет ничего необычного: всё давно знакомо не только по литературе. Но для своего времени тут была новизна, большинством неприемлемая. У многих искренних идеалистов недоставало фантазии, чтобы принять зарождающуюся бесовщину за реальность.

Лесков коснулся проблемы своеволия, ибо на своеволии и зиждется весь нигилистский тип мышления и поведения. В самом начале романа пророчески звучат слова матери-игуменьи Агнии, предупреждающей племянницу, Лизу Бахареву, одну из носителей идеи прогресса: "Не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придётся узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных".

Лиза на это только и сумела возразить тем пошлым шаблонным образом, каким лишь и отвечают в случае несогласия натуры ограниченные: "Вы отстали от современного образа мыслей".

Не случайно поучает Лизу именно игуменья: в её словах церковная мудрость. Своеволие (ранее уже приходилось говорить об этом — с опорой на святоотеческое предание) есть не иное что, как рабство у чужой воли, лукаво подчиняющей себе неразумное самоуправство. Неволя овладевает и отдельным человеком, и всем движением.

А самым важным в романе становится некий мимоходный диалог, в котором как в фокусе стягиваются силовые линии всего повествования:

"Белоярцев, подойдя к окну, с неудовольствием крикнул:

— Чей это образ тут на виду стоит?

— Моя, сударь, моя икона, — отозвалась вошедшая за Лизиным платком Абрамовна.

— Так уберите её, — нервно отвечал Белоярцев.

Няня молча подошла к окну, перекрестясь взяла икону и, вынося её из залы, вполголоса произнесла:

— Видно, мутит тебя лик-то Спасов, — не стерпишь". Почти за десять лет до Достоевского Лесков высветил несомненную бесовскую природу всего движения.

Писатель встал поперёк "прогресса", адепты которого ему того простить не могли. С этими господами в конфликт лучше было не вступать. Ядовитый Лесков, однако, их представил в слишком непрезентабельном виде, за что и поплатился.

Князь Вяземский знал, что говорил: "Свободной мысли коноводы восточным деспотам сродни. Кого они опалой давят, того и ты за них лягни".

Долго спустя Лесков "с неослабевающей болью в сердце" писал:

"Двадцать лет кряду ... гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое — только одну жизнь... Кто в литературном мире не знал и, может быть, не повторял этого, и я ряды лет лишён был даже возможности работать... И всё это по поводу одного романа "Некуда", где просто срисована картина развития борьбы социалистических идей с идеями старого порядка. Там не было ни лжи, ни тенденциозных выдумок, а просто фотографический отпечаток того, что происходило".

А он всё-таки пророчески смотрел в даль времени, и прорицал:

"Мутоврят народ тот туда, тот сюда, а сами, ей-право, великое слово тебе говорю, дороги никуда не знают... Всё будут кружиться, и всё сесть будет некуда".

Вскоре Лесков создаёт второй антинигилистический роман — "На ножах" (1870—1871), ещё более злую и пророческую сатиру.

Тут все между собою — "на ножах". Если и заведётся какое-то общее дельце, так в подоплёке его — скрытая вражда и намерение обмануть друг друга.

Сильный начинает пожирать слабого. Этот натуральный принцип они сами же для себя, со ссылкой непременной на Дарвина, возвели в высший закон, даже гордясь при том своей прогрессивностью и научной новизной исповедуемых теорий общественного бытия. "Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие — вывод, кажется, верный", — откровенно звучит в одном из разговоров бывших нигилистов, не утративших, впрочем, вкуса к прежнему образу мыслей, но прилагающих его теперь к своей эгоистически-корыстной суете.

Жестокость "научно-естественного" этого принципа они не просто весьма и весьма последовательно проводят, но и обретают в нем моральную опору, сумев отвергнуть последние возражения совести, которую они успешно задавили в себе самих. Превратившись из революционеров (хотя бы пребывавших в стадии революционных намерений) в простых уголовников, эти люди вовсе не изменили себе. Революция возрастает во многом на уголовщине и насыщается ею, как бы ни были высоки и субъективно честны идеалы иных её вдохновителей и идеологов.

Комментируя происходящее "обновление", Лесков опирается на новозаветную мудрость, хотя и не вполне точно, но близко цитируя текст Писания:

"Всё это шло быстро, с наглостию почти изумительною, и последняя вещь становилась действительно горше первой".

Первоисточником для Лескова были, вернее всего, слова Спасителя:

"Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И пришед находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом" (Мф. 12,43-45).

Но близкая мудрость, в несколько ином варианте, содержится во Втором соборном послании апостола Петра:

"Это — безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею: им приготовлен мрак вечной тьмы. Ибо, произнося надутое пустословие, они уловляют в плотские похоти и разврат тех, которые едва отстали от находящихся в заблуждении; обещают им свободу, будучи сами рабы тления; ибо, кто кем побежден, тот тому и раб. Ибо, если, избегши скверн мира через познание Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа, опять запутываются в них и побеждаются ими, то последнее бывает для таковых хуже первого" (2Пет. 2,17—20).

И через один, и через другой тексты полно раскрывается эволюция нигилистического движения и бесовская, тёмная его сущность.

Одним из питательных начал для подобного соблазна стала нелюбовь этих людей к России, а она преимущественно основана на типе их примитивного мировидения, на эмоциональной неспособности воспринять в себя многообразие мира Божия.

Вообще к русскому началу "новые люди" испытывают ненависть. "Я бы лучше всех этих с русским направлением передушила", — заявляет энтузиастка Ванскок. Русским направлением называли в то время славянофильство. Ненависть к России раскрывается таким образом как неприятие Православия прежде всего. Как безбожие. Такое отношение сохранится навсегда — тут Лесков тоже пророк.

Нигилистические и постнигилистические принципы — одно из проявлений всеобщего гуманистического соблазна, а там, где действует воля врага, ничего не может быть доброго. И поскольку в безбожном мире нет опоры на абсолютную богооткровенную истину, в нём не может быть ни единства (и общего дела, разумеется), ни постоянности убеждений, ни целей, стремлений, действий. Всё смешалось и утратило верные ориентиры.

Лесков несомненное имел право утверждать, что в его романах есть подлинные пророчества.

Всё это не освобождает нас от признания художественного несовершенства романов "Некуда" и "На ножах". О последнем Достоевский сказал точнее всех: "Много вранья, много чёрт знает чего, точно на луне происходит". Главное, то же признавал и сам автор: "По моему, это есть самое безалаберное из моих слабых произведений".

Причина, как кажется, не в недостатке таланта и не в начальной неопытности писателя. Причина в стихийности таланта, энергия которой никак не могла уложиться в совершенную строгую форму.

 

В 1872 году в журнале "Русский вестник" появляется роман "Соборяне" — одно их вершинных созданий русской классической литературы.

Хотя, в ходе создания "Соборян", замысел автора изменялся, изначальная идея его сохранилась. Она была обозначена ещё в первом названии — "Чающие движения воды", прямо указывающем, что смысл произведения раскрывается через Евангелие:

"Есть же в Иерусалиме у Овечьих ворот купальня, называемая по-еврейски Вифезда, при которой было пять крытых ходов; в них лежало великое множество больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды; ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в неё по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью" (Ин. 5,2-4).

Лесков изобразил в "Соборянах" чающих чуда обновления в духовной жизни народа — "движения легального, мирного, тихого", как он сам разъяснил в письме в Литературный фонд (20 мая 1867 года).

Но если не впадать в преувеличения, то истинно чающий в романе всего один — протоиерей Савелий Туберозов, который сам пытается возмутить застойный покой окружающей теплохладности. Прочие же, каково бы ни было их отношение к Церкви, пассивно следуют за развитием событий — не в конкретном времени (тут многие весьма деятельны), но в бытии перед ликом Божиим.

Автор "Соборян" впервые пристально вгляделся в то, что прежде как будто мало волновало литературу, — в жизнь Церкви. В конкретно-историческом её проявлении он пытался постигнуть вечное; и то, что он узрел, навело его на грустные раздумья, заставило сделать мрачные выводы, позднее приведшие к полному пессимизму и отвержению Церкви как необходимого условия спасения.

Поп Савелий — один из лесковских праведников. Во всей русской литературе трудно отыскать равный ему по художественной силе и по внутреннему обаянию образ православного священника. Рядом с ним — смиренный священник Захария Бенефактов, детски-наивный и горящий ревностью о Господе дьякон Ахилла Десницын, уязвленный греховным существованием людского сообщества.

Старогородская поповка, как именует главных своих персонажей автор "Соборян", представлена в романе окружённой враждебным, во зле лежащим миром. Хотя показана и любовь горожан к своим пастырям, но жизнь их, особенно служение отца Савелия, раскрывается в непрекращающейся борьбе с внешними противодействиями и даже агрессивной враждой. Главное, что угнетает его дух, — состояние умов и душ народа. Окамененное нечувствие слишком многих становится причиной их равнодушия к угасанию веры, к бесовским действиям против неё нигилистов, как "новых", так и "новейших".

"Новые" всё же пытаются служить какой-то "идее", прежде всего утверждению передовых естественно-научных воззрений, которые они противопоставляют религиозным. Так, скорбный умом учитель Варнава Препотенский "привёл на вскрытие несколько учеников из уездного училища, дабы показать им анатомию, а потом в классе говорил им: "Видели ли вы тело?" Отвечают: "Видели". — "А видели ли кости?" — "И кости, — отвечают, — видели". — "И всё ли видели?" — "Всё видели", — отвечают. "А души не видали?" — "Нет, души не видали". — "Ну так где же она?.." И решил им, что души нет". Тут знакомый ещё по Базарову принцип: всё поверять материей, анатомией.

Это одна из обычных попыток поставить рассудочное опытное знание над верой. Случай весьма банальный, но распространённый. Всё научное мировоззрение строится на подобных силлогизмах. Откуда идёт подобная "мудрость"? Лесков указывает на один из самых больных вопросов церковной жизни: духовное образование. И в прежних своих романах писатель свидетельствовал: многочисленный отряд нигилистов рекрутируется в духовных школах. Учитель Препотенский — не исключение: "Окончил он семинарию первым разрядом, но в попы идти отказался, а прибыл сюда, в гражданское уездное училище учителем математики. На вопрос мой, отчего не пожелал в духовное звание, коротко отвечал, что не хочет быть обманщиком", — записал в "нотатках" священник, отметив запись сентябрём 1861 года. Вспомним, что в то же время создаются и "Очерки бурсы" Помяловского. Укажем вновь имена Добролюбова и Чернышевского... Именно бывший семинарист Чернышевский планировал уничтожение Церкви. О том же помышляют и нигилисты в "Соборянах".

Эту мораль и переняли у "новых" — "новейшие". Общественные интересы они отбросили, оставив для себя одну лишь идею: собственную выгоду. Хотя при этом они умело паразитируют на "передовых убеждениях", равно как и на прочих слабостях кого угодно, с кем приходится сталкиваться в погоне за земными благами жизни.

Отвратительным образцом "новейшей" силы является в романе проходимец Термосесов. И именно такой человек становится главным идеологом борьбы с духовными основами общества.

Но все эти "новые" и "новейшие" не преуспели бы, когда бы не паразитировали на слабостях и нечувствии общественной и государственной жизни. Прав был Термосесов, утверждавший, что и без революции всё идёт как нельзя лучше. С горечью сознаёт отец Савелий, что именно на государстве лежит немалая вина в спаивании народа. Государство потакает распространению нигилизма. Государство равнодушно к внутреннему разлагающему действию собственных врагов, но пресекает всякое движение в защиту истинной веры.

Само общество пребывает в рабстве у собственного недомыслия, своих слабостей. Даже сочувствующие Туберозову с непониманием отзываются о нем: маньяк.

Но можно было бы и это одолеть, сам бы не церковное чиновничество — консистория, с её "презренным, наглым и бесстыжим тоном". "Ах, сколь у нас везде всего живого боятся!" — так с горечью оценил Туберозов консисторское правление.

Чиновник — всегда чиновник, будь он в вицмундире, военной форме или церковном облачении. Он всегда боится "как бы чего не вышло", всегда охранял собственный покой и часто совершенно равнодушен к тому делу, над которым поставлен начальствовать. Более всего претерпевает отец Савелий от консисторского нечувствия к ревностному горению веры. Чиновники в рясе лишь тогда возгораются, когда нарушают их покой и требуется наказать нарушителей, чающих движения воды. Церковные чиновники становятся гонителями веры и Церкви.

Чающие движения воды... И, кажется, так и не дождавшиеся. Смерть основных персонажей романа обретает значение трагического символа.

Перед самой смертью отец Савелий скорбит не о себе, но о вере. Лесков не мог пойти против правды: православный священник прощает всем на смертном одре. Но то, что смог совершить герой романа, не сумел, кажется, сделать автор его.

В этом обнаружил себя и некий излом в вере самого Лескова. Он всё глубже разочаровывался в Церкви и отходил от неё, со временем погружаясь во всё больший пессимизм.

"Я не враг Церкви, — пишет он в июне 1871 года П.К. Щебальскому, — а её друг, или более: я покорный и преданный её сын и уверенный православный — я не хочу её опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу "попов великих", а знаю в лучших из них только рационалистов, то есть нигилистов духовного сана".

Это настроение его усиливалось в худшую сторону. Лесков зорко разглядел многие пороки чиновничьего церковного управления, не заметив главного — святости, которая была явлена во многих подвижниках Русской Церкви того времени. Он сделал в конце концов крайний вывод: без Церкви можно обойтись, даже должно искать спасения вне её ограды, ибо в ней — застой, отсутствие движения воды. В итоге писатель отождествил конкретно-историческое существование Церкви и её вневременное бытие. Он совершил ту же ошибку, что и Толстой. Даже несколько раньше Толстого. Тем легче ему стало позднее сойтись с Толстым во многих воззрениях на Церковь и на веру.

В основе заблуждений Лескова лежит, кажется, то же, что стало одной из основ толстовства: преимущественное внимание к нравственной стороне христианства, то есть сосредоточение в сфере душевных, но не духовных стремлений. Лесков саму цель христианства видел в оздоровлении и возвышении нравственных норм, на которых должна основываться жизнь всего человечества. Это, заметим, связано было и у Толстого, и у Лескова с идеей улучшения земного устроения бытия, но не с идеей спасения.

Однако успокоиться в подобном мрачном выводе невозможно. Ум, вся натура Лескова мечется и ищет, на что можно было бы верно опереться. Взгляд его задерживается на том, что близко к Церкви, — на староверах.

Рассказ "Запечатленный ангел" (1873) есть опыт художественного исследования психологии раскольников. Лесков являет себя здесь как сложившийся мастер, как тонкий знаток различных сторон раскольничьей жизни. И даже (может быть, главное) — как ценитель древней русской иконописи.

Но в описании действия церковной власти по отношению к раскольникам Лесков, к сожалению допустил явную ложь, художественное преувеличение, на что справедливо указал Достоевский. Невозможно для православного человека то осквернение икон, о каком рассказывает автор. Возможно здесь сказалась лесковская неуёмность или желание особого эффекта. С Лесковым такое случалось (Достоевский деликатно назвал это способностью к неловкостям).

Конечно, Лесков художник правдивый, он всегда избегал намеренной неправды. Но о том, что ненамеренное искажение реальности у него возможно, следует не забывать.

Однако, что-то не давало Лескову покоя, не давало остановиться на обретённом. Что-то вело и корчило его, толкая на дальнейшие метания. Что же? Да, кажется, ясно — что...

За год до смерти Лесков признавался Толстому, что в охватившем его настроении он не стал бы писать ничего подобного "Соборянам" или "Запечатленному ангелу", а с большей охотой взялся бы за "Записки расстриги". Вспомним его более раннее признание, что вместо "Соборян" ему хочется написать о русском еретике. И в частных беседах он утверждал, что много у него написано "глупостей" и что, понявши это, "Соборян" он писать бы не стал.