МЫШЛЕНИЕ ПЕРВОБЫТНЫХ ЛЮДЕЙ В ОТНОШЕНИИ К ИХ ЯЗЫКАМ

Казалось бы, что существеннейшие черты мышления определен­ной социальной группы должны найти известное отражение в языке, на котором она говорит. Коллективные умственные навыки не могут в конце концов не оставить следов на формах и способах выражения, которые также социальные факты, лишь в весьма малой степени поддающиеся влиянию личности, если таковое вообще имеет место. Следовательно, .различным типам мышления должны были бы соот­ветствовать и различные по своей структуре языки. Но нельзя делать далеко идущих выводов на основе такого общего принципа. Прежде всего, мы не знаем, существует ли даже среди низших обществ хотя бы одно такое, которое говорит на своем собственном языке, т. е. я разумею, на таком языке, который точно, согласно сформулирован­ной выше гипотезе, соответствует мышлению, получающему выраже­ние в его коллективных представлениях. Напротив, вполне вероятно, что в результате миграций, смещений и поглощений одних групп другими мы не встретим нигде условий, предполагаемых указанной гипотезой. Даже в исторический период одна социальная группа усва­ивает часто язык другой, покорившей ее или, наоборот, покоренной ею группы. Поэтому мы с большей или меньшей достоверностью смо­жем выявить только весьма общие соответствия между характерными чертами языков и особенностями мышления соответствующих обще­ственных групп, руководствуясь исключительно теми из этих свойств, которые обнаруживаются в языках и в мышлении всех групп опреде­ленного порядка.

Кроме того, языки обществ низшего типа еще очень плохо изуче­ны. Об огромном числе языков мы часто не располагаем никакими сведениями, кроме весьма неполных словарей. Словари, может быть, позволяют относить предварительно эти языки к той или иной семье, однако они совершенно недостаточны для сравнительного исследо­вания. По мнению наиболее авторитетных специалистов в данной об­ласти, создание сравнительной грамматики различных языковых семейств было бы невыполнимым предприятием.

Наконец, структура тех языков, которые встречаются в низших обществах, выражает одновременно и то, что отличает их умственные навыки от наших, и общее в наших языках. Термин «пра-логический», как мы видели, вовсе не значит «антилогический». Никак нельзя наперед сказать, что для этих языков должны существовать особые грамматики, имеющие специфические отличия от нашей. [114]

Мы не станем касаться слишком широких вопросов, а попытаемся выяснить, в какой степени исследование языков может подтвердить сказанное относительно мышления низших обществ. Оставляя в сто­роне грамматику в собственном смысле слова, я постараюсь, прежде всего, выяснить, что могут нам показать строение предложений и словарь относительного мышления низших обществ. Примеры в даль­нейшем изложении заимствуются преимущественно из языков севе­роамериканских индейцев, которые особенно хорошо изучены сотрудниками Вашингтонского этнографического бюро. Однако я не откажу себе в праве на предмет сравнения приводить и иные приме­ры, взятые из других, совершенно отличных, языковых групп.

Наиболее резко бросающаяся в глаза черта языков, на которых говорят североамериканские индейцы, заключается в особом вни­мании, уделяемом ими выражению таких конкретных деталей, ко­торые в наших языках остаются невыраженными или подразумеваемыми. «Индеец понка, для того чтобы сказать: «Чело­век убил кролика», должен выразиться: «Человек, он, один, живой, стоя (в именительном падеже), нарочно убил, пустив стрелу, кро­лика, его, живого, сидящего (в винительном падеже)», ибо форма глагола убить для данного случая должна быть выбрана из числа нескольких форм. Глагол меняет свою форму путем инфлексии или инкорпорации (присоединение) частиц, чтобы обозначить лицо, чис­ло, род, одушевленность или неодушевленность, положение (сто­яние, лежание, сидение) и падеж. Форма глагола выражает также, совершено ли действие убийства случайно или преднамеренно, со­вершено ли оно при помощи снаряда... и если при помощи снаряда, то какого именно, посредством лука и стрелы или ружья...».

Точно так же в языке чироки вместо неопределенного выражения мы имеется несколько выражений, обозначающих я и ты, я и вы, я и вы двое, я и он, я и они, комбинируемых с двойственным числом: мы двое и ты, мы двое и вы и т. д. или со множественным: я, ты и он или она, я, вы и он или они и т. д. В простом спряжении насто­ящего времени изъявительного наклонения, включая местоимение в именительном и в косвенном падежах, имеется не меньше 70 разных форм... Другие тонкие различия, разные формы глагола указывают, является ли предмет одушевленным или неодушевленным, а лицо, о котором говорят, подлежащим или дополнением, предполагается ли* что оно слышит данные слова или нет, а что касается двойственного или множественного числа, то формы глагола указывают, относится ли действие к объектам в собирательном смысле, как если бы они [115]представляли лишь один объект, или каждый объект должен рассмат­риваться отдельно и т. д.

Эти языки, подобно нашим, знают категорию числа, однако выра­жают они ее не так, как наши языки. Мы противоставляем множест­венное число единственному: подлежащее или дополнение бывает множественным или единственным. Такой умственный навык предпо­лагает привычное и быстрое употребление абстракции, т. е. наличие логической мысли и ее материала. Пра-логическое мышление дейст­вует иным путем. «Для наблюдающего ума первобытного индейца племени кламат, — говорит Гэтчет в своей отличной грамматике кламатского языка, — тот факт, что разные вещи совершались последо­вательно в разные моменты или что одно и то же делалось отдельно разными лицами, казался гораздо более значительным и важным, чем голая идея множественности, в противоположность нашему языку».

Кламатский язык не имеет множественного числа, но он пользует­ся распределительным удвоением... Каждый раз, когда форма обо­значает множественное число, это происходит только потому, что идея распределительного удвоения совпадает с идеей множественности.

Так, например, неп обозначает руки вообще, так же как и руку вообще, или данную руку, или какую-то руку, однако распредели­тельная форма ненап обозначает каждую из двух рук или руки каж­дого человека, рассматриваемого как отдельная личность. Кчо'л обозначает звезду, звезды, созвездие или созвездия, но кчокчо'л обоз­начает каждую звезду или каждое созвездие, рассматриваемые от­дельно. Падшаи означает: «ты ослеп на один глаз», но пападшаи означает: «ты ослеп», т. е. «ты ослеп на каждый из твоих глаз».

Следует ли из этого, что кламатский язык не выражает множе­ственного числа? Нет, он выражает его разными способами. Напри­мер, он выражает, что подлежащее предложения — во множественном числе, во-первых, аналитическим путем, присоеди­няя к существительному числительное или неопределенное место­имение (несколько, много, все, мало); во-вторых, употреблением собирательного существительного или существительных, обозначаю­щих лица, для которых имеется определенная форма для множест­венного числа; в-третьих, так как преобладающее большинство существительных не имеет множественного числа, обозначением множественного числа в непереходных глаголах при помощи распре­делительной формы, а в небольшом количестве переходом глаголов при помощи специальной формы, которая также имеет распредели­тельную функцию; наконец, в-четвертых, употреблением в некото­рых непереходных глаголах двойственного числа для обозначения двух, трех и даже четырех подлежащих. [116]

Судя по данному примеру, который отнюдь не исключение, можно думать, что, если пра-логическое мышление первоначально не пользуется формой множественного числа, следовательно, эта форма не кажется достаточно ясно выраженной и первобытное мышление не нуждается в выражении всех видов множественного числа. Такое мышление стремится выразить, идет ли речь о двух, трех, немногих или многих подлежащих или дополнениях, о каждом из них в отдель­ности или обо всех вместе. Точно так же оно не имеет общего выра­жения, как мы увидим дальше, для дерева вообще, для рыбы, оно располагает специальными выражениями для каждой разновидности деревьев или рыб. Поэтому оно обладает способом для выражения не просто множественного числа, а различных его видов. Вообще, эта черта станет тем заметнее, чем больше мы будем рассматривать язы­ки общественных групп, в которых сильнее всего господствует пра-логическое мышление.

Действительно, в австралийских языках, в языках Новых Гебрид, Меланезии, Новой Гвинеи мы находим в употреблении наряду со множественным числом в собственном смысле слова или без него формы двойственного, тройственного и даже того, что следовало бы называть четверным числом. Так, например, в языке острова Кивай (с папуасским населением) «существительное часто употребляется без всякого указания числа, когда же существительное является подлежащим, то число обычно выражают при помощи суффикса. Единственное число определяется суффиксом ро, двойственное число — словом торибо, тройственное число — словом поторо. Множественное число обозначается словом сирио, которое предшест­вует существительному, или словом сириоро, которое следует за су­ществительным. Суффикс единственного числа ро обычно опускается. Поторо употребляется также для обозначения четырех, в подлинном своем смысле оно, вероятно, означает «несколько». Суффикс ро в словах поторо и сириоро, вероятно, тот же, что и ро единственного числа, и дает право думать, что поторо обознача­ет тройку, а сириоро — группу вообще или совокупность.

В этом же языке обнаруживается большое количество глагольных приставок, простых и сложных, назначение которых — выражать и указывать, сколько в данный момент действует субъектов и на какое количество. Например, возьмем следующие суффиксы.

Рудо указывает действие двоих на многих в прошедшем времени.

Румо указывает действие многих на многих в прошедшем.

Дурдо указывает действие двоих на многих в настоящем времени.

Дурумо указывает действие многих на многих в настоящем вре­мени.[117]

Амадурудо указывает действие двоих на двоих в настоящем вре­мени.

Дурудо указывает действие двоих на двоих в прошедшем времени.

Амарумо указывает действие многих на двоих в прошедшем вре­мени.

Ибидурудо указывает действие многих на троих в настоящем вре­мени.

Ибидурумо указывает действие многих на троих в прошедшем вре­мени.

Амабидурумо указывает действие троих на двоих в настоящем

и т. д.

Потребность в конкретном обозначении выражена здесь как буд­то с достаточной ясностью в том, что касается числа. Можно также сказать, что в этих языках существует ряд форм множественного числа. «Двойственное число, а также то, что называют тройствен­ным числом, на деле в меланезийских языках, за исключением очень малого количества слов, не являются действительно отдель­ным числом; они выражают множественное число с указанием кон­кретной формы этого множества». Приведенное замечание Кодрингтона вполне подходит также и к языкам британской Новой Гвинеи. Оно сводится к тому, что эти языки выражают по возмож­ности определенное множество (т.е. два, три, четыре и т.д.), а не простую множественность.

Факт этот часто встречается в австралийских языках. Так, «во всех диалектах, имеющих структуру тиат-тиалла, есть четыре чис­ла: единственное, двойственное, тройственное и множественное. Тройственное число имеет также две формы для первого лица (включительную и исключительную). Также имеется тройственное число в языках тагувурру войвурру...». Существование тройственного числа отмечено уже давно на Анеитиуме и других островах Тихого океана, оно, судя по наблюдениям Текфильда, сохранилось в известной мере в местоимениях языка племени воддовро (Виктория). Вместе с двой­ственным числом, которое является общераспространенным, часто встречается тройственное число в языку бутеба (на реке Муррей). В Виктории языки имеют тройственное число для всех частей речи, подчиненных инфлексии... Однако это тройственное число отличается от того, которое обнаружено в некоторых других странах. Например, на островах Новые Гебриды падежные окончания двойственного, тройственного и множественного чисел независимы и отличаются друг от друга своей формой. У племен Виктории, напротив, трой­ственное число образуется путем прибавления нового падежного окончания к окончанию множественного числа. В языке моту (Новая Гвинея), по наблюдениям В. Лооса, двойственное и тройственное [118]числа местоимений образуются при помощи приставок к форме множе­ственного числа. Этот факт отмечен и Кодрингтоном.

На Новом Мекленбурге (архипелаг Бисмарка) кроме тройствен­ного числа обнаружены формы четверного числа. Последние встре­чаются также на Нггао (Соломоновы острова), на островах Арага и Тайна (Новые Гебриды). Они соответствуют «множественному чис­лу» полинезийцев, которое в действительности является тройствен­ным числом.

Различие этих форм не мешает распознать в них общую тенден­цию. Иногда двойственные и тройственные числа представляются нам как независимые формы, сосуществующие со множественным числом в собственном смысле слова (острова Новые Гебриды), иногда это формы множественного числа с добавлением дополнительной формы, выражающей число (Меланезия, Новая Гвинея); иногда распредели­тельное удвоение предшествуют множественному числу в собствен­ном смысле слова и заменяет его; иногда же множественного числа нет и его заменяют разными способами. Например, «множественного числа не существует в языке денединджие. Для того чтобы выразить множественное число, к единственному прибавляют наречие много... Заячьи шкуры и косоглазые пользуются в равной мере элементом двойственного числа для образования множественного». Наконец, встречаются разные формы множественного числа. Так, например, на языке абипонов «образование множественного числа имен существи­тельных крайне затруднительно для начинающих, ибо оно так измен­чиво, что едва ли можно установить какое-нибудь правило для этого образования... кроме того, абипоны имеют два множественных числа: одно выражает «больше одного», другое — «много». Жоалей обозна­чает несколько человек (небольшое число), жоарилипи обозначает много людей. Последнее различение свойственно также семитским языкам. Во всем приходится видеть приемы (а мы отнюдь не дали их перечня), посредством которых языки выражают различные виды множественности. Вместо того чтобы обозначать множественность во­обще, эти языки конкретно указывают, о каком множестве идет речь, о двух предметах вместе или о трех. Для обозначения большого числа многие языки имеют слово «много». Несомненно, по этой причине не встречается множественного числа, обозначающего то, что свыше тройственного или (очень редко) четверного числа, в языках обществ наиболее низкого из известных нам типов. Мало-помалу, по мере то­го как умственные навыки изменяются в смысле выработки представ­лений менее конкретных по необходимости, разнообразие форм множественного числа все сводится к более простому множественному числу. Тройственное число отмирает раньше, а за ним и двойст­венное. Жюно отмечает следы двойственного числа, выделенного в [119]языке ронга. История греческого языка свидетельствует о непрерыв­ном и очень знаменательном отмирании двойственного числа.

Потребность в конкретном выражении проявляется в языках об­ществ низшего типа не только тогда, когда речь идет о категории числа. Такое же обилие форм существует для передачи различных видов действия, обозначаемого глаголом. Так, в языке племени нже-умба (на реке Дарлинг, Новый Южный Уэльс) прошедшее и буду­щее времена глаголов имеют окончания, которые изменяются в тех случаях, когда выражаемое глаголом действие совершено только что, или недавно, или в отдаленном прошлом либо оно должно со­вершиться сейчас или в более или менее далеком будущем, когда имело или будет иметь место повторение или продолжение. Суще­ствуют также и другие видоизменения глагольных суффиксов. Эти окончания остаются одинаковыми для всех лиц в единственном, двойственном и множественном числах. Следовательно, имеются разные формы для выражения.

Я буду молотить (будущее несовершенного вида)

утром,

весь день,

вечером,

ночью,

сызнова и т. д.

В кафрском языке при помощи вспомогательных глаголов можно получить 6 или 7 форм повелительного наклонения, причем каждая форма выражает особый оттенок:

Ма униуке э нтабени — ступайте, поднимитесь на холм.

Ка униуке э нтабени — начните подниматься на холм.

Сука униуке э нтабени — ну, подымайтесь на холм.

Хам& о куниука — идите и поднимитесь на холм.

Уз униуке э нтабени — соберитесь и поднимитесь на холм.

И т. д.

Хотя все выражения могут быть переведены «поднимитесь на холм», однако первое предполагает перемену занятия, второе упо­требляется только для немедленного действия, третье обращено к ко­му-нибудь, кто медленно выполняет приказ, четвертое — к тому, кто должен пройти еще некоторое расстояние, перед тем как подняться на холм, пятое — приказ или просьба, позволяющие некоторую от­срочку в исполнении, и т. д.

Известно чрезвычайное богатство глагольных форм в языках севе­роамериканских индейцев. Богатство это было, по-видимому, не меньшим [120]в тех языках, которые называют индоевропейскими. Наибольшим богатством глагольных форм отличается язык абипонов, «самый страшный из лабиринтов», по словам Добрицгоффера. В Северной Азии «алеутский глагол способен, по словам Веньяминова, допускать более 400 видоизменений (времени, наклонения, лица), не считая еще времен, которые образуются при помощи вспомогательных глаголов. Очевидно, первоначально каждая из многочисленных форм должна была соответствовать какому-то совершенно определенному оттенку, и алеуту в былые времена приходилось, как, например, турку-осман­цу наших дней, обладать чудесной гибкостью для того, чтобы приме­ниться к выражению мельчайших глагольных оттенков».

Если эта потребность в конкретном выражении, необычайное изо­билие форм, служащих для передачи особенностей действия, субъекта и объекта, — черты, общие для весьма большого количества языков, на которых говорят общества низшего типа, если эти свойства обна­руживают тенденцию к ослабеванию или исчезновению по мере того, как названные общества изменяются, то позволительно спросить, че­му же они соответствуют в том, что мы назвали пра-логическим мышлением, свойственным названным обществам. Пра-логическое мышление абстрагирует мало и делает это иначе, чем логическое мышление: оно не располагает теми же понятиями.

Возможно ли достичь большего уточнения и обнаружить в мате­риале, употребляемом пра-логическим мышлением, т. е. в словаре этих языков, положительные указания относительно функционирова­ния данного мышления?

Кламатский язык, который можно рассматривать в качестве пред­ставителя весьма многочисленной языковой семьи Северной Америки, следует одной, весьма замечательной, тенденции, которую Гэтчет на­зывает живописующей, т. е. потребности быть наглядным, рисовать и живописать то, что должно быть выражено говорящим. «Движение по прямой линии выражается иначе, чем движение в сторону, вкось или на некотором расстоянии от того, кто говорит: здесь язык выражает, следовательно, такие обстоятельства, передавать которые редко при­ходит в голову нам, говорящим на европейских языках». Данная чер­та была особенно свойственна языку кламатов в его первоначальной форме. В это время язык кламатов как будто «пренебрегал выраже­нием числа как в глаголах, так и в именах существительных и считал определение числа не более необходимым, чем обозначение пола. Ед­ва ли он уделял больше внимания категориям наклонения и времени: то, что было достигнуто в этом отношении, принадлежит к более поз­дним периодам развития языка. Первоначально придавалось значение только конкретным категориям: с величайшей точностью обознача­лись все отношения, касающиеся положения в пространстве, [121]расстояния, индивидуальности или повторения, и даже время указывалось при помощи частиц, которые первоначально являлись локативными (т. е. относились к месту)».

Одним словом, язык кламатов стремится выразить прежде всего пространственные отношения, то, что может быть удержано и вос­произведено зрительной и мышечной памятью: это свойство выступа­ет тем ярче, чем дальше мы углубляемся в прошлое кламатского языка. Как почти все языки обществ низшего типа, кламатский язык не имеет глагола быть. «Глагол жи, который его заменяет, является на деле указательным местоимением ке (этот) в глагольной форме. Приняв глагольную форму, местоимение стало означать: быть здесь, быть в том или ином месте, быть в тот или иной момент». Вообще, все, что относится ко времени, выражается словами, которые приме­нялись раньше к пространственным отношениям. «В кламатском язы­ке, как и во многих других языках, имеется только две формы для обозначения времени: одна форма — для обозначения совершенного действия или состояния и другая — для несовершенного... Эти две формы, появляющиеся в глаголах или у некоторых существительных, имели первоначально локативный характер, хотя они теперь означа­ют лишь расстояние во времени».

То же преобладание пространственного элемента обнаруживается и в падежных формах. Если оставить в стороне три чисто граммати­ческих падежа (именительный — подлежащее, винительный — пря­мое дополнение и притяжательный), то все другие падежи — инструментальный (творительный), инессивный, адессивный* и т. д. — либо являются локативными формами, либо происходят от локатив­ной (местной) формы существительного или глагола. Даже притяжа­тельный падеж был первоначально локативным. Разделительный падеж имеет то же происхождение: «Это только иная форма префикса та, первоначально и тот и другой падеж относились к существам, ко­торые стоят, к людям, животным, деревьям, причем i, служащее суф­фиксом, обозначает «но». Так же обстоит дело и с инессивным падежом. «Во главе пяти падежей, образованных при помощи приста­вок, я поместил тот, который образуется при помощи прономинального (местоименного) элемента i, xu... Он либо представляется как падежное окончание, либо входит в состав нескольких других окон­чаний: ти, хени, эми, кхси, ксаки... От его первоначального смысла «на земле» образовались следующие значения: внутри дома, в хи­жине, на благо или во вред друг другу, а также временное значение: в то время как». Наконец, в директивном падеже (указывающем на­правление) приставка является комбинацией двух прономинальных элементов — та и ла, которые оказываются составными частями большого числа аффиксов (приставок). В огромном большинстве [122]случаев этот аффикс прибавляется к глаголам, обозначающим движение, и соответствует по смыслу выражениям в сторону к..., в направлении к... . Он присоединяется также к названиям стран света, причем пер­воначально эта частица указывала, по-видимому, предметы, видимые на далеком расстоянии.

Переходя к указательным местоимениям, мы обнаруживаем, что они неотделимы от огромного числа пространственных особенностей, выражаемых с величайшей тщательностью. Кламат не удовлетворя­ется различением этого и того, он имеет для обозначения как в от­ношении одушевленных, так и неодушевленных предметов отдельные выражения следующих оттенков:

Этот (4 формы) находится

достаточно близко, чтобы к нему можно было прикоснуться;

совсем близко;

стоит перед говорящим;

имеется налицо, видим, находится в поле зрения.

Тот (4 формы)

видим, хоть и удален;

отсутствует;

отсутствует, удалился;

находится вне поля зрения.

Все эти формы существуют для подлежащего и дополнения. Это, как известно, вовсе не является особенностью, свойственной только кламатскому языку. В большинстве языков низших обществ личные и указательные местоимения обладают значительным количеством форм, для того чтобы выразить связь между подлежащим и допол­нением, отношения расстояния, относительного положения в про­странстве, видимость, присутствие или отсутствие и т. д. Чтобы ограничиться одним или двумя примерами, взятыми из языков дейст­вительно низших обществ, укажем, что в языке племени уонгайбон «указательные местоимения весьма многочисленны и разнообразны, выражают различные смысловые оттенки, зависящие от положения объекта как по отношению к тому, кто говорит, так и в отношении стран света». То же самое и в языке племен диирриган и йотайота. У яганов Огненной Земли «местоимения многочисленны, имеют три чис­ла... и склоняются, как имена существительные. Яганы, пользуясь ме­стоимениями, всегда указывают положение лица, о котором говорят... Так, местоимения он или она указывают, находится ли предмет на са­мом верху вигвама или, напротив, над дверью, находится ли человек в глубине бухты или долины, вправо или влево от вигвама, в самом [123]вигваме, у порога или вне жилья». Все местоимения делятся на три класса, смотря по тому, относятся ли они к положению человека, ко­торый говорит, человека, с которым разговаривают, или человека, о котором говорят... То же и с указательными местоимениями.

Приставки в кламатском языке крайне многочисленны: почти все они выражают пространственные отношения. «Те из наших предло­гов, которые имеют отвлеченный характер, как, например: по поводу, ввиду, для, касательно и т. д., выражены изменяющимися суффикса­ми, приставленными к существительному или к глаголу, и все при­ставки (в конце слова)*, которые мы здесь встречаем, имеют конкретный и локативный смысл. Даже немногочисленные временные приставки (обозначающие время) являются одновременно и локатив­ными. В книге Гэтчета имеется перечень «главных приставок», кото­рых всего 43. Наречия времени все произошли от наречий места, поэтому они часто сохраняют оба значения. Наречия места весьма многочисленны и разнообразны, так как в этот перечень входят поч­ти все местоименные корни. Гэтчет насчитывает их 54: они, по его словам, встречаются чаще всего. Имеются специальные формы для обозначения: «здесь совсем близко», «здесь напротив», «здесь сбоку» и т.д.

Не удлиняя перечень этих вполне доказательных фактов, мы мо­жем считать достаточно обоснованным заключение, сформулирован­ное Гэтчетом: «Категории положения, расположения в пространстве и расстояния имеют в представлениях диких народов такое же основ­ное значение, какое для нас имеют категории времени и причинно­сти». Всякое предложение, где идет речь о конкретных существах или предметах (а в этих языках речь идет всегда именно о таких предме­тах), должно выражать их отношение в пространстве. Это — такая же необходимость, какой для наших языков является указание рода у существительного. «Лингвист, — говорит мойор Поуэлл, — должен совершенно отделаться от сознания, что род является просто разли­чением пола. В индейских языках Северной Америки (а может быть, и в языках банту и индоевропейских) роды служат обычно методами классификации и сначала имело место разделение предметов на оду­шевленные и неодушевленные. Одушевленные предметы и существа могут затем разделяться на самцов и самок, однако такое разделение происходит редко. Часто предметы разделяются на группы по свойст­вам, определяемым их положением или предполагаемым сложением. Так, например, мы можем иметь одушевленный или неодушевленный род или оба рода, подразделенные на существа и предметы, стоячие, сидячие, лежачие... или на водяные, каменные, глиняные, деревян­ные, из плоти, из пены». [124]

Из приведенных фактов и из многих других подобного рода, ко­торые мы в состоянии представить, вытекает, что языки низших об­ществ «всегда выражают представления о предметах и действиях в том же виде, в каком предметы и действия мыслятся глазам и ушам». Общая тенденция этих языков заключается в том, чтобы описывать не впечатление, полученное воспринимающим субъектом, а форму, очертания, положение, движение, образ действия объектов в про­странстве, одним словом, то, что может быть воспринято и нарисова­но. Языки стремятся исчерпать пластические и графические детали того, что они хотят выразить. Быть может, удастся объяснить данную потребность, если мы примем во внимание, что в этих обществах го­ворят и на другом языке, свойства которого неизбежно воздействуют на мышление тех, которые им пользуются, на их манеру думать, а стало быть, и говорить. В этих обществах применяется, по крайней мере в известных обстоятельствах, язык жестов, а там, где последний вышел из употребления, сохранившиеся пережитки свидетельствуют о том, что он, наверное, существовал. Очень часто, впрочем, он упо­требляется так, что исследователь его не замечает: либо потому, что туземцы не пользуются им в присутствии наблюдателей, либо пото­му, что факт этот ускользает от внимания исследователей. Один из них, по сообщению В. Рота, принял эти жесты за своего рода масон­ские знаки.

Тем не менее мы располагаем формальными свидетельствами об этом языке в отношении большого числа наименее развитых обществ. Спенсер и Гиллен совершенно ясно отмечают его существование в Австралии. «У варрамунга... вдовам запрещается говорить иногда в течение 12 месяцев, в продолжение всего этого времени они общают­ся с другими лишь при помощи языка жестов. Они приобретают такое искусство в применении этого языка, что предпочитают пользоваться им даже в тех случаях, когда их уже ничто к этому не обязывает. Не раз бывает так, что среди собравшихся на стоянке женщин царит почти полное молчание, а между тем они ведут между собой весьма оживленный разговор при помощи пальцев или, вернее, при помощи рук и кистей: множество знаков заключается в том, что последовательно придают разные положения рукам или, может быть, локтям. Они говорят таким образом очень быстро, и жестам их крайне трудно подражать. У северных племен для вдов, матерей и тещ покойников является обязательным молчание в течение всего траура, и даже по истечении этого срока женщины продолжают иногда не разговари­вать... В туземной стоянке Теннат-Крик живет в настоящее время одна [125]очень старая женщина, которая в течение 25 лет не произнесла ни одного слова».

В Южной Австралии «после чьей-нибудь смерти старухи могут от­казаться от речи на два или на три месяца, выражая свои желания и мысли жестами рук, т. е. своего рода языком глухонемых, которым мужчины, как и женщины, владеют в совершенстве. Подобно тузем­цам Куперс-Крика, туземцы округа Порт-Линкольн употребляют множество знаков, не сопровождаемых звуками. Это им очень полез­но на охоте. Они умеют, пользуясь руками, давать знать своим това­рищам, какие животные ими обнаружены, в каком они находятся положении... У них есть, таким образом, особые знаки для всех раз­новидностей дичи».

Гоуит собрал некоторое количество знаков, употребляемых тузем­цами Куперс-Крика в их языке жестов. В. Э. Рот оставил нам доволь­но подробный словарь, причем составитель убедился, что этот язык в том виде, в каком он его собрал, понятен туземцам всего севера Квинсленда и употребляется ими. Племя диэри «кроме звукового языка имеет еще богатый язык знаков. Для всех животных, для всех туземцев, мужчин и женщин, для неба, земли, ходьбы, верховой ез­ды, прыгания, летания, плавания, еды, питья, для сотен других пред­метов и действий имеются свои особые знаки, так что туземцы могут разговаривать, не произнося ни одного слова».

В Торресовом проливе язык жестов был обнаружен одновременно на восточных и западных островах. Гэдцон жалеет, что он не соста­вил сборника этого языка. Такой же язык существует в немецкой Но­вой Гвинее. В Африке, ограничимся одним примером, мазаи имеют развитый язык знаков, сообщенный Фишером, совершившим путеше­ствие в страну мазаи.

У абипонов Добрицгоффер видел, как один колдун, чтобы не быть услышанным, разговаривал с другими тайно, при помощи жестов, в которых руки, локти, голова играли свою роль. Другие отвечали так, что собеседники могли таким образом разговаривать. Этот язык, по-видимому, распространен по всей Южной Америке. Индейцы разных племен не понимают друг друга, когда они говорят звуками; для того чтобы беседовать между собой, они нуждаются в языке знаков.

Наконец, по-видимому, доказано, что в Северной Америке язык жестов имел повсеместное распространение: достаточно упомянуть превосходную монографию полковника Маллери «Язык знаков», ко­торая появилась в первом томе «Reports» (отчетов) Этнографического бюро в Вашингтоне. Мы имеем здесь дело с настоящим языком, у ко­торого есть словарь, синтаксис, формы. «Можно было бы, — говорит один исследователь, — написать толстую грамматику языка жестов... О богатстве этого языка можно судить хотя бы по тому факту, что [126]индейцы двух разных племен, из которых каждый не понимает ни одного слова из звукового языка своего собеседника, могут полдня беседовать между собой, рассказывая друг другу всякие истории при помощи движений пальцев, головы, ног». Согласно Боасу*, язык по­добного рода был еще весьма распространен в 1890 г. во внутренних округах британской Колумбии.

Большинство низших обществ, следовательно, употребляют два языка, один — членораздельно-звуковой, а другой — язык жестов. Должно ли предполагать, что эти языки существуют, не оказывая друг на друга взаимного влияния, или, напротив, следует думать, что в обоих языках находит выражение одно и то же мышление, которое в свою очередь испытывает их воздействие? Вторая гипотеза кажется более приемлемой; именно ее действительно и подтверждают факты. В весьма важной работе о «ручных понятиях» Ф. Кэшинг подчерки­вает те отношения, которые существуют между звуковыми языками и языком, выражаемым при помощи движений рук. Он показал, что порядок и расположение стран света, образование числительных име­ют у зуньи своим источником определенные движения рук. Вместе с тем он на собственном примере продемонстрировал плодотворность метода, которым пользовался и который был им весьма удачно при­менен благодаря его личному гению (слово это не является слишком сильным в данном случае), а также обстоятельствам его жизни.

Для того чтобы понять мышление первобытных, мы должны по­пытаться, насколько возможно, восстановить в себе состояния, похо­жие на состояния первобытных: на этот счет согласны все. Но Кэшинг как раз жил среди зуньи, жил с ними и, подобно им, добив­шись посвящения в их церемонии, войдя в их тайные общества, сде­лался в полном смысле слова одним из них. Но он совершил нечто большее, а в этом и заключается оригинальность его метода. Бла­годаря своему терпению он «вернул свои руки к их первобытным функциям, заставляя проделывать все то, что они делали в доистори­ческие времена, с теми же материалами и в тех же условиях, кото­рые характеризовали эпоху, когда руки были так связаны с интеллектом, что действительно составляли его часть». Прогресс ци­вилизации имеет своим источником взаимное воздействие руки на ум и ума (esprit) на руку. Следовательно, для того чтобы воспроизвести мышление первобытных, нужно вновь найти те движения рук, в ко­торых язык и мысль были еще нераздельными. Отсюда и берется сме­лое, но знаменательное выражение «ручные понятия». Первобытный человек, который не говорил без помощи рук, не мыслил также без них. Трудность применения метода, предложенного и употреблявше­гося Кэшингом, крайне велика. Быть может, он один или люди, ода­ренные таким же исключительным предрасположением и терпением, [127]только и способны с пользой применить этот метод. Несомненно, однако, что метод привел к драгоценным результатам. Кэшинг, на­пример, показывает, как крайняя специализация глаголов, констати­рованная нами повсюду в языках первобытных, оказывается естественным последствием той роли, которую движения рук играют в умственной деятельности первобытных. «Здесь, — говорит он, — существовала грамматическая необходимость. Таким образом, в со­знании первобытных людей еще скорее, чем у них, появлялось рав­нозначное глагольное выражение, или с такой же быстротой должны были возникать мысли-выражения, выражения-понятия, сложные и тем не менее механически систематизированные».

Говорить руками — это в известной мере буквально думать рука­ми. Существенные признаки «ручных понятий» необходимо должны, следовательно, быть налицо и в звуковом выражении мысли. Главные способы выражения оказываются одинаковыми: оба языка, столь раз­личные по своим знакам (один язык состоит из жестов, а другой — из членораздельных звуков), близки друг другу по строению и спо­собу выражать предметы, действия, состояния. Следовательно, если словесный язык описывает и рисует во всех деталях положения, дви­жения, расстояния, формы и очертания, то как раз потому, что эти же средства выражения употребляются и языком жестов.

Нет ничего поучительнее в этом смысле, чем язык жестов северо­западного Квинсленда, подробное описание которого нам дано В. Ротом. Прежде всего в языке жестов, как и в словесном языке, живым и реальным единством является не изолированный жест или знак, равно как и не изолированное слово, а фраза, более или менее длин­ная сложная совокупность, выражающая нераздельным образом ка­кой-нибудь полный законченный смысл. Смысл жеста определяется контекстом. Так, например, жест «бумеранг» может выражать не только идею этого предмета, но также (судя по контексту) и идею попадания или умерщвления кого-нибудь с его помощью или идею его изготовления, похищения и т. д. Жест «вопросительный» вызыва­ет представление о вопросе, однако сама суть и содержание вопроса зависят от того, что предшествует этому жесту и что за ним следует.

Кроме того, «идеограммы»[18], которые служат для обозначения су­ществ, предметов или действий, являются почти исключительно дви­гательными описаниями. Они воспроизводят позы и положения, привычные движения существ, четвероногих, птиц, рыб и т. д. либо движения, применяющиеся для их ловли, для использования или изготовления какого-нибудь предмета и т. д. Например, для обозначения дикобраза, его своеобразного способа рыть землю и отбрасывать ее в [128]сторону, его колючек, его манеры поднимать небольшие уши приме­няются движения рук, точно описывающие эти движения. Для обоз­начения воды идеограмма показывает, как пьет туземец, лакая воду, набранную в горсть. Для обозначения ожерелья рукам придается такое положение, как будто они обнимают шею и замыкаются сзади. Ору­жие до мелочей описывается жестами, подобными тем движениям, которые проделываются, когда им пользуются. Короче, человек, кото­рый говорит на языке жестов, имеет в своем распоряжении в готовом виде зрительно-двигательные ассоциации в большом количестве: пред­ставление о существах и предметах, появляясь в его сознании, тотчас же приводит в действие эти ассоциации. Можно сказать, что он мыс­лит, описывая предмет. Его членораздельный язык, таким образом, сможет также их только описывать. Отсюда и проистекает то зна­чение, которое придается в языке первобытных людей очертанию, форме, позе, положению, способу движения, вообще, видимым особен­ностям существ и предметов; отсюда — та классификация предметов сообразно их положению (стоячему, сидячему, лежачему) и т. д. «Слова индейского языка, — говорит полковник Маллери, — будучи синтетическими и недифференцированными частями речи, являются с этой точки зрения строго аналогичными жестам, служащим элемента­ми языка знаков. Изучение последнего оказывается, таким образом, весьма ценным для сопоставления знаков со словами членораздельного языка. Один язык проливает свет на другой, ни один из этих языков не может быть хорошо изучен без знания другого».

Полковник Маллери глубоко исследовал язык знаков у североаме­риканских индейцев и попытался установить его синтаксис. Из выво­дов Маллери воспроизведем только то, что проливает свет на умственные навыки говорящих на этом языке людей, а вместе с тем и на их словесный язык. Последний в силу необходимости является описательным. Бывает так, что он сопровождается жестами, которые не только непроизвольное выражение эмоций, но и непременный эле­мент словесного языка. Так, относительно халкомелемов в британ­ской Колумбии «можно смело утверждать, что по крайней мере на треть смысл их слов и фраз выражается при помощи вспомогательных приемов первобытного языка, при помощи жестов и различий в то­не». У короадов Бразилии «ударение... большая или меньшая быстро­та или медленность произнесения, некоторые знаки, делаемые рукой или ртом, и другие жесты необходимы для того, чтобы придать фразе законченный смысл. Если индеец, например, хочет сказать: «Я пойду в лес», то он говорит: «Лес идти» — и движением рта указывает на­правление, которое он собирается брать».

Даже у народов банту, которые принадлежат к довольно высокому типу общества, словесный язык, весьма картинный сам по себе, [129]постоянно сопровождается движениями руки, сопутствующими указа­тельным местоимениям. Эти движения, правда, не служат уже зна­ками в собственном смысле слова, подобными тем, которые входят в состав языка жестов, но они выполняют роль вспомогательных при­емов для точного описания, даваемого при помощи слов. Никогда, на­пример, нельзя услышать, чтобы туземец употребил неопределенное выражение вроде «Он потерял глаз». Заметив, какой глаз потерян, туземец обязательно скажет, указывая на один из собственных глаз: «Вот глаз, который он потерял». Точно так же он не скажет, что между двумя пунктами расстояние равно трем часам ходьбы, он обя­зательно скажет: «Если ты отправишься, когда оно (солнце) находит­ся здесь, ты придешь, когда солнце будет там», и одновременно с этим он укажет разные точки на небе. Я никогда не слышал, чтобы туземцы говорили «первый, второй, третий»; понятие «первый» выра­жается местоимением этот, причем туземец вытягивает мизинец, «второй» — выражается тем же местоимением при вытягивании вто­рого пальца и т. д.

Вовсе не необходимо, чтобы вспомогательные приемы описания передавались исключительно жестами, телодвижениями. Удовлет­ворения своей потребности в описании туземец может искать в тех приемах, которые немецкие исследователи называют Lautbilder (зву­ковыми образцами), т. е. в своего рода изображениях и воспроизведе­ниях объектов выражения, которые могут быть даны при помощи голоса. У племен эвэ, по мнению Вестермана, язык весьма богат сред­ствами прямого выражения полученного впечатления при помощи звуков. Это богатство обязано своим происхождением почти непрео­долимой склонности туземцев подражать всему тому, что они слы­шат, видят, вообще всему, что они воспринимают. В первую очередь это относится к движениям. Такие же имитации или звуковые репро­дукции, такие же звуковые образы (Lautbilder) имеются, однако, и для звуков, запахов, вкусовых и осязательных впечатлений. Есть та­кие звуковые картины, которые сопутствуют выражению цветов, сте­пени полноты скорби, благосостояния и т. д. Не может быть никакого сомнения о том, что многие из слов в собственном смысле (сущест­вительных, глаголов, прилагательных) произошли от звуковых кар­тин. Это не звукоподражательные слова в буквальном смысле. Это, скорее, описательные, вокальные (голосовые) жесты. Один пример даст, возможно, лучшее объяснение этих жестов.

«В языке эвэ, — говорит Вестерман, — как и в соседних языках, есть один весьма своеобразный вид наречий... Эти наречия описывают лишь одно действие, одно состояние или одно свойство предмета. По­этому они применяются к одному-единственному глаголу и соединя­ются только с ним. Многие глаголы, в первую очередь те, которые [130]описывают впечатления, воспринимаемые органами чувств, обладают рядом таких наречий, которые наиболее точно обозначают действие, состояние или свойство, выражаемое глаголом... Эти наречия являют­ся как раз звуковыми картинами, вокальными имитациями чувствен­ных впечатлений... Так, например, глагол зо ходить — может быть сопровождаем следующими наречиями, которые употребляются только с этим глаголом и описывают разного рода походку:

зо бафо бафо — походка маленького человека, члены которого живо двигаются, когда он ходит;

зо бехе бехе — ходить, волоча ноги, как делают слабые люди;

зо биа биа — походка долговязого человека, выбрасывающего ноги вперед;

зо бохо бохо — походка дородного человека, который ступает тя­жело;

зо була була — опрометчиво двигаться вперед, ничего не видя пе­ред собой;

зо дзе дзе — энергичная и уверенная поступь;

зо дабо дабо — нерешительная, расслабленная походка;

зо гое гое — ходить, покачивая головой и вихляя задом;

зо гову гову — ходить, легко прихрамывая, с наклоненной вперед головой;

зо хлои хлои — ходить с большим количеством предметов, в раз­вевающейся вокруг тела одежде;

зо ка ка — ступать важно, прямо, не шевеля корпусом;

зо кодзо кодзо — поступь длинного человека или животного с не­много наклоненным телом;

зо кондобре кондобре — поступь того же рода, что и в предыду­щем примере, но более вялая;

зо кондзра кондзра — ходить большими шагами, втягивая живот;

зо кпади кпади — ходить, прижимая локти к телу;

зо кпо кпо — ходить спокойно, тихо;

зо кпуду кпуду — быстрая поспешная походка маленького чело­века;

зо кундо кундо — означает то же, что и кондобре кондобре, но не имеет неблагоприятного смысла, как последнее;

зо лумо лумо — быстрая беготня маленьких животных вроде мы­шей, крыс;

зо мое мое — то же, что и гое гое;

зо пиа пиа — ходить маленькими шажками;

зо си си — легкая походка маленьких людей, покачивающихся на ходу;

зо така така — ходить неосторожно, безрассудно;

зо тиатира тиатира — энергичная, но негибкая походка; [131]

зо тиенде тиенде — ходить, двигая животом;

зо тиа тиа — ходить быстро;

зо тиади тиади — ходить, немного хромая и слегка волоча ноги;

зо тио тио — энергичная и уверенная походка человека высокого роста;

зо вудо вудо — спокойная походка человека (в благоприятном смысле, говорится главным образом о женщинах);

зо ела ела — быстрая, легкая, непринужденная походка;

зо вуи вуи — быстрая, скорая походка;

зо ее ее — походка тучного человека, неуклюже двигающегося вперед;

зо виата виата — идти вперед твердым энергичным шагом (го­ворится особенно о долговязых людях).

Вышеприведенные 33 наречия не исчерпывают списка тех наре­чий, которые служат для описания походки и поступи. Кроме того, большинство их может употребляться в двух формах: в обычной и уменьшительной, в зависимости от того, является ли субъект глагола большим или маленьким. Само собой разумеется, подобные наречия или Lautbilder существуют для обозначения всех других движений: бегания, ползания, плавания, верховой езды, езды в повозке и т. д. Наконец, эти описательные вспомогательные отнюдь не соединяются с глаголом так, как если бы глагол выражал само понятие ходьбы во­обще, а не особый вид ходьбы или этого движения. Напротив, тому сознанию, о котором идет речь, идея движения или ходьбы никогда не представляется изолированно: это всегда какая-нибудь определен­ная манера ходить, которую туземец изображает при помощи звуков. Вестерман отмечает даже, что, по мере того как рисунок уступает ме­сто подлинному понятию, специальные наречия обнаруживают стрем­ление к исчезновению. На их место заступают другие, более общие наречия, например: очень много, в высокой степени и т. д.

Такие же описательные вспомогательные обнаружены и в языках банту. Так, в Лаонго «каждый пользуется речью на свой лад, вернее, из уст каждого речь выходит по-разному, смотря по обстоятельствам и по расположению говорящего. Это пользование речью столь же сво­бодно и естественно, как (я не знаю лучшего сравнения) звуки, из­даваемые птицами». Иначе говоря, слова не являются здесь чем-то застывшим и установленным раз и навсегда, напротив, голосовой жест описывает, рисует, графически выражает, так же как и жест рук, действие или объект, о котором идет речь. В языке ронга есть «ряд слов, которые грамматики языков банту рассматривают вообще как междометия, как звукоподражательные слова, состоящие из од­ного слога, при помощи которых туземцы выражают внезапное, [132]непосредственное впечатление, вызванное у них каким-нибудь зрели­щем, звуком или идеей, посредством которых они описывают какое-нибудь движение, видимость, шум. Достаточно присутствовать при нескольких беседах негров, находящихся в естественной обстановке, когда они не чувствуют никакого стеснения, для того чтобы заметить, какое поразительное множество выражений подобного рода имеется в их распоряжении. Может быть, скажут: это детская манера разгова­ривать, не стоит на ней останавливаться. Напротив, именно в этой живописной речи отражается бесконечно подвижный, живо реагиру­ющий ум расы. Ему удается при помощи этих слов выразить такие штенки, которые не в силах передать более положительный язык. Кроме того, эти коротенькие слова породили множество глаголов и уже поэтому стоят того, чтобы на них обратили внимание... Следует, однако, признать, что употребление описательных наречий сильно варьирует в зависимости от личности говорящего. Некоторые до того уснащают ими свою речь, что она делается непонятной для какого-нибудь непосвященного, они изобретают даже новые слова. Тем не менее многие из этих слов действительно вошли в язык, понятный каждому».

Пластический и, прежде всего, описательный характер как языка словесного, так и языка жестов подтверждает то, что мы говорили об особой форме абстрагирования и обобщения, свойственной мышлению низших обществ. Последнее обладает большим количеством понятий, но они не вполне подобны нашим: первобытное мышление вырабаты­вает их и пользуется ими иначе, чем логическое мышление. «Мы, — говорит Гэтчет, — стремимся выражаться точно, индеец стремится творить картинно; мы классифицируем, он индивидуализирует». Различие ясно чувствуется в следующем примере. Делаварское слово надхолинеен составлено из над, являющегося производным глагола натен (искать), хол (от амохол — челнок) и инеен, глагольного окончания первого лица множественного числа. Указанное слово означает «ищите нам челнок». Глагол спрягается, как всякий другой, однако он употребляется всегда в особом смысле. Он непременно означает: искать челнок, притом данный. Он выражает особое дейст­вие, однако он не означает «искать челнок вообще». Иначе обстоит дело в классических языках: из латинских глаголов aedifico, belligero, mdifico не означают «строить определенное здание», «вести войну с определенным народом», «строить гнездо определенного вида», точно так же philogrammateo, philographeo, philodoxeo, philodespotenomal, philanthropeo не обозначают любовь или предпочтение определенных [133]книги, картины и т. д. Данные слова выражают общую любовь к ли­тературе, к живописи и т. д. Имели ли они особый, конкретный смысл в какой-нибудь отдаленный момент их истории? Ничто не го­ворит в пользу этого, мы о таком моменте ничего не знаем. Но нам известно, что в процессе образования американских языков сначала появились глаголы, взятые в особом конкретном смысле, и, чтобы придать им общий смысл, к ним прибавляют адвербиальную частицу*, обозначающую «обычно».

Точно так же нельзя отрицать, что туземцы, говорящие на этих языках, имеют понятие руки, ноги, уха и т. д. Но их понятия не такие, как наши. Они располагают тем, что я буду называть поня­тиями-образами, которые по необходимости являются частными, кон­кретными. Рука или нога, которую они себе представляют, всегда рука или нога кого-нибудь, кто обозначается одновременно с этой ру­кой или ногой. Во многих языках североамериканских индейцев нет отдельного слова для глаза, руки или для других частей и органов тела: слова, обозначающие эти предметы, встречаются всегда с ин­корпорированным (вставленным) или приставленным местоимением, обозначая мою руку, твой глаз, его ногу и т. д. Если бы какой-нибудь индеец нашел в полевом госпитале руку, упавшую с операционного стола, он выразился приблизительно так: «Я от такого-то нашел его руку». Эта лингвистическая особенность, не будучи универсальной, является весьма распространенной. Она встречается также в большом количестве других языков. Так, бразильский бакаири не говорит про­сто «язык», а всегда прибавляет притяжательное местоимение: мой язык, твой язык, его язык и т. д. Так же обстоит дело со всеми ча­стями тела. Замечание действительно и для слов отец, мать, брат, сестра, а также для слов, выражающих родство, которые очень часто не употребляются отдельно. На Маршальских островах нет слова для выражения общего понятия отец, оно всегда употребляется как часть сложного слова и прилагается к определенному лицу. Так же обстоит дело и со словами брат, мать, сестра и т. д.

В языке, на котором говорят туземцы полуострова Газели (архи­пелаг Бисмарка), «как в большинстве меланезийских языков и в не­которых микронезийских (Джильбертовы острова) и папуасских языках, притяжательные местоимения в форме суффикса присоеди­няются к словам, обозначающим родство, части тела, и к некоторым предлогам».

В северо-западной Индии «отец в отвлеченном смысле слова, т. е. слово, означающее отца вообще, а не отца определенного лица, является идеей, требующей известного усилия отвлеченного мышле­ния. Слова подобного рода никогда не употребляются одни в языке ку-ки-шин, им всегда предшествует притяжательное местоимение... [134]

Точно так же рука может быть представлена лишь в качестве руки, принадлежащей кому-нибудь... Притяжательное местоимение, есте­ственно, не является необходимым, когда при существительном есть определение в родительном падеже. Но даже и в этом случае мы обна­руживаем, что стремление к партикуляризации заставляет туземцев прибавлять притяжательное местоимение к управляющему сущест­вительному; в этом случае говорят: моей матери ее рука». В языке ангами «существительные, обозначающие части тела или выражающие отношения родства, непременно должны иметь впереди себя притяжа­тельное местоимение». То же наблюдается и в языке сема. Эта харак­терная черта очень распространена. Она способствует пониманию того обстоятельства, что в обществах низшего типа встречаются отношения родства, сложность которых озадачивает европейского наблюдателя и понять которые ему удается лишь ценою больших усилий. Это проис­ходит потому, что он пытается их понять in abstracto (в отвлеченном виде). Туземец никогда не представляет себе этих отношений отвле­ченно: с детства он усвоил, что те или иные лица находятся в таком-то отношении родства с определенными другими лицами; на усвоение он затратил не больше труда и размышления, чем на усвоение правил своего языка, иногда также весьма сложных.

Чем ближе мышление социальной группы к пра-логической фор­ме, тем сильнее в нем господствуют образы-понятия. Об этом свиде­тельствует почти полное отсутствие в языке таких общественных групп родовых выражений, соответствующих общим в собственном смысле слова идеям; что также подтверждается обилием в этих язы­ках специфических выражений, т. е. обозначающих существа или предметы, точный и конкретный образ которых рисуется сознанию говорящего, когда он их называет. Эйр уже отметил данное обстоя­тельство в отношении австралийцев. «У них нет родовых выражений: дерево, рыба, птица и т. д.; у них есть видовые термины, приложимые к каждой особой породе дерева, рыб, птиц и т. д. Туземцы окру­га, прилегающего к озеру Тэйер (Джипсленд), не имеют слов для обозначения дерева, рыбы, птицы вообще и т. д. Все существа и пред­меты различаются по именам собственным: лещ, окунь и т. д. Тасма­нийцы не имели слов для выражения отвлеченных понятий: для каждой породы кустарника, камедного дерева и т. д. У них было осо­бое название, отнюдь не равнозначное слову дерево. Они не в состоянии отвлеченно выразить свойства: твердый, тихий, горячий, комодный, длинный, короткий, круглый и т. д. Для обозначения твер­дости они говорили: как камень, «высокий» у них звучало: длинноногuй, «круглый» у них выражалось: как луна, как шар. При этом они обычно к словам прибавляли жесты, подтверждая знаком, обращен­ным к глазу, то, что они хотели выразить звуками. [135]

На архипелаге Бисмарка (полуостров Газели) «нет особых назва­ний для обозначения цвета. Цвет всегда указывается следующим об­разом: данный предмет сравнивают с другим, цвет которого взят как бы за образец, например, говорят, что такой-то предмет имеет вид или цвет вороны. С течением времени мало-помалу утвердилось употребление существительного, без изменения его, в качестве при­лагательного...

Черное обозначается по различным предметам, имеющим черный цвет, а не просто называют для сравнения какой-нибудь черный предмет. Так, например, коткот (ворона) служит для обозначения понятия «черный»: все, что является черным, в особенности предметы блестящего черного цвета, называется именно так. Ликутан или лу-кутан тоже обозначает «черный», но скорее в смысле «темный»; то-воро обозначает «черный цвет обугленного ореха мучного дерева»; лулуба — «черная грязь болот в зарослях манговых деревьев»; деп — «черная краска, получаемая от сожжения смолы канареечного дере­ва»; утур — «цвет обугленных листьев бетеля, смешанных с маслом». Все эти слова употребляются соответственно случаю для обозначения черного цвета; столько же разных слов имеется для других цветов: для белого, зеленого, красного, синего и т. д.

То же наблюдается у корбадов Бразилии. «Их языки приспособле­ны к обозначению только тех предметов, которые их непосредственно окружают; часто языки выражают существенное свойство предмета подражательными звуками. Они с большой точностью различают внутренние и внешние части тела, растения, животных, а отношения между встречающимися в природе предметами нередко выражены в самих словах чрезвычайно оригинальным образом. Так, индейские названия обезьян и пальмовых деревьев нам служили путеводителя­ми в изучении родов и видов этих животных и растений, ибо почти каждая разновидность имеет свое особое, индейское название. Тщет­но было бы, однако, искать у них слова для отвлеченных понятий растения, животного, цвета, звука, пола, вида и т. д.: обобщение понятий выражается лишь в частом употреблении неопределенного наклонения глаголов ходить, есть, пить, видеть, слышать и т. д.». В Калифорнии «нет ни рода, ни вида: каждый дуб, каждая сосна, каждая трава имеют свое особое имя».

Все представлено в виде образов-понятий, т. е. своего рода рисун­ками, где закреплены и обозначены мельчайшие особенности (а это верно в отношении не только естественных видов живых существ, но и всех предметов, каковы бы они ни были, всех движений, всех дей­ствий, всех состояний, всех свойств, выражаемых языком). Поэтому словарь- первобытных языков должен отличаться таким богатством, о котором наши языки дают лишь весьма отдаленное представление. [136]

И действительно, это богатство вызывало удивление многих исследо­вателей. «Австралийцы имеют названия почти для всякой маленькой частицы человеческого тела. Так, например, спросив, как по-тузем­ному называется «рука», один иностранец получил в ответ слово, которое обозначает верхнюю часть руки, другое, обозначающее пред­плечье, третье, обозначающее правую руку, левую и т. д.». Маори имеют чрезвычайно полную систему номенклатуры для флоры Новой Зеландии. «Они знают пол деревьев... они имеют разные имена для мужских и женских деревьев определенных видов. Они имеют раз­личные имена для деревьев, листья которых меняют форму в разные моменты их роста. Во многих случаях они имеют специальные имена для цветов деревьев и вообще растений, отдельные имена для еще не распустившихся листьев и для ягод... Птица коко или туи имеет че­тыре названия (два — для самца и два — для самки) в соответствии с временами года. У них имеются разные слова для хвоста птицы, животного, рыбы, три названия для крика попугая кака (для обыч­ного крика, для гневного и испуганного) и т. д.».

В Южной Африке у туземцев бавенда «существует специальное имя для каждого рода дождя. Даже геологические особенности почвы не ускользнули от их внимания: они имеют особые названия для каж­дого вида почвы, камней или скал... Нет такой разновидности деревь­ев, кустарников или растений, которая не имела бы имени в их языке. Они различают по именам даже каждую разновидность травы». Ливингстон не перестает восхищаться богатством словаря бечуанов. «Моффат был первым, кто стал вводить письменность в их язык. Он по крайней мере 30 лет изучает его. Надо думать, что нет человека, более подходящего для перевода Библии на бечуанский язык. Однако таково богатство этого языка, что не проходит ни одной недели работы Моффата над этим делом, чтобы он не открыл новых слов».

В Индии огромное число выражений, употребляющихся для пере­дачи близких между собой понятий, делает трудным сравнение сло­варей туземных языков. Так, в языке л у шей есть 10 слов для муравья, обозначающих, вероятно, отдельные разновидности муравь­ев, 20 слов для корзины, много разных слов для разновидностей оле­ня, и ни одного слова для понятия «олень».

В Северной Америке индейцы имеют множество выражений, точ­ность которых можно было бы почти назвать научной, для обычных форм облаков, для характерных черт: было бы бесполезно искать рав­нозначные им термины в европейских языках. Оджибвеи, например, имеют особое название для солнца, сияющего среди туч... для ма­леньких голубых просветов, которые видны иногда на небе среди мрачных туч. Индейцы кламаты не имеют родового термина для [137]понятия лисицы, белки, бабочки и т. д., но каждая порода лисиц, белок и т. д. обладает у них своим особым именем. Имена существительные в языке кламатов почти неисчислимы. У лопарей есть множество вы­ражений для северного оленя: специальные слова для обозначения од­нолетнего... шестилетнего оленя. У них есть 20 слов для обозначения льда, 11 — холода, 41 — снега во всех его видах, 26 глаголов — мо­роза и таяния и т. д. Они крайне медленно переходят от своего языка к норвежскому, более бедному в этом отношении.

Наконец, семитские языки и даже языки, на которых говорим мы, знали когда-то такого рода богатство. «Следует представить себе каж­дый диалект индоевропейского праязыка на манер современного ли­товского языка, который беден общими выражениями и полон очень точных выражений, указывающих на все особые действия, все детали и привычки предметов».

Этой же тенденцией объясняется такое поразительное обилие соб­ственных имен, даваемых отдельным предметам, в особенности всем мельчайшим подробностям поверхности земли. «В Новой Зеландии у маори каждая вещь имеет свое имя (собственное). Их жилища, их челноки, их оружие, даже их одежда — все это получает особые име­на... Их земли и дороги — все имеют свои названия, побережья всех островов, лошади, коровы, свиньи, даже деревья... скалы и источни­ки. Пойдите куда вам угодно, заберитесь в самую, казалось бы, без­людную пустыню и спросите, имеет ли это место имя, — в ответ любой туземец данной местности сейчас же сообщит вам его назва­ние».

В Южной Австралии «каждая горная цепь имеет свое имя, точно так же имеет свое название и каждая гора, так что туземцы всегда точно могут сказать, к какой горе или к какому холму они направ­ляются. Я собрал больше 200 названий для гор в австралийских Аль­пах... точно так же и каждый поворот реки Муррей имеет свое название». У туземцев Западной Австралии имеют названия все за­меченные звезды, все естественные изменения формы поверхности земли, каждое возвышение, болото, извилина реки и т. д., но нет на­звания для самой реки. Наконец, чтобы не продолжать это перечис­ление, укажем, что в области Замбези каждый холмик, каждая возвышенность, каждая гора, каждая вершина в горной цепи имеют свое название. То же для каждой речки, долины, равнины. На деле каждая часть страны, каждое изменение ее поверхности обозначается в таком количестве специальными названиями, что потребовалась бы целая человеческая жизнь для того, чтобы расшифровать их смысл. [138]