НА ВЕРШИНЕ

 

 

 

Прошло несколько лет. Для Абая это были годы упорного труда и исканий. Время, проведенное с книгой или с пером в руке, будь то зимой или летом, Абай считал счастливейшими часами, своей настоящей жизнью. Думать, искать и доверять бумаге все пережитое стало смыслом его существования. Искры истины и высокие мысли, найденные им в книгах или познанные в жизни, находили себе место в его стихах, в песнях, каких до него никто еще не пел на его родном языке.

Имя Абая-поэта было в то время уже известно повсюду. Он и сам понимал теперь свою поэтическую деятельность как долг перед народом. Множество его стихов, объединенных названием «О народе», клеймило невежественных смутьянов, впившихся в тело народа, как клещи, справедливым гневом карало неугомонных степных воротил, взяточников-управителей. Эти стихи были совестью народа. Их наполняла забота о тяжелой доле людей, изнемогающих в труде, любовь к ним. Молодому поколению Абай пел о красоте, вызвышая души, заставляя глубоко задумываться над жизнью и искренне чувствовать.

Рождаясь в Акшокы, эти песни разлетались далеко по бескрайным степям. Теперь Абай записывал свои произведения, и столпившаяся вокруг него молодежь, полная высоких стремлений, влюбленная в его стихи, заучивала их наизусть, подбирала к ним напевы и разносила в песнях по степи.

Однако жизнь не давала Абаю заниматься лишь тем, чего просила душа. Несмотря на многократные отказы, ему все же не удавалось освободиться от хлопотливой обязанности: население аулов постоянно привлекало его к решению всевозможных тяжеб и споров как справедливого судью.

В солнечное зимнее утро Абай сидел в своей большой комнате на обычном месте у высокой кровати с костяной резьбой, подложив под бок большую белую подушку, всегдашнюю свою соседку. То облокотясь о край низкого круглого стола, то опираясь широкой ладонью о колено, он сидел безмолвно, погруженный в раздумье. Его темные глаза, в глубине которых дальними огоньками светилась настойчивая мысль, пристально смотрели на виднеющиеся в окне снежные холмы Акшокы, ярко освещенные утренним солнцем. Неведомой, незыблемой мощью были полны эти закутавшиеся в снег горы…

Нынче Абаю как-то удавалось освобождаться от тяжебных дел степи, и, избавленный от частых разъездов, он подолгу оставался на своей любимой зимовке. Этот год и был одним из самых плодотворных для поэта. Читая книги или сочиняя стихи, проводя счастливые часы внутренних затаенных волнений и горения, он часто вглядывался в эти холмы и как-то сжился с ними. В утренние и предвечерние часы размышлений грустное сердце находило себе отклик в молчании холмов. Всегда суровые, всегда хмурые, они как будто вечно полны неисполнимого желания, — в пасмурные дни они тоскуют о солнце, в солнечные — мечтают о весне… Сейчас, казалось, их седые брови разошлись: по склону карабкалось пестрое шумное стадо, — хоть песни пастухов услышат одинокие безмолвные горы…

Баймагамбет, давно заметив сосредоточенное состояние Абая, сидел поодаль, не нарушая тишины. Чтобы хоть что-нибудь делать, он достал плетку Абая и принялся мастерить из сыромятного ремня новую петлю. Занявшись этим делом со всем усердием, он лишь изредка поглядывал на Абая. Тот вдруг шевельнул рукой и стал размеренно водить ею в воздухе, шепча невнятные слова. Раньше такой привычки у Абая не было, она появилась лишь в эту зиму, и Баймагамбет знал, что сейчас Абай спросит карандаш и бумагу. Но на этот раз Абай, взглянув на него отсутствующим рассеянным взглядом, молча протянул левую руку, как бы прося что-то подать. Баймагамбет понял и, проворно вскочив, положил на стол две толстые потрепанные книги.

Абай раскрыл одну из них, нашел нужную страницу и, пробежав ее глазами, снова откинулся, отвлеченный своими мыслями.

Эти две книги не были понятны никому в этом ауле и всей окрестности: язык их берег от всех заключенные в них тайны. Одному Абаю понятны и дороги книги двух поэтов из далекого мира и далеких времен. Пушкин и Лермонтов… Оба они прошли свой жизненный путь вдали от степей, где жили его деды, и кончили жизнь в неведомых далях, чуждые и неизвестные казахам. Но за эту зиму оба стали так близки Абаю… Явились из другого мира, изъяснялись на другом языке, — а отнеслись к нему приветливо, как родные. Двойники его в огорчениях и в грусти, они, разгадав его душу, как бы говорили ему: «И ты своими мыслями подобен нам!»

С тех пор как Абай подружился с ними, отошли в тень и Машраб, и суфи Аллаяр, и даже Физули. Приезжавшие до делам набожные старики или муллы, видя Абая, сидящего над этими толстыми книгами, довольно качали бородами. «За ум взялся, шариат читает, — переговаривались они между собой и пускались в догадки — Это, верно, поминальные молитвы из корана… Не мулле поручает, а читает сам, благочестивым стал!..»

Но, когда они замечали, что книга раскрывается влево, что страницы ее — с рисунками, и когда, вглядевшись, они видели вместо затейливых арабских букв ровное и спокойное течение русских строк, — они, пораженные, шарахались от книги и тут же умолкали. Некоторые из родовых воротил, уходя от Абая, спрашивали друг друга: «Для чего же он, как прикованный, сидит за этим левым письмом?» Другие отвечали: «Гордится этим. Разве ты не чувствуешь, что он хочет сказать, — вот, мол, я ближе вас к властям…»

Абай знает, что его тайные немые друзья беспокоят многих, как недобрая загадка. Но он нимало не тревожится этим.

Друзья его — мертвы. Но разве можно назвать смертью такую смерть? Навеки бессмертные, они заповедали миру помнить их имена. От человека остается только могильная насыпь, с годами она сравнивается с землей. Так же меркнет в памяти живущих и воспоминание о недавнем призрачном существовании: когда насыпь исчезнет — человек проглочен вечностью. А эти два человека утвердили на земле память о себе, как мощные незыблемые горы. Они подобны двум вершинам Акшокы, вознесшимся надолго, на века…

Абай со вздохом подумал: «Благословен народ, просветленный знанием!.. Если б и нам, казахам, предки оставили золотой клад знаний и просвещения!..» Оба поэта представляются ему такими близкими друг другу, родными: «Это — братья, вся жизнь которых—ярко пылающий, неугасимый факел для последующих поколений, для всех носителей мысли среди всех народов и всех времен…»

С глубоким вздохом Абай вновь склонился над письмом Татьяны. «Какие искусные слова! Не слова — дыхание, трепетное биение сердца… Нежная глубина!» — подумал он с восхищением и неожиданно вспомнил сложенные им когда-то стихи:

 

Речь влюбленных не знает слов.

У любви язык таков:

Дрогнет бровь, чуть вспыхнут глаза —

Вопрос иль ответ готов.

Помню, так и я говорил,

И мне понятен он был —

Тот язык, но память сдала.

Теперь я его забыл..

 

Покоренный волнением Татьяны, он снова вчитывался в пушкинские строки. «Такие дни прошли для меня, — думал он, — да и в те дни — слышал ли я подобный голос?..»

И тотчас, прорезав мрак его памяти, как падающие звезды прорезают темный небосвод, перед его глазами промчались два светлых облика. Один — лик сияющей юности, Тогжан; второй, полный душевной тоски, — Салтанат. Еще вчера, переводя письмо Татьяны, он вспоминал их. Обе, подобно самой Татьяне, подавили разумом голос сердца, обе не смогли поднять голов, опутанных уздою неволи. И все время, пока Абай переводил грустные излияния Татьяны, в его сердце приглушенно звучали и их прощальные слова. Сами собой они находили себе место в слагаемых им строках.

«Пусть их чуткие сердца вникнут в эту песню, они поймут ее как свою», — думалось ему.

Поэтому-то он и решил перевести письмо Татьяны. Последние два дня он помогал ей заговорить на чужом ей казахском языке. Чем дальше, тем больше слов находит его Татьяна в мягком, побеждающе-нежном напеве. Все благороднее в своей грусти, все красноречивее становилась эта девушка, покорившая его. Он сравнивает казахское письмо Татьяны с письмом, написанным по-русски. Порой не так, как у Пушкина: Татьяна говорит иногда слишком обычными словами. Но это — невольная дань ее новым слушателям… Да и то — поймут ли они ее? Он подумал о Кокпае и Муха: что, если и они не поймут этих слов?

В страницы «Евгения Онегина» было вложено полученное вчера письмо. Баймагамбет, вернувшись из Семипалатинска, привез его Абаю вместе с десятком новых книг, отвечая на восторженное восхищение Абая «Евгением Онегиным», Михайлов писал: «Недавно роман этот переложен на музыку. Говорят, она достойна пушкинской Татьяны и Ленского, петербургская и московская публика живет и дышит ею. Но что делать — нам не судьба услышать ее…»

Перечитывая это, Абай вспомнил о Кокпае и Муха.

«А они, бедняги, красивым пением украшают вздорные стихи, — усмехнулся он и взял стоявшую возле домбру. — Я дам этим мелочным торговцам вместо бязи дорогие шелка…»

И снова шепчут его губы какие-то слова, а смягченный взор все чаще устремляется к двум вершинам Акшокы. Но сейчас этот взор не видит окружающего. Это взор мысли. Взор глубоко взволнованной души поэта. Пальцы торопливо перебирают струны. В прошлую ночь, ложась спать, он смутно улавливал отдаленно звучавшие и гаснувшие звуки, а сейчас так быстро пришли они в его память и так легко начали ложиться в струны его домбры. Он попробовал тихо, но внятно вторить им голосом. Размер близок пушкинскому.

 

Ты — мой супруг любимый,

Богом указанный мне…

 

Стыдливая тайна Татьяны еще робко, еще неуверенно начинает звучать в напеве домбры. Еще строка… Еще…

То облокотясь на подушку, то откидываясь от нее, он торопливо понукает домбру. Парные струны тихо рокочут, порой лишь резкий звук выходит за нужный, уже отысканный предел. Дорого достались две последние строки, но и они стали в лад с музыкой.

Абай без перерыва спел на найденный напев три строфы письма Татьяны. Довольно улыбнувшись, он выбросил из-за губы насыбай и заложил тут же новую щепотку. То громко, то тихо перебирает он струны. Как будто запомнил…

Вдруг он круто повернулся всем своим массивным телом в сторону Баймагамбета. Глаза его на этот раз сверкнули весело и задорно и тут же мягко потухли.

— Ну, что ты тут сидишь? Понял ты что-нибудь? Растерявшийся от неожиданного вопроса Абая, жигит показал плетку:

— Починяю вот, Абай-ага!..

— А что я делаю — не догадался?

— Думаю, вспомнаете какую-то русскую песню…

— Вон как… Ну что ж, и то хорошо! — рассмеялся Абай. — Ступай позови Кишкене-муллу.

И, чтобы не забыть только что созданного им напева, он заиграл его снова. Но едва Баймагамбет открыл дверь, Абай увидел входящую Айгерим, а за ней — приезжих. В руках у них плетки, лица покраснели с холода; люди — в овчинных тулупах, в чекменях, в стеганых халатах, у двоих покрой шапки шестиклинный, узковерхий — племени Уак. Абай, все еще продолжая перебирать струны домбры, поморщился:

— Фу, какой мороз ворвался… Айгерим удивилась:

— Какой мороз, Абай! На улице и сало не застынет!..

— Показалось — мороз, оказывается — люди, — ответил Абай и поздоровался с приезжими. Айгерим приняла его ответ как один из непонятных для нее за последнее время поступков и, не ответив, прошла в соседнюю комнату. Оттуда вышел Кишкене-мулла. Абай быстро взглянул на него:

— Мулла-аке, вы переписали письмо Татьяны? Она наконец, решилась запеть…

— Хорошо придумала… Письмо переписано.

— Напишите Кокпаю и Муха! Скажите, им шлет привет Татьяна и хочет, чтобы они были знакомы с ней… Мухамеджан едет в город, он отвезет им голос ее привета…

Приезжие не поняли, о чем идет речь, но по виду их было ясно, что это их никак не занимает. Слова Абая настороженно слушал только Мухамеджан — молодой, румяный, сероглазый жигит, вошедший вместе с Кишкене-муллой.

Мухамеджан и в самом деле ехал в город. Так же как Муха и Кокпай, он был одним из лучших в округе певцов, кроме того, он и сам изредка слагал стихи. Он нетерпеливо спросил:

— Кто же это решился петь, Абай-ага?

Вместо ответа Абай взял домбру и спел ему три строфы «Письма Татьяны» и потом, не вступая с ним в разговор, отложил домбру и обратился к приезжим с расспросами.

Не уловив с одного раза напева, Мухамеджан обратил внимание на слова новой песни. Среди всей молодежи окрестности Мухамеджан одним из первых узнавал и заучивал новые стихи и песни Абая. Но этой песни он еще не знал и нигде раньше не слышал. По-видимому, не знают ее ни Кокпай, ни Муха. Тут он сообразил, что Абай поручил ему заучить и довести до них только что написанную песню.

Хотя Мухамеджан и приходился близким родственником Абаю, но, будучи гораздо моложе его, не смел попросить Абая спеть еще раз. Кроме того, он отлично знал, что Абай не любит приставаний. Поэтому, решив остаться в Акшокы пообедать, он тут же пошел к Кишкене-мулле переписывать новые стихи Абая.

Абай уже занялся приезжими.

Задавая им обычные вопросы о здоровье и благосостоянии аулов, Абай был странно поражен только теперь замеченным обстоятельством. Он вспомнил, что не так давно видел уже у себя этих двоих уаков и этого же кокше в таких же одеяниях, буквально с таким же выражением лиц. И этот конокрад из рода Кокше, Турсун, сидел так же скромно, молчаливо, с опущенной головой, как бы задремав. А этот истец Сарсеке из Уака, низкий и тучный, тогда так же пыхтел, широко рассевшись, и так же, как теперь, требовал у Турсуна возвращения украденного скота. Но тогда ведь он получил возмещение за своих коней?

Жизнь так быстра, так изменчива, — почему же этим выходцам из различных родов суждено так нудно и серо оставаться неизменными? Которая из этих двух картин — сон?.. Тогда или теперь?.. Глядя на этих людей, можно подумать, что время не шло, а застыло…

Так двоились мысли Абая, пока он слушал Сарсеке. Голос того звучал монотонно, как пест и ступа, сделанные из дерева. Наконец Абай услышал что-то новое:

— Вот что думал этот вор, Абай-ага: «Тогда ты так и не дал мне присвоить тот скот. Привел к Абаю и заставил срыгнуть обратно. Так я ж тебе еще насолю!» — вот что он думал. И решил, что, если он снова украдет у уака, ничего не случится. Назло украл!.. В тот раз угнал трех коней, а теперь угнал целых пять голов… Ну разве это не дело рук мстительного вора, Абай-ага?

Абай понял эту новую тяжбу. Он хотел разгадать правду по лицу конокрада, но тот сидел, наклонив голову в длинношерстой рыжей шапке с крепко завязанными наушниками, показывая только кончик толстого носа и часть редкой черной бороды. Исподлобья следя за каждым движением Абая, он сидел молчаливый и недвижный, словно каменное изваяние.

В спор, затеянный Сарсеке, он еще не вмешался ни единым звуком, слушая, как посторонний разговор, и показывая всем своим видом, что заставить его заговорить может только Абай, а Сарсеке никогда не сдвинет его с места. Хочет ли он выразить этим свое уважение к Абаю, как к большому бию, или же он хочет оставаться неуязвимым для истца?

Абай решил посмотреть на его лицо и сурово окликнул:

— Ну, а ты что скажешь?

Рыжая шапка медленно повернулась, и упрямое лицо только теперь глянуло на Абая. Турсун взметнул свои маленькие серые глаза и опять опустил голову. Веки толстые, щеки отвислые — да и лицом и всем телом он подобен цельному сучковатому обрубку. Наконец, покачнувшись на месте, он заговорил:

— Абай-ага, недавно этот Сарсеке по твоему приказу отобрал у меня все. Тогда ты велел расплатиться, и я исполнил, покорился. А как опять пропал у уаков скот, так прав, не прав — отвечать все равно мне, что ли? — спросил он.

«Снова бесконечные препирательства, — с досадой подумал Абай. — Где истина, где ложь?.. Есть ли конец таким тяжбам и таким тяжущимся? Опять нужно копаться в грязи. Пока добьешься истины у упрямых сторон, измотаешься… Отвлекли опять… Где Пушкин и где тончайшая нежность чувств Татьяны? Где ее прозрачная истина, идущая из правдивого сердца?.. Истец в погоне за своим скотом. Упрямый вор, живущий чужим добром. Бесконечная муть запутанной жизни… Где же твой голос, Татьяна?..»

Он взял домбру, пытаясь вспомнить напев.

Двухструнная домбра недавно еще была говорливой и послушной. Теперь она — как конь в путах. Звуки вразброд. Нет недавно найденной песни. Забыта… Слушая ответ Сарсеке, Абай долго ищет этот напев. Но ему как будто нет возврата, он ускользает… Абай отложил домбру.

Сарсеке огорченно говорил:

— Снова ты украл мой скот, Турсун. Снова ты. Со зла, в отместку за то, что я гнался за собственным скотом и разыскал его у тебя!

— Слепой цепляется за нащупанное однажды, — отвечал Турсун. — Что же, в степи нет людей, кроме меня, и скота, кроме твоего? Не только в тот четверг — за весь месяц хоть раз садился я на коня?

Они спорили теперь громко, быстро отвечая друг другу. Абай слушал их молча, болезненно морщась, и потом, нахмурив брови, сказал:

— Шли бы вы для разбора к кому другому… Попросили бы Акылбая, он ваш сосед, легче узнал бы истину…

Но на это ни Турсун, ни Сарсеке не были согласны. «Да или нет? Чист или грязен? Нам достаточно вашего решения», — настаивали они.

Тогда Абай резко обратился к Турсуну.

— Скажи правду! Умри, но скажи: взял ты его скот или нет?

Он гневно уставился на Турсуна. Тот не смутился.

— Абай-ага, я дал клятву умереть перед тобой с правдой на устах! Пусть я вор, но и у вора есть честь. Вот моя истина: на этот раз я не виновен! — сказал он отчетливо и при этом, заломив верх свой шапки назад, открыл лицо и в упор взглянул на Абая.

Абай долго, пристально смотрел на него, думая про себя: «Пусть он вор, но это лицо — лицо истины». Слова Турсуна его поколебали.

Абай решил:

— Да, он говорит правду. У него нет твоего скота, Сарсеке. Ищи у другого!

Турсун поправил шапку. Ни он, ни Сарсеке не сказали больше ни слова. Сарсеке опустил голову. Абай сказал обоим:

— Ну, ваша тяжба кончена. Пить и есть будете в комнате для гостей, вас сейчас туда проводят…

Он снова взялся за домбру и наклонился над письмом Татьяны.

Сарсеке и Турсун поднялись одновременно. Турсун, который при входе в комнату дал Сарсеке дорогу как человеку из дальнего рода, и сейчас также пропустил его в двери первым. Прежде чем войти в комнату для гостей, они должны были пройти темный коридор. Идя по нему, Турсун беззвучно засмеялся, — он умел так смеяться назаметно для других. Он был очень доволен собой.

В самом деле, ему удалось сделать очень ловкий ход. Осенью, когда он угнал трех коней этих уаков и, поленившись отвести их подальше, заколол у себя, — истцы притащили его к Абаю. Еще в самом начале разбора дела у него возник свой план, и, когда Абай спросил его: «Взял или нет? Скажи только правду!»—он немедля ответил: «Взял, вынеси приговор, я виновен». Никогда Абай не видел раньше вора, сознающегося так откровенно, и объявил истцам:

— Считайте, что он дал мне крупную взятку. Эта взятка — его правда… Пусть вернет вам стоимость угнанных коней — и кончим на этом…

Турсун все это обмозговал и, переждав два месяца, снова угнал у того же Сарсеке пять лошадей и ловко сплавил их в ту же ночь. Никто не заметил налета, была суровая буранная ночь, она замела все следы. На этот раз Сарсеке мог только подозревать — ни улик, ни свидетелей не было. Турсун приехал к Абаю с твердым рашением: на этот раз отрицать все.

Его расчеты оправдались. Он выиграл не только у Сарсеке, но и у Абая. И теперь в темном коридоре он смеялся над этим.

Оставшись один, Абай, перебирая струны, опять принялся искать напев песни Татьяны, но он ускользал. В комнату вошли Кишкене-мулла, Мухамеджан и впереди них, неся в одной руке доску, а в другой — кожаную сумку с шариками тогыз-кумалака, любимой игры Абая, шел Корпебай, знаменитый игрок.

Засиживаясь в зимнее время подолгу дома, Абай зазывал к себе таких игроков в кумалаки, как Макишев Исмагул, Маркабай или Корпебай, и заставлял их гостить неделями. Сам Абай тоже слыл одним из сильнейших игроков в округе.

За четыре дня пребывания в ауле Корпебай ни разу не дал Абаю выиграть. Играли они с увлечением, с утреннего чая до обеда. Вчера Абай весь вечер просидел за книгой и работой, и игра прервалась.

Увидев Корпебая с тогыз-кумалаком, Абай понял, что заниматься уже не дадут, и закрыл Пушкина.

— Ну, раскладывай кумалаки, постараюсь тебе отомстить!..

Блестящие шарики из желтой кости один за другим с мерным треском падали в ямки доски. Правая рука Корпебая плыла над доской, его пальцы работали удивительно быстро. Трудно было понять, как из целой горсти они безошибочно отсчитывают по девяти шариков.

Противники приступили к игре. Первые привычные три-четыре хода они сделали быстро и взяли друг у друга по большой горсточке шариков. Теперь они дошли до отыгрывания туздуков.[171]Мухамеджан, Кишкене-мулла и Баймагамет следили за игрой.

Мухамеджан уже переписал все письмо Татьяны и проверил его с Кишкене-муллой. Рукопись Абая Мухамеджан сложил вчетверо и спрятал в карман, — Абай обычно не спрашивал своих черновиков, если они были переписаны и заучены, и поэтому Кокпай, Муха, а иногда Мухамеджан брали их себе.

Мухамеджан ждал случая, чтобы еще раз послушать напев. Но Абай, увлеченный игрой, и не думал возвращаться к нему. Видя это, певец достал из кармана свою запись, разложил ее на коленях и стал заучивать первые строки. Необыкновенный язык излияний Татьяны поразил его. Никогда еще не читал он у Абая таких стихов. «Вот это новость!» — думал Мухамеджан, наклонившись над рукописью.

Абай сидел молча, словно забыв Татьяну, целиком отдавшись борьбе с Корпебаем. Мухамеджан успел уже заучить первые строфы. Он взял домбру и, тихо перебирая струны, попробовал спеть про себя: «Я вам пишу, чего же боле». Он перебрал все известные ему напевы казахских песен, но ни одна не подошла к этим словам — ни знаменитая «Ак-Каин», ни «Топай-кок». Письмо так и не пелось. Раздосадованный, он посмотрел на Баймагамбета. Жигит, понимая, чего ждет Мухамеджан, решил осторожно отвлечь внимание Абая от игры.

— Не хочет, видно, Татьяна знаться с «Ак-Каин»? — спросил он молодого певца.

— Не только с «Ак-Каин»… Она не хочет запеть ни на один знакомый напев.

— Пожалуй, баит или жир[172]подошли бы лучше, — сказал Баймагамбет, искоса посмотрев на Абая.

Тот лишь теперь обратил на них внимание.

— Вы так думаете? Татьяна, видно, останется Татьяной! Она не Ак-Бала.[173]Она не пойдет за песней ни в Багдад, ни в Каир!..

Абай оживленно придвинулся к доске, быстро перекладывая шарики, и последним попал в среднюю ямку противника. Он радостно засмеялся, трясясь всем телом. Ошеломленный Корпебай нахмурил брови. Кишкене-мулла, следивший за игрой, воскликнул:

— Здорово! Туздук отменно хорош!

Действительно, Абаю после долгих расчетов удалось взять у мастера очень чувствительный туздук, и настроение его изменилось. Видя, чего хотят от него жигиты, он сказал:

— Ну, что ж, Баймагамбет, Татьяна отказывается спеть свою песню? Она, верно, думает: «Пусть споет за меня Мухамеджан, не буду же я сама петь всем казахам, — их так много!»

И Абай протянул руку к домбре. Мухамеджан, сгорая от нетерпения, уставился в свои листки.

Абай заиграл. Утренний, забытый было напев сразу зазвучал у него отчетливо и точно.

— Нет, оказывается, уже поет снова, — сказал Абай под переборы струн. — Так слушайте, что она говорит…

Он запел. Дверь комнаты открылась, вошла Айгерим и села около Абая, слушая пение.

На второй строфе Мухамеджан стал про себя подпевать Абаю. Но тут Корпебай, обходивший своими шариками задние ряды абаевских ямок, с треском бросил последний шарик во вторую из передних ямок Абая. Он взял самый значительный туздук — «туздук закабаленной шеи». Абай оборвал пение.

— Ой, что он натворил!..

Он передал домбру Мухамеджану и наклонился над кумалаками. Мухамеджан раздраженно шепнул Айгерим:

— Все испортил этот дохлый замухрышка!

— А что, дорогой, что он сделал? — спросила Айгерим и тоже посмотрела на игру.

— Я задержался в пути, чтобы заучить новую песню Абая-ага. А теперь, когда он потерял такой туздук, разве он обратит на нас внимание?

Баймагамбет сочувственно покачал головой. Айгерим повернулась к Мухамеджану:

— Попробуй все-таки спеть. Давно мы не слышали его голоса. — Да я с одного раза не запомнил ее, — сказал он и попытался подобрать напев на домбре. Абай, сделав свой очередной ход, протянул к ней руку. — Нет, неверно начинаешь, — заметил он и повторил напев несколько раз. И когда он отдал Мухамеджану домбру, тот теперь заиграл уверенно.

— Эге, видно, Татьяна познакомилась, с Мухамеджаном! — сказал Абай. — Тогда пой дальше!

Ободренный этим, Мухамеджан запел во весь свой высокий и чистый голос. Искоса поглядывая на свою запись, он пел теперь письмо Татьяны с самого начала.

Игра была забыта.

Абай, бледный, застыл с остановившимся взором, устремленным на вершину Акшокы. Он вспоминал Пушкина, которого сам недавно сравнивал с этими горами, и слушал как бы преклоненно, чувствуя озноб восторга. Его же слова и сложенный им самим напев теперь, в исполнении молодого, искусного и красивого певца, глубоко его взволновали.

Грустные слова Татьяны снова напомнили ему печальную судьбу Тогжан и Салтанат, мысль о которых не покидала его все эти дни. Сейчас с ней переплелась и мысль об Айгерим, самом близком друге, так отшатнувшемся от него… В этой чудной песне печали и упрека и она, казалось, нашла свой язык… Сейчас, когда он слушал эти стихи, их могучая правда раскрылась перед ним во всей своей силе. Русская девушка Татьяна грустила одной грустью с дочерьми казахов! Такие далекие и по языку и по обычаям, они оказались близки друг другу и мыслями, и судьбой, и пламенными чувствами… Какие истины может поведать казахской молодежи певец!..

Эта мысль озарила душу Абая радостным чувством, забыв об окружающих, внимая только песне, он был поглощен думами, увлекшими его так далеко. Все присутствующие также замерли в восхищенном внимании, не спуская глаз с певца. Песня была не казахская, но грусть ее была понятна всем. Она плыла, как мягкие, тихие волны.

Чтобы лучше запомнить заученный с таким трудом напев, Мухамеджан пел все письмо до конца. Его самого покорила побеждающая и захватывающая сила этих стихов. Впервые узнав о Татьяне, он в пении постиг ее душу.

Закончив пение, он не сдержался:

— Какая покоряющая сила любви!.. Кто же дал ей такие слова?

Вопрос этот занимал и остальных, все ждали ответа Абая, но тут вмешался говорливый Кишкене-мулла:

— Это же написал ей Фошкин! Мухамеджан раздраженно оборвал его:

— Помолчите, мулла… Фошкин! Даже имя называет не так!

— А как же? Я говорю правильно.

— По-моему, Абай-ага называл его Пошкин… Верно, Абай-ага?

Абай рассказал друзьям про жизнь и смерть Пушкина, потом снова вернулся к письму Татьяны. Просматривая запись Мухамеджана и в раздумье исправляя отдельные места, он заметил:

— Да, Пушкин сумел дать высказаться этому сердцу… По правде говоря, такого акына не видели и вы, дети казаха, не видел еще и весь мусульманский мир!.:

— Бедная девушка в самом деле трогательно излила свое горе, — сказал Баймагамбет.

Корпебай наклонился было над доской, но Мухамеджан как бы нечаянно сдвинул ее коленом в сторону и обратился к Абаю.

— Но справедливо ли, Абай-ага, такое признание Татьяны оставить без ответа? Не лучше ли будет, если жигит ответит ей?

Баймагамбет поддержал его. Абай отвечал задумчиво:

— Вы, пожалуй, правы… Придется послушать и Онегина, — и, помолчав, добавил усмехнувшись: — Но как же быть?.. Он ведь недостойный, а?

И он придвинул к себе Пушкина.

Пообедав у Абая, Мухамеджан в тот же день уехал в Семипалатинск.

Весь вечер Абай сидел над Пушкиным. Этот день был первым днем, по-настоящему сроднившим Абая с Пушкиным: он читал теперь пушкинские стихи не глазами читателя, а седцем поэта. Перед ужином, закрывая книгу, Абай сказал вслух:

— Ты раскрыл мне глаза на мир, дорогой Евгений Петрович… Теперь перекочевывает моя Кааба, и запад становится востоком, а восток стал западом для меня… И пусть же будет так!

После ужина домашние не расходились и, как всегда, ждали рассказов Абая. Проведший весь этот вечер в думах, далеко от родной семьи, Абай, видя теперь рядом Айгерим и друзей и особенно своего любимца — сказочника Баймагамбета, решил рассказать им что-нибудь.

И до глубокой ночи он рассказывал друзьям прочитанный им роман.

 

 

На западной окраине Семипалатинска в доме Танжарыка, мелкого торговца, сошлась вечером молодежь.

У Танжарыка снимал комнату молодой жигит Кисатай, один из родственников Абая. Кисатай не забывал привычек аула, любил гостей и, хотя сам был молчалив и застенчив, всегда собирал вокруг себя людей.

Сегодняшними гостями были близкие родственники и ученики Абая. Как бы возглавляя общество, на почетном месте сидел горбоносый Кокпай, ставший известным акыном и певцом, славившимся могучим голосом. Там, где отсутствовал Абай, он любил поговорить, перехваливая то, что ему нравится, и беспощадно высмеивая то, что ему не по вкусу, Он был прекрасным рассказчиком и умел веселить компанию.

Другим почетным гостем был Шубар, племянник Абая. Потеряв на последних выборах должность волостного, он решил приобрести известность как акын и певец. Честолюбивый и тщеславный, он завидовал все растущей славе Абая-поэта и в кругу молодых акынов держал себя так, будто ему принадлежало первое место. Одевался он тщательно, холил себя, золотая цепь недавно купленных золотых же часов блестела у него на жилете. Поглаживая густую черную бороду, он говорил сдержанно и значительно, в особенности в отсутствие Абая, считая себя много выше остальных казахов.

Здесь был и любимый сын Абая — Магаш, которого звали теперь уже полным именем: Магавья. Ему не исполнилось еще шестнадцати лет, он был юношески худощав, с нежным, несколько бледным лицом, открытым лбом, тонким прямым носом. Среди других он выделялся не только приятной наружностью и изяществом, в нем чувствовался образованный человек. Несмотря на молодость, он держал себя непринужденно и говорил смело. С ним вместе пришел известный певец Муха. Он был высок, прекрасно сложен, голос его был звучен, — оценив этот голос и умение играть на домбре и на скрипке, Абай года два назад взял его в жигиты к Магашу и сделал из него всеми признанного певца. Рядом сидел Исхак, сын Ирсая. Он силен в другом; если Кокпай и Муха были отличными знатоками казахских народных сказаний и исторических поэм, то Исхак, отчасти с помощью Абая, отчасти самостоятельно, изучил арабский и персидский эпос — «Жамшид». «Бахтажар», «Рустем», «Тысячу и одну ночь».

Молодежь собралась ночевать у Кисатая, отправив возниц по домам. В разгар беседы открылась настежь дверь и появился, клокоча в руках жигита, пузатый самовар, а за ним — полная и румяно-белая жена Танжарыка со скатертью. Гости, удобно расположившиеся на мягких корпе и подушках, разбросанных по полу просторной комнаты, подобрали ноги калачиком, освобождая место самовару. Пока накрывали низкий круглый стол, Кисатай достал из шкафа коньяк и зубровку. На столе вместе со сластями появились тарелки казы и куски вкусной конины. Исхак развеселился:

— Это умно, Кисатай! Что же ждать, пока там сварится мясо?

Гости, рассевшись вокруг стола, продолжали рассказывать всякую веселую быль и небыль; немало было острот и шуток друг над другом. Шумный вечер напомнил Шубару, как любит Абай такие сборища молодежи.

— Напрасно не приехал нынче Абай-ага, — пожалел он, но Кокпай тут же возразил:

— Пусть лучше сидит дома, похоже, что он взялся за книги и за стихи.

Шубар насмешливо взглянул на него.

— Ну, дорогой мой, если этот чинар будет все цвести, боюсь, наши стихи совсем засохнут, — сказал он, намекая на то, что у многих молодых акынов не хватает смелости соревноваться с Абаем. В глубине души он просто завидовал Абаю.

— Если так, нам остается ждать, когда расцветут наши собственные стихи, — сказал Магавья смеясь.

Шубар покачал головой с шутливым огорчением.

— А как ты угадаешь их расцвет? Вот я написал сегиз-аяк,[174]по-моему очень хороший. Показал Абаю, он посмотрел и говорит, что сегиз-аяк совсем не так пишется…

Кокпай тоже пожаловался:

— Он было дал мне для моей поэмы стихи про коня — «Шокпардай кекили бар»,[175]— пусть, говорит, у твоего Наурызбая будет золотой конь!.. А потом подумал, подумал — да и взял обратно: не жирен ли, мол, будет конь?..

Про этот случай друзья слышали впервые. Рассказ вызвал общий смех. Магавья повернулся к Кокпаю:

— Тебе пора уж привыкнуть, Коке: вспомни, как он взял назад все свои стихи!..

Акыны опять расхохотались. Все знали, что Абай долго выдавал свои стихи за стихи Кокпая, и только год назад, написав «Знойное лето», решился наконец поставить под ним свое имя. Чтобы вознаградить Кокпая, Абай сказал ему: «Возьми себе рыжую кобылу, а стихи свои я возьму сам».

— Кобылу я зарезал для вас же, вспомните — сала было на два пальца!.. В тот день я сказал себе: пусть он берет себе свои стихи, зато я всласть наелся! — сказал Кокпай, вызывая хохот окружающих.

— И знаете, — продолжал он, — когда я недавно рассказал это Абаю, он ответил мне, подмигнув: «Когда генерал, покоривший Ташкент, вступал в город с войсками под громкий барабанный бой, один курильщик опиума сказал: «Пусть он берет себе Ташкент, зато какая у нас теперь чудесная музыка!» Ты подобен этому курильщику опиума, Коке…»

Общий хохот прервал его, даже жена Танжарыка, до этого молчавшая, покатилась со смеху. В самый разгар веселья открылась дверь и вошел еще один гость. В руках его была камча, усы заиндевели, одежда промерзла — было видно, что он прямо с дороги.

— Ассалаумалейкум! — громко приветствовал он с порога.

Собравшиеся приняли нового гостя не очень приветливо; перестав смеяться, они молча разглядывали его.

— Э, ты — Мухамеджан, что ли? — воскликнул, просияв, Исхак. Обрадовались и остальные.

Мухамеджан приехал в этот дом прямо из аула. Отвечая на расспросы, он снял зимние сапоги, оставшись в ичигах, скинул верхнюю одежду и очистил усы от примерзшего льда. Все наперебой приглашали его занять почетное место.

— Да, уж сегодня позвольте мне занять место между Муха и Кокпаем, — значительно и загадочно сказал он.

Муха уступил ему место, передвинувшись ниже. Кокпай оглядывал молодого певца с каким-то мутным подозрением. Не было никакого сомнения в том, что Мухамеджан считает себя выше всех сидящих здесь акынов. Кокпай сам порой признавал, что если бы Мухамеджан не был так беден и не кичился при этом своим происхождением из рода Иргизбай, — при хорошем воспитании он дал бы мастерские вещи. Но сегодня он был что-то слишком самоуверен. Поэтому, не дав ему спокойно усесться, Кокпай съязвил:

— А мы-то думали — кто это идет, скрипя сапогами? Оказывается, всего-навсего — аул!

— А если аул так плох, зачем же ты убежал в него, оставив божий дом? — тотчас отбился Мухамеджан, намекая на то, что Кокпай учился в медресе, чтобы стать муллой. Молодежь оценила ответ дружным смехом. Мухамеджан продолжал: —Ты аул не обижай! И в ауле есть бесценный клад…

— О каком кладе ты говоришь? — встревожился Кокпай.

— Узнаешь… Дай хоть спокойно напиться чаю, — ответил Мухамеджан, свысока глядя на остальных, и умолк, принявшись за еду.

Остальные, уже насытившиеся, продолжали прерванные приходом Мухамеджана шутки и рассказы. Шубар предложил перейти к песням:

— Пусть старшие начнут, тогда другие не будут так стесняться! Ну, Коке, вспомни состязание твоего Наурызбая с девушкой из рода Тлеукабах!..

Кокпай не спеша откашлялся и в полный голос спел сочиненную им этой зимой песню. Потом Магавья подбил Шубара исполнить его сегиз-аяк. Шубар не счел уместным петь сам: за него спел его жигит, плешивый Орумбек.

Мухамеджан, проголодавшийся и замерзший, спокойно уплетал казы, отогревался чаем и как будто совершенно не слушал песен. На вопрос Исхака, был ли он в ауле Абая, он ответил односложно:

— Был… Абай здоров… Шлет привет…

Напившись чаю, он отодвинулся от стола. Теперь в комнате раздавался звучный голос Муха, певшего «Топай-кок». Когда Муха закончил песню, Мухамеджан, не дожидаясь, пока его будут просить, сам потянулся к нему за домброй. Настроив ее по-своему, он сказал с усмешкой:

— Сколько знаменитых акынов собралось, а голосят: «Жеребенок худ, а стригун жирен…» Нет, уж если слушать песню, так достойную! Слова должны быть вот какие!..

И он запел, сразу приковав к себе внимание всех.

Это были чудесно-грустные слова Татьяны. Гости притихли и, не шевелясь, следили за каждым словом песни. Мухамеджан умел как-то особенно выразительно и ясно передавать смысл того, о чем он пел. Вначале слушатели все же не могли понять — какую песню они слушают, казахскую или русскую? Одно было ясно: новая песня, прекрасная и грустная, говорит о глубоких чувствах. Особенно очаровывал ее язык. Молодые акыны как будто впервые поняли, как нужно петь о любви. Такую искреннюю грусть, такую нежность они постигали впервые. Стихи захватили всех. Какое в них волнующее чувство, какая сдержанная гордость! Как будто теплое нежное сердце заговорило этой песней и льет перед людьми слезы из самой своей чистой глубины!..

Глядя на разрумянившегося Мухамеджана, Исхак, взволнованный песней, воскликнул:

— Да будет благословенно горло твое!..

Такой возглас мог бы вызвать общий смех, но сейчас никто и не улыбнулся.

Певец пропел письмо Татьяны до конца, потом, вздохнув, стал вытирать со лба пот. Все в комнате молчали.

Кокпай и Шубар были бледны и нахмурены. Они даже не смотрели на Мухамеджана, будто боясь прочесть на его лице подтверждение своей догадки. Недаром Кокпай предчувствовал, что Мухамеджан нынче всех чем-то поразит. «Не зря, оказывается, держался он так высокомерно», — думал он и не находил в себе мужества спросить, что за песню спел Мухамеджан. То же чувствовали и остальные акыны.

Тишину нарушил Магавья. С любовью глядя на молодого певца, он спросил.

— Ну, скажи нам теперь — откуда эта песня?

Шубар и Кокпай с тревогой подняли глаза на Мухамеджана. Тот не заставил ждать. Он вытащил из кармана письмо, написанное Кишкене-муллой, и развернул рукопись Абая.

— Стихи эти — большого русского акына Пушкина. Это письмо девушки по имени Татьяна жигиту, в которого она влюблена. Абай-ага только что перевел стихи на казахский язык и сам сочинил к ним музыку.

Шубар весь просветлел и шумно вздохнул:

— Уф!.. Легче стало на душе… Я трепетал: вдруг он скажет, что сочинил сам!

Облегченно вздохнул и Кокпай:

— Ой, спасибо!.. Ну что, если бы такие красивые слова, такую прекрасную музыку сочинил ты? Как бы я стал состязаться с тобой?.. Чуть было не лишил меня счастья!.. Спасибо тебе, Мухамеджан, большое спасибо!..

Остальные дружно засмеялись. Мухамеджан передал Кокпаю письмо и рукопись Абая и вышел на улицу, вспомнив про своего гнедого.

Поставив в конюшню продрогшего коня, Мухамеджан вернулся в комнату и с улыбкой остановился на пороге.

Лампа, стоявшая раньше на печке, была теперь на столе. Все акыны, вооружившись карандашом и бумагой, наклонились над столом, переписывая стихи Абая.

Мухамеджан молча постоял у дверей, потом засмеялся:

— Э, все они превратились в писарей, переписывающих мой приказ!.. Ну, Пушкин, да будет счастлив твой дух!

Акыны тоже рассмеялись, но, для остроумного ответа у них не было времени. Переписав стихи, они занялись заучиванием новой песни. Те, кому трудно давался напев, учились у Мухамеджана, повторяя за ним. Когда далеко за полночь акыны собрались наконец спать, они все уже знали письмо Татьяны.

Через два дня Муха был приглашен на свадебную вечеринку в племя Уак. На этой свадьбе впервые перед большим собранием — перед женихом и сватами, перед девушками, перед стариками и молодежью — прозвучало в устах известного певца письмо Татьяны, волнуя слушателей печальным напевом и искренностью чувства. Когда Муха закончил пение, старик, слушавший не мигая, сказал певцу:

— Живи долго, лебедь мой… Ты расплавил всю мою душу… Скажи теперь, кто создал эту песню?

— Был давным-давно русский акын Пушкин, такой же, как я. Слова песни — его. А по-казахски их пересказал Абай…

И Кокпай, и Исхак, и Мухамеджан, и другие мастера на сборах, на вечерах пели только письмо Татьяны.

Перед отъездом из города Кокпай зашел к Михайлову. Взяв у него письмо для Абая, он сообщил о новостях, волновавших акынов — друзей Абая. Он рассказал о новой песне. Когда Михайлов услышал о том, что Абай переводит Пушкина и закончил уже перевод письма Татьяны, он оживился, придвинулся к Кокпаю и засыпал его вопросами:

— Как? Ибрагим Кунанбаевич заставил Татьяну заговорить на казахском языке? Ну и как получилось? Прочитайте мне! Только не торопитесь!

Он взял у Кокпая его тымак и камчу и положил на стол.

— Ну, Кокпай, читайте!

Но тот снова удивил Михайлова:

— Читать я не могу, это песня. Мы уже назвали ее «Песней Татьяны» и часто распеваем на вечеринках в Семипалатинске.

— Песня? — переспросил Михайлов. — А музыка чья?

— Тоже Абая-ага.

— Ну, спойте тогда!

И Кокпай запел письмо Татьяны, не спуская глаз с лица Михайлова и следя за впечатлением.

Михайлов уже порядочно разбирался в казахском языке. Кроме того, он по природе был музыкален и в детстве учился музыке. К концу пения Кокпая Михайлов уже запомнил мелодию и подпевал сам. И когда Кокпай замолчал, он вскочил, оживленно охватил его плечи и поблагодарил за пение.

— Передайте мой привет и поздравление Ибрагиму Кунанбаевичу! — быстро заговорил он. — Это хорошо, очень хорошо!.. Ваш народ должен знать Пушкина! Не только знать, но и любить!

И так же возбужденно он начал говорить о переводе:

— Мне кажется, Ибрагим Кунанбаевич кое-где неточно перевел пушкинский текст… По-моему, у него и строки по размеру не всегда совпадают с пушкинскими, насколько я уловил из вашего пения… Но я не считаю это недостатком… Кроме того, я ведь не все понял, а не поняв достоинств, говорить о недостатках было бы несправедливо… Я спрошу у вас: хороша ли эта песня? Как она звучит по-казахски? Хороший ли, по-вашему, поэт Пушкин, если судить по письму Татьяны?

Он особенно подчеркнул последний вопрос. Кокпай ответил восторженно:

— О, Евгений Петрович, если Пушкин во всех своих стихах таков, как в этом письме, скажу прямо: мы, казахские акыны, дарования такой силы еще не встречали! Я читал арабских и персидских поэтов — ни одного из них я не смогу поставить рядом с Пушкиным! А перевод Абая-ага внушает только истинную любовь к Пушкину и его стихам!..

Этот отзыв подтвердил Михайлову, что перевод Абая был настоящим поэтическим переводом. И он снова повторил свой горячий сердечный привет Абаю.

 

 

На зимовке в Акшокы собралось много народу. Просторная комната, где Абай сидел после вечернего чая, уже не вмещала собравшихся: помимо гостей, сюда сошлись почти все жители зимовки. Айгерим, Ербол и Баймагамбет, а также молодой племянник Абая, Какитай. с сердечным гостеприимством принимали и рассаживали людей по комнатам. Старый Байторы, Буркитбай и Байкадам пришли сюда со своими старухами и разместились подле Абая. Какитай, звонкоголосый жигит, сам распоряжался во всех комнатах. Приветливый, улыбающийся, он всюду вносил молодое оживление и своим громким высоким голосом, и добродушной шуткой, и теплым словом. Сегодня он старался быть особенно внимательным к гостям Абая.

Какитай был сыном Исхака, брата Абая, ровесником Магавьи. Сверстники и близкие родные, оба юноши были связаны искренней дружбой. Они старались не разлучаться друг с другом, и последние два года Какитай жил у Абая как приемный сын.

Широкое открытое лицо, большие, чуть навыкате, глаза, блестящие и острые, слегка вздернутый короткий нос — все придавало Какитаю то жизнерадостное выражение, которое свойственно самой ранней молодости. Пухлые румяные губы дышали юношеской свежестью — любая красавица позавидовала бы им. Абаю особенно нравились в нем прозрачная чистота взгляда и громкий молодой голос, в котором, казалось, звучала вся его душа, искренняя и прямая. Абай любил племянника не меньше, чем своих родных сыновей, Абиша и Магаша, и не отпускал его к родителям.

— Чему доброму ты там научишься? — сказал он однажды Какитаю. — А здесь я для тебя и отец и мать. Живи и расти, родной мой, подле меня!

Абая радовало, что и Какитаю хорошо около него.

Была и еще одна причина, по которой Абай с особенной любовью относился к своему племяннику. Какитай не имел возможности поехать учиться в город, но, живя у Абая, все последние годы с необыкновенным усердием изучал русский язык и часами, не отрываясь, сидел за русскими книгами. Он учился у Абиша, когда тот приезжал на летние каникулы. Магавья тоже делился с ним своими знаниями. Наконец, не расставаясь ни дома, ни в поездках с самим Абаем, юноша пользовался каждым случаем, чтобы поговорить с дядей, расспросить его о прочитанных им русских книгах. Какитай всеми своими повадками и поведением напоминал теперь воспитанника городского училища, и любые школьные наставники могли бы гордиться таким питомцем.

Сегодня Какитай своей непосредственностью и юношеским пылом заражал всех гостей Абая. Молодежь, видя свободные, искренние отношения между племянником и дядей, доверчиво и сердечно обращалась к Абаю.

Молодые акыны и певцы всегда были самыми дорогими друзьями Абая. Они только что вернулись в степь после нескольких месяцев жизни в Семипалатинске. На санях и на верховых лошадях шумной толпой приехали Кокпай, Муха, Магавья, сын Ирсая — Исхак, Шубар и Мухамеджан. В эту зиму они долго не видались с Абаем. Обычно все последние годы они приезжали сюда, как в свой родной дом, жили подолгу, проводя дни и ночи в тесном веселом кружке.

Едва успев приехать, даже не выпив чаю, они обратились к Абаю и к Айгерим с просьбой. От имени приехавших заговорил Кокпай:

— Абай-ага, нынче все мы прослыли в Семипалатинске как акыны и певцы. Не было семейного праздника ни по эту, ни по ту сторону Иртыша, будь то проводы невесты, или приезд жениха, или еще какое веселье, куда горожане не старались бы заполучить хоть одного из нас! Не совру, если скажу, что нас прямо на руках носили, на вес золота ценили! А всему причина — ваши песни. Их везде любят!.. Особенно «Песню Татьяны», которую Мухамеджан к нам привез… Мы вернулись к вам в аул любимыми и повсюду признанными мастерами песни, так разрешите нам всем сейчас пройти перед вашим судом! Оцените наше искусство!

Абай, одобрительно улыбаясь, выслушал Кокпая.

— Ну, если каждый из вас мог один радовать целое сборище, то что же будет в Акшокы, когда вы съехались все? Пойте, пойте! Веселитесь! — ответил он ласково и тут же шутливо распорядился — Айгерим, Какитай, Ербол, Баймагамбет! Поручаю вам четверым собрать сюда весь аул! Зовите и стариков и молодых — будем слушать всем аулом! Видите, как они загордились! Им недостаточно, если мы вчетвером или впятером будем слушать их! Когда хозяин подаст мало угощения, говорят: «Гость язык себе перекусил». Так смотрите, чтобы наши гости языка не перекусили: соберите народу побольше, — наши певцы иначе не могут! Устройте соседей во всех комнатах, угостите их как следует!..

И вот чуть начало смеркаться, Какитай и Баймагамбет вдвоем обегали всех соседей, собирая слушателей.

Пока народ собирался, Кокпай рассказывал Абаю о городских новостях. Абай стал расспрашивать о Михайлове. Кокпай сообщил, что неоднократно бывал у его друга, подробно рассказал о том, как тот принял «Песню Татьяны», и передал его поздравление Абаю. Он не скрыл и сомнений Михайлова.

Абай поразился остроте наблюдений своего русского друга.

— А ведь Михайлов прав, жигиты! — признался он. — Мой перевод Пушкина не всегда совпадает с подлинником. И Михайлов почувствовал верно… Да, в сердечные излияния Татьяны иногда вливались и мои личные чувства…

Он думал о внесенных им в перевод строчках, рожденных воспоминаниями, согретых жаром его собственного сердца. Но ему не хотелось распространяться об этом, и он снова заговорил о своем друге.

— Удивительно, до чего чуток Михайлов! Ведь он недостаточно знает казахский язык — и все же так точно подметил сомнительные стороны моего перевода… Каким зорким делает человека просвещение! Михайлов издали разглядел меня гораздо лучше, чем любой казах, сидящий рядом со мной!..

Этот вечер превратился в вечер песен и стихов, в вечер жарких состязаний акынов и певцов. Соседи-старики разошлись по домам лишь после полуночи. В просторной комнате остались только гости и самые близкие Абая. Сегодня не было, кажется, ни одного человека — ни из гостей, ни из жителей аула, — который-не принимал бы участия в песнях. Молчали только Абай и Айгерим. То Муха, Мухамеджан и Кокпай пели поодиночке, то Магавья и Какитай затягивали песню вдвоем, то Исхак, Ербол и Баймагамбет хором присоединялись к звонким голосам Шубара и Кокпая. По просьбе Абая и Айгерим лучшие из певцов исполняли их любимые песни — старинные и новые напевы. Наконец Кокпай и Мухамеджан попросили, чтобы спела сама Айгерим.

— Мы так давно не слышали ее пения! Почему она не поет?.. Неужели и сегодня мы хоть разок не послушаем ее, Абай-ага? — упрашивали они.

Абай взглянул на Айгерим: ее красота ослепляла, как расплавленное золото; казалось, что белизна и нежный румянец ее кожи излучали какой-то необыкновенный свет. Абай, как зачарованный, не мог оторвать от нее взгляда.

— Айгерим давно перестала петь… Разве ее упросишь?..

В его голосе звучали нескрываемая грусть и сожаление.

Все последние годы их жизнь держалась только на взаимном уважении: искренняя радость, наполнявшая когда-то их дни, не возвращалась больше. Холодный ком залег у них в груди. А любовь — любовь жила только в обычных внешних проявлениях, которые не переходили определившихся за эти годы границ: их души уже не раскрывались, как в счастливые первые годы.

В голосе Абая сейчас слышался ласковый упрек — отзвук далеких, почти позабытых дней… Сердце Айгерим дрогнуло. Она быстро повернулась к Абаю. Ее глаза глубоко темнели — они и спрашивали и ожидали.

Айгерим улыбнулась, и ее тихий ответ прозвучал, как слова песни:

— Разве дело во мне, Абай? Не вы ли сами перестали слушать меня?

— Так спой нам, Айгерим! — со страстной мольбой в голосе сказал Абай. — Обо всем спой! Обо всем, что узнала, что запомнила! Новое спой, прошу тебя! Ведь оно есть у тебя!

Абай не хотел больше слушать никого, кроме Айгерим.

Чуть заметным движением бровей она сделала знак Ерболу. Этот чуткий друг понимал все. Взяв домбру из рук Муха, он подсел к Айгерим и заиграл «Песню Татьяны». Тонкой серебряной нитью заструилась песня, наполнив весь дом своими чистыми переливами. При первых же звуках голоса молодой женщины все замерли.

Абай был поражен: Айгерим никогда не пела при нем «Письма Татьяны», да и он сам ни разу не просил ее об этом. А между тем она, оказывается, знала каждое слово и каждый едва уловимый оттенок напева. Она и к Ерболу обратилась потому, что он один слышал, как она пела эти слова: не раз, оставаясь с ним вдвоем, Айгерим просила его наигрывать ей мелодию и тихо, вполголоса повторяла песню.

И теперь, когда она впервые при всех запела эти строки, у жигитов-певцов невольно мелькнула одна мысль: «Это же и есть сама Татьяна, Татьяна, сияющая красотой, охваченная страстью песни… Она, она…»

И они слушали затаив дыхание.

Абай внимал этой песне, и ему казалось, что она обладает необыкновенным свойством. Первый раз ее пел Мухамеджан в самый день ее создания, и тогда Абай с волнением прислушивался к своим же словам и напеву, вызывавшим в нем восторг. Сейчас он слушал ее второй раз — и с изумлением чувствовал, что снова поддается ее чарам. Зимой все певцы разъехались из Акшокы, так что Абай изредка слышал только мелодию песни, исполняемую кем-нибудь на домбре. Сейчас Айгерим вдохнула новую жизнь в слова Татьяны — и песня, обновленная и чудесная, возродилась перед своим же творцом.

Абаю казалось, что он обрел самого себя, — того Абая, который когда-то вот так же слушал свою любимую, не сводя с нее глаз, не смея перевести дыхания. Айгерим, как и прежде, вкладывала всю душу в каждое слово, в каждый новый перелив напева. Она не пела — она изливала глубоко затаенную грусть своего сердца. Это была уже не только Татьянина тайна: страстный шепот молитв и надежд вспыхнул жарким пламенем песни, рвался из груди самой Айгерим только к одному, единственному из всех — к Абаю.

 

Ты — мой супруг любимый,

Богом указанный мне,

Но меня не избрал ты другом,

Оставил одну во тьме…

 

Не грустный ли упрек покинутого друга доносят эти слова? Лицо Айгерим бледно, последние следы румянца сбежали с него, — певица точно охвачена волнами песни. Чистая, правдивая душа Айгерим наполняет своим трепетом каждое слово — и заповедная тайна раскрывается все яснее и прозрачнее. Забыв обо всех, она говорит только с Абаем: «В чем вина моя? И если есть она — ты ли не простишь ее? Ведь я — единственная твоя… Что же ты сам не приходишь ко мне, раскрыв душу свою? Найди прежние светлые дни, горячие дни… Найди меня…»

Казалось, Айгерим изнемогала от песни: и чувства, наполнявшие эти близкие ей слова, и грустные переливы мелодии отнимали последние силы ее души, сдавливали дыхание.

Никто не смел нарушить молчания. Абай сидел бледный, с широко раскрытыми глазами. Он чувствовал, как холодок дрожи пробегал по его телу. Вдруг он резко сдвинул брови, порывисто обнял Айгерим и покрыл поцелуями ее влажные глаза.

— Айгерим, бесценная моя, песней и слезами своими ты снова нашла меня! Чистая, искренняя — ты сама вернулась ко мне!.. Ведь это твоя душа изливалась в тоске Татьяны!..

Молодые друзья, окружавшие Абая, были глубоко взволнованы.

— О Татьяна, — дрогнувшим голосом сказал Кокпай, — в дочери казаха ты нашла себя! Еще не одной душе, затаившей в себе свою чистую тайну, ты дашь язык!

Ни Абай, ни Айгерим не могли больше разговаривать: слова излишни для сердца, отыскавшего друга. Пробужденная любовь не нуждается в словах и не терпит чужого взгляда.

Муха, Кокпай и другие жигиты поднялись и тихо разошлись. И едва закрылась дверь за последним из них, как Абай и Айгерим сомкнули жаркие объятия и слились в бесконечном поцелуе…

Песня развязала тяжелый узел, долгие годы стягивавший их души. Она снова соединила их, равных и равно вдохновенных; она не позволила ни изменить, ни потерять друг друга. Угасшее вспыхнуло, утерянное вернулось к ним с любовью и песней Татьяны…

Так в зиму тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года великий русский акын Пушкин впервые вступил в простор казахских степей, ведя за руку милую свою Татьяну. Он принес в эти просторы радость своих песен, а его Татьяна пришла как близкая, как родная всем — и научила молодые сердца казахов тому языку искреннего чувства, каким еще никто не говорил в казахской степи.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, распространялись в песнях вокруг. Новое слово, хранившее в себе тайны сокровища, летело по степи, как тихий ветер Сары-Арка, медлительно и плавно веющий над ее просторами. Новые песни, никогда раньше не звучавшие в этих краях, летели на крыльях ветров, неся долгожданный ответ степям, вопрошавшим сквозь многовековую молчаливую дрему. Голос нового племени — они летели как вестники вешних дней. Не ушедшая зима породила их: они явились для наступающего лета с его новым цветением, с его возрождением. Эти песни звучали для тех, кто ищет новой жизни, новых просторов: для прозорливого ума, для чуткого сердца, для сильных и смелых, полных тревожных дум и готовых к борьбе…

 

Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, долетели в песнях до Ералы. Хасен и Садвокас, сироты, когда-то взятые Абаем в городскую школу, каждый вечер читают здесь вслух переписанные ими строки: и у колодца, и за аулом, и у костра. Даркембай и другие жатаки, старые и молодые, без конца заставляют их читать стихи Абая. Давний старый друг его Даркембай, понюхивая свой табак, придвигается поближе к юному грамотею и долго слушает его.

 

О казахи мои, мой бедный народ!

Жестким усом небритым прикрыл ты рот.

Зло — на левой щеке, на правой добро.

Где же правда — твой разум не разберет!..—

 

так начинает свои стихи печальник народа Абай, — и Даркембай видит перед собой его самого и верит ему. Грусть усталой старческой души сливается с печалью поэта.

Дандибай и Еренай просят прочесть их любимые стихи:

 

Хоть мы уже старцы, хоть мысли печальны,—

в нас жадность сильна.

Беда, коль пойдут наши дети за нами,—

судьба их страшна.

Не радость работы, а зависть и алчность

вселились в сердца.

Не подвиг нам важен, не труд нам приятен,

а мзда нам нужна.

 

 Старики оживляются. Такие песни, рожденные правдой жизни, метко бьющие по давним врагам и насильникам, особенно радуют их: что могут возразить на эти крылатые слова всякие такежаны, майбасары, уразбаи?.. Старики, прослушав, просят повторить еще раз. Им уже мало чтения, они требуют: «Пой!.. Пой, как песню!..»— и заставляют юношей хором петь слова Абая. Правдивые слова, внятно звучащие в молодом стройном хоре, восхищают стариков.

— Какие слова, как сказано!.. По всем шестидесяти двум жилам огнем пробегают! — восклицают они.

— Ни один сын казаха не скажет то, что говоришь ты, Абай!.. Так можешь сказать только ты, драгоценный мой, единственный золотой тополь в пустыне моей!.. В глухой равнине чутким рожденный!.. — говорит Даркембай. Он говорит эти горячие слова за всех слушателей, в молчании внимающих стихам Абая…

 

Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, поет как песню Мухамеджан.

Вчера весь вечер он провел в юрте Оспана, пел и читал. Чтобы послушать его, молодежь аула и все соседи-прислужники тесным кольцом облепили юрту снаружи и долго не расходились.

Улжан давно не видела Абая, материнское сердце ее тосковало. Она слушала стихи Абая, не замечая ни входящих в юрту, ни приезжающих гостей. Может быть, к ней, к матери, он и обращался с этими словами:

 

Вот я рядом с тобой, говорю с тобой снова,

Обновленной душою пойми обновленное слово…

 

Ее сын осуждал старых невежественных акынов, торговцев словом. Он, как плетью, хлестал тех, кто гонится за чинами:

 

Беспокойней Тобыкты нет на свете рода:

Хитрецы, дельцы, сутяги — вот отцы народа..

 

Улжан, удивленная и обрадованная, в глубоком молчании слушала стихи сына. Громкий, неудержимый смех Оспана, вдруг раздавшийся в юрте, словно разбудил ее.

Оспан по своей привычке слушал молча, не шевелясь. До сих пор он не вымолвил ни слова, не сказал, хорошо ли это или плохо. А сейчас он вдруг шумно расхохотался, указывая на Такежана и его друзей, сидевших с надутым видом за чашками кумыса.

— Вон, вон они сидят! — сквозь хохот повторял он. — Это о них сказано!.. В точности!.. «Беспокойней Тобыкты нет на свете рода: хитрецы, дельцы, сутяги — вот отцы народа!..»

Рядом с Такежаном сидели Жиренше и Уразбай. Только теперь взглянув на этих троих, Оспан понял смысл многих стихов Абая. Увидев, что и эти стихи и слова его обозлили их, Оспан рассмеялся еще громче. Теперь видно было, что он просто издевался над ними, вдруг превратившись в того неукротимого шалуна, каким был в детстве.

— Что с тобой, Оспан? Скалишь зубы, как мальчишка!.. — недовольно буркнул Жиренше. Но Оспан заговорил еще задорнее:

— Во всем Тобыкты больших сутяг, чем вы трое, — поищи — не сыщешь!.. Ведь вас-то Абай и бьет палкой по голове! Эй, Жиренше, сознайся честно, разве не правда?

Улжан сочувственно усмехнулась, а потом погрузилась в свои думы. Когда Мухамеджан, прочитав уже много стихов, замолчал, она сказала громко, с глубоким чувством:

— Абай с самого рожденья, еще крошкой, всегда был для меня одним миром, а вся остальная родня — другим. Золотой мой слиток, утешение моей материнской души… С ним родилась моя материнская надежда… Вижу теперь: моя надежда выросла в прекрасный тополь! Я могу умереть спокойно: у такой матери, как я, больше не может быть желаний. Великий господь, молюсь тебе, молюсь благодарной молитвой!..

В юрте стояла тишина, все слушали эти горячие материнские слова. Но после молчания заговорил Такежан. Недавнее раздражение против Оспана вспыхнуло в нем с новой силой. Не понравились ему и слова матери.

— Ой, апа! — повернулся он к Улжан. — Ты всю свою душу только одному сыну отдала, потому так и говоришь… А разве нет и без него благородных и красноречивых казахов? И не они ли сказали когда-то: «Слава богу, из нашего рода не вышло ни одного баксы и ни одного акына?» Чему же ты радуешься? Что твой сын стал настоящим баксы — заклинателем?

Жиренше с хитрым злорадством ущипнул ногу Уразбая, лукаво поглядывая на Улжан и беззвучно смеясь. Улжан всю передернуло от слов Такежана. Она быстро повернулась к нему:

— Э, ты, наверное, думаешь: оба, мол мы щенки одной и той же матери! Но я-то вижу, что один из этих щенков растет сказочным Кумаем,[176]а другой — ублюдком-дворняжкой!.. Говори, что хочешь, но помни, что ты для меня и ногтя Абая не стоишь!

Гнев охватил старую мать. Ее широкое, круглое лицо, покрытое глубокой сетью морщин было очень бледно. В глазах, полных слез, краснели кровавые прожилки, и взгляд ее, устремленный на Такежана, был полон презрения.

Такежан схватил камчу и тымак.

— Пошли!.. Уйдем отсюда! — коротко сказал он Жиренше и Уразбаю и буркнул на ходу — Довольно… Наслушались мать, выжившую из ума… И он быстро зашагал к двери.

 

Стихи и напевы, рожденные в Акшокы, переписанные, заученные наизусть, однажды вечером дошли до слуха Кунанбая в час его бессонницы. Они долетели до него, настойчиво звуча из тьмы ночи. Старик ворочался на постели и все не мог избавиться от этой песни, такой упорной, назойливой. Одни и те же слова повторялись снова и снова.

Это пел Карипжан, ночной сторож аула. Он недавно услыхал песню и, не сумев с одного раза запомнить ее до конца, пел только начало, бесконечно повторяя понравившиеся ему строки:

 

Ты — мой супруг любимый.

Богом указанный мне…

 

Слова, звучащие вдали, доходили до слуха Кунанбая совсем по-другому: «гонимый, богом наказанный…» — слышалось ему. Бессильный уйти от песни, от ее неразборчивых, но таких грозных слов, Кунанбай разбудил Нурганым:

— Калмак, ой, калмак! — звал он жену. — Что там сторож твердит: «Богом гонимый, богом наказанный?» Кого он там клянет? Узнай! Но Нурганым знала песню.

— Он поет: «Ты — мой супруг любимый, богом указанный мне», — ответила она. — Говорят, это Абай написал… Эту песню все поют…

Кунанбай громко вздохнул и отвернулся к стене.

— Пусть замолчит, не воет. Уйми! Он покой мой отнял! — приказал он и затих.

 

Ты — мой супруг любимый,

Богом указанный мне…

Но меня не избрал ты другом.

Оставил одну во тьме…

 

Когда Нурганым впервые услышала эти слова Татьяны, ею овладела неодолимая грусть. Эти слова выражали и ее собственную тоску. С первых же звуков песни ей вспомнился Базаралы, друг, покинувший ее в печали, — и она замкнулась в своем невысказанном горе…

Подозвав к юрте сторожа, Нурганым сказала ему совсем не то, что приказал Кунанбай: