Отель «Челси» 4 страница

— Не волнуйся, девочка, все у тебя получится. Я спрашивала:

— Откуда ты знаешь? А он отвечал:

— Уж я-то знаю.

Грегори водил меня в «Проект Поэзия» — коллектив поэтов, который обосновался в старинной церкви Святого Марка на Восточной Десятой улице. На поэтических вечерax Грегори донимал выступающих, прерывая банальности криками: «Говно! Говно! Где кровь? Найди себе донора!» Наблюдая за его реакцией, я сказала себе: «Если когда-нибудь будешь читать свои стихи вслух, постарайся вести себя поживее».

 

Грегори составлял мне списки книг для обязательного прочтения, порекомендовал самый лучший словарь, поощрял меня, давал мне задания. Грегори Корсо, Аллен Гинзберг, Уильям Берроуз — все они были моими учителями, все они поодиночке пересекали холл отеля «Челси» — моего нового университета.

 

* * *

 

— Мне надоело, что я похож на маленького пастушка, — сказал Роберт, изучая в зеркале свою прическу. — Сможешь меня подстричь под рок-звезду пятидесятых?

Я нежно любила его непокорные кудри, но все же достала ножницы и взялась за работу, настроившись на стиль рокабилли. Потом скорбно подобрала с пола один локон и положила в книгу. Роберт, очарованный своим новым обликом, долго вертелся перед зеркалом.

В феврале он повел меня на «Фабрику» смотреть рабочие материалы фильма «Мусор». На «Фабрику» нас пригласили впервые, и Роберт ждал просмотра точно праздника. Меня фильм оставил равнодушной — наверно, я нашла его недостаточно французским. Роберт непринужденно общался с приближенными Уорхола. Правда, его обескуражила холодно-больничная атмосфера новой «Фабрики» и разочаровало, что сам Уорхол так и не появился. А у меня от сердца отлегло, когда я увидела среди присутствующих Брюса Рудоу. Он познакомил меня со своей приятельницей Дайаной Подлевски, которая в фильме играла сестру Холли Вудлаун. Дайана была добрейшей души южанка с огромной шапкой африканских кудряшек. Одевалась она в марокканском стиле. Я вспомнила, что видела ее на фотографии Дайаны Арбус, сделанной в «Челси», — девушка с внешностью мальчика.

Когда мы спускались на лифте к выходу, менеджер «Фабрики» Фред Хьюз заговорил со мной свысока:

— О-о-о, волосы как у Джоан Баэз. Народные песни поете? Мне нравилась Джоан Баэз, но эта фраза меня почему-то уязвила. Роберт взял меня за руку.

— Просто не обращай на него внимания, — сказал он.

У меня испортилось настроение. Бывают ночи, когда в голове бесконечно вертится то, что нас раздражает. Слова Хьюза гудели у меня в ушах. «Ну и хрен с ним», — сказала я себе, но меня бесило, что он не воспринял меня всерьез. Я посмотрелась в зеркало над раковиной. И сообразила, что не меняла прическу со школьных лет. Уселась на пол, разложила вокруг себя музыкальные журналы — у меня их было немного, но кое-что имелось. Обычно я покупала журналы ради новых фото Боба Дилана, но сегодня разыскивала другого. Я вырезала все снимки с Китом Ричардсом, какие попались. Рассмотрела. Взяла в руки ножницы. Так я прорубила сквозь джунгли путь из эпохи фолк-рока в новые времена: ножницами вместо мачете. Потом вымыла голову в туалете на этаже, высушила. Почувствовала какое-то освобождение.

Вернувшись домой, Роберт удивился, но остался доволен моей стрижкой.

— Что за дух в тебя вселился? — спросил он. Я молча пожала плечами. Когда же мы пошли к «Максу», моя стрижка произвела фурор. Я ушам своим не верила: из-за такой мелочи столько разговоров? Я была все та же, но мой социальный статус внезапно вырос. Стрижка под Кита Ричардса притягивала ко мне собеседников, как магнит. Мне вспомнились мои одноклассницы. Мечтали стать певицами, а сделались парикмахершами. Я ни к той, ни к другой профессии не стремилась, но в последующие несколько недель много кого постригла, да еще и спела на сцене «Ля МаМы».

У «Макса» кто-то спросил, не андрогин ли я. Я спросила, что это такое. — Ну, знаешь, как Мик Джаггер.

Я рассудила, что андрогин — это круто. Предположила, что андрогин — значит одновременно урод и красавец. Всего лишь стрижка — а я чудесным образом проснулась андрогином.

Внезапно передо мной открылись широкие перспективы. Джеки Кертис попросила меня сыграть в ее пьесе «Роковая женщина». Я без проблем заменила мальчика, который играл партнера Пенни Аркад — с пулеметной скоростью выпаливала реплики типа «Она была оторви да брось, и он ее оторвал, а потом бросил».

«Ля МаМа» была одним из первых экспериментальных театров — разряда не просто «офф-Бродвей», а «офф-офф-офф» и еще несколько «оффов». В педагогическом колледже я играла в любительских постановках — Федру в «Ипполите» Еврипида, мадам Дюбонне в «Поклоннике»[82]. Играть на сцене мне нравилось, но зубрить текст и штукатурить лицо толстым слоем театрального грима я ненавидела. Авангардный театр оставался мне почти непонятен, но я решила, что поработать с Джеки и ее труппой будет занятно. Джеки взяла меня в спектакль без проб, и я сама не понимала, во что вляпалась.

 

* * *

 

Я сидела в вестибюле и старательно притворялась, что вовсе не дожидаюсь Роберта. Когда он исчезал в лабиринте своего мира жиголо, у меня душа была не на месте. В голову ничего не шло. Я сидела в своем обычном кресле, уткнувшись в свою оранжевую тетрадку с циклом стихов памяти Брайана Джонса. Я была одета в стиле фильма «Песня юга»[83]: соломенная шляпа, куртка «с плеча Братца Кролика», рабочие ботинки и высоко подвернутые брюки. Билась над несколькими строчками — все теми же, пока меня не отвлек странно знакомый голос:

— Чем занимаемся, милочка?

Я подняла глаза: незнакомое лицо, идеальные темные очки.

— Пишу.

— Вы поэт?

— Может быть.

Я заерзала в кресле, напуская на себя безразличный вид, словно и не узнала этого человека. Но его ни с кем нельзя было перепутать: манера растягивать слова, нахальная улыбка… Я прекрасно понимала, кто передо мной, — человек из «Не оглядывайся»[84]. Второй герой. Бобби Ньювирт, миротворец-подстрекатель, альтер-эго Боба Дилана. Он был художник, автор-исполнитель песен и рисковый человек. Ему доверяли свои секреты многие из великих умов и музыкантов его поколения — поколения, которое опережало мое всего на один такт.

Я тщательно постаралась скрыть благоговейный трепет. Настолько тщательно, что встала, молча кивнула и, не прощаясь, направилась к двери. Он окликнул меня:

— Эй, а где это вы обучились такой походке? Я обернулась:

— По «Не оглядывайся».

Он рассмеялся и пригласил меня в «Эль-Кихоте» выпить текилы. Я вообще-то не пила, но постеснялась ударить в грязь лицом и одну рюмку осушила — правда, без соли и лимона. Общаться с Ньювиртом было легко: мы поболтали обо всем на свете, от Хэнка Уильямса до абстрактного экспрессионизма. Похоже, я вызвала у него симпатию. Он взял у меня из рук тетрадку, полистал. И видимо, счел, что я не безнадежна. Спросил:

— А песни писать не думали? Я не знала, что ответить.

— Чтобы к нашей следующей встрече песня была, — сказал он, когда мы выходили из бара. И на этом простился.

Когда он ушел, я поклялась себе, что напишу для него песню. Ради смеха я придумывала тексты для Мэтью, и для Гарри сочинила несколько песенок в аппалачском стиле, но не принимала эти опыты всерьез. Зато теперь я получила настоящее задание от человека, ради которого стоит поработать.

Роберт вернулся поздно. Он обиделся и слегка рассердился оттого, что я выпивала с каким-то посторонним мужчиной. Но на следующее утро я ему заявила: если моим творчеством заинтересовался человек уровня Боба Ньювирта, это обнадеживает. Роберт согласился со мной.

— А вдруг именно он уговорит тебя петь? Но никогда не забывай, кто первый сказал, что ты должна петь.

Роберту всегда нравился мой голос. Когда мы жили в Бруклине, он просил спеть ему колыбельную для успокоения нервов, и я пела ему песни из репертуара Пиаф и баллады из сборника Чайлда[85].

— Да не хочу я петь. Я хочу просто писать для него песни. Я хочу быть поэтом, а не певицей.

— Ты можешь быть и поэтом и певицей сразу, — сказал он. Почти весь день в Роберте чувствовалась внутренняя борьба, он впадал то в нежность, то в уныние. Я видела: в нем что-то вызревает, но Роберт не желал обсуждать эту тему.

А потом между нами повисла зловещая тишина, которая не рассеивалась несколько дней. Роберт много спал; проснувшись, просил, чтобы я почитала ему мои стихи, особенно посвященные ему. Сначала я заподозрила, что его обидели. Но затем, вслушиваясь в его долгое молчание, задумалась над другой гипотезой: уж не появился ли в его жизни кто-то еще?

Его безмолвие я восприняла как знамение. Что ж, такое происходило с нами не впервые. Мы ничего не обсуждали, но я понемногу внутренне готовилась к неизбежным переменам. Мы все еще оставались любовниками, и нам обоим, думаю, было нелегко обсудить все открытым текстом. Роберт, как это ни парадоксально, словно бы хотел притянуть меня еще ближе к себе. Наверно, это было сближение перед разрывом: так настоящий джентльмен дарит своей любовнице драгоценности, прежде чем объявить, что между ними все кончено.

В воскресенье было полнолуние. Роберт, весь взвинченный, внезапно заявил, что ему нужно кое-куда сходить. Он долго и пристально смотрел на меня.

— У тебя все нормально? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он.

Я проводила его до перекрестка. Постояла на улице, глядя на луну. Позднее, разволновавшись, сбегала выпить кофе. Луна сделалась кроваво-красной.

Он наконец-то вернулся, уткнулся головой в мое плечо и заснул. Я не требовала от него объяснений. Позднее он признался мне, что перешел Рубикон. Переспал с мужчиной не ради денег. Я смогла понять его шаг. Понять, но только отчасти. Мои доспехи пока не сделались непробиваемыми, и Роберт, мой рыцарь, проделал в них несколько брешей — пусть даже не нарочно.

Мы с ним стали дарить друг другу еще больше подарков. Мелочи, которые делали сами или отыскивали в пыльном углу ломбарда. Вещи, которые никому больше не приглянулись. Сплетенные из волос кресты, потемневшие брошки, валентинки-хайку из обрывков лент и ремешков. Мы оставляли друг другу записки, сладости. Вещи. Как будто вещами можно было заткнуть дыру, заново отстроить стену, которая вот-вот рухнет. Заткнуть рану, которую мы сами и прорубили, чтобы впустить новый для себя опыт.

Несколько дней мы не видели Человека-Свинью, но слышали вой его собаки. Роберт вызвал полицию, и дверь взломали. Оказалось, Человек-Свинья умер. Роберт зашел в его квартиру: пригласили для опознания. Человека-Свинью увезли, собаку тоже забрали. Часть лофта, которую занимал Человек-Свинья, была вдвое больше нашей. Роберт инстинктивно начал о ней мечтать, хотя и был крайне подавлен кончиной Человека-Свиньи.

Мы были уверены, что из мастерской нас выгонят — ведь официального договора аренды мы не заключали. Роберт пошел к домовладельцу и честно признался, что мы снимали помещение у Человека-Свиньи. Домовладелец рассудил: из-за стойкого запаха смерти и собачьей мочи будет непросто найти арендатора. Он предложил нам снять весь этаж. Просил он на тридцать долларов меньше, чем мы платили за номер в «Челси», предложил два месяца отсрочки — на уборку и ремонт. Чтобы упокоить духов Человека-Свиньи, я нарисовала рисунок с подписью «Я видела человека, он гулял с собакой». Когда рисунок был закончен, Роберт, похоже, успокоился и больше не переживал из-за печальной смерти Человека-Свиньи.

Само собой, мы ни за что не наскребли бы денег сразу на номер в «Челси» и целый этаж над «Оазисом». Мне очень не хотелось покидать «Челси», расставаться с призраками писателей и поэтов, с Гарри, с туалетом. Мы долго обсуждали наши планы. Я займу переднюю часть лофта, поменьше, а Роберт — дальнюю. На сэкономленные деньги будем оплачивать электричество и прочие счета. Я понимала, что решение практичное и открывает большие перспективы. У нас обоих будет место для работы, жить станем рядом. Но все равно мы очень печалились, особенно я. В отеле мне очень нравилось, и я сознавала: после переезда все будет уже не то.

— Что с нами станется? — спросила я.

— Мы навсегда останемся «мы», — ответил он.

Ни я, ни Роберт не забыли клятвы, которую дали друг другу в такси, когда ехали из «Оллертона» в «Челси».

 

Очевидно, мы были еще не готовы разойтись своими дорогами.

— Подумаешь, большое дело! Я буду жить прямо за стеной, — сказал он.

 

Нам пришлось вытрясать из карманов мелочь. Требовалось четыреста пятьдесят долларов — арендная плата за месяц и залоговый платеж. Роберт стал исчезать чаще, чем обычно, приносил по двадцать долларов. Я написала несколько рецензий на диски, и теперь мне штабелями присылали пластинки бесплатно. Те, которые мне нравились, я рецензировала, а потом несла всю стопку в магазинчик «Свобода бытия» в Ист-Виллидж, где их покупали по доллару штука. Десять пластинок — уже деньги. Собственно, пластинки приносили мне больше денег, чем рецензии: я была далеко не плодовитым автором, да и писала обычно о малоизвестных музыкантах — Патти Уотерс, Клифтоне Ченьере, Альберте Эйлере. Мне было интереснее не критиковать, а знакомить людей с артистами, которые, возможно, пока не замечены. Общими усилиями мы с Робертом накопили нужную сумму.

Я терпеть не могла упаковывать вещи и делать уборку. Роберт охотно взял на себя это бремя: выбрасывал лишнее, орудовал шваброй и кистью, совсем как раньше в Бруклине. Я же все время проводила в «Скрибнерз» и в «Ля МаМе». Вечером после репетиций мы встречались у «Макса». Теперь мы были достаточно высокого мнения о себе, чтобы спокойно, с хозяйским видом восседать за круглым столом.

Генеральная репетиция «Роковой женщины» состоялась 4 мая, в день, когда расстреляли демонстрацию студентов Кентского университета[86]. У «Макса» о политике, в сущности, никогда не разговаривали, если не считать «политических игрищ» на «Фабрике» — разнообразных интриг. Как правило, все разделяли мнение, что правительство коррумпировано, а воевать во Вьетнаме нехорошо, — вот и весь интерес к политике. И все же ужас Кентского расстрела витал над сценой, и спектакль прошел без особого блеска.

Но позднее, после официальной премьеры, дело пошло на лад. Роберт ходил на все спектакли, часто приводил новых друзей. Среди них была Динь-Динь, одна из «фабричных девушек». Жила она на Двадцать третьей в комплексе «Лондон-террас». Роберту импонировало ее живое остроумие. У нее было личико задорного ангелочка, но язык — острый как бритва. Я добродушно сносила ее насмешки, рассудив, что для Роберта Динь-Динь — все равно что для меня Мэтью.

Это Динь-Динь познакомила нас с Дэвидом Кролен-дом. Внешне Дэвид был просто близнец Роберта: высокий, стройный, с темными кудрями, бледной кожей и темно-карими глазами. Он был из хорошей семьи, учился в Прэтте на отделении дизайна. В 1965 году Энди Уорхол и Сьюзен Боттомли приметили его на улице и уговорили сниматься в кино. Сьюзен по кличке Международный Бархат готовили в качестве следующей суперзвезды, наследницы Эди Седжвик. У Дэвида был бурный роман со Сьюзен, а когда в 1969-м она его бросила, он сбежал в Лондон, где, как в теплице, цвели пышным цветом кино, дизайн одежды и рок-н-ролл.

 

Его взял под свое крыло шотландский кинорежиссер Дональд Кеммел. Кеммел находился в самом центре этого созвездия лондонской богемы: он и Николас Роуг только что сняли фильм «Представление», где сыграл Мик Джаггер. Дэвид, топ-модель из «Бойз инкорпорейтед», был абсолютно уверен в себе и никому не давал спуску. Когда его упрекали — мол, он наживается на своей красоте, Дэвид парировал: «Я лично — нет. А вот другие на моей красоте наживаются».

Дэвид делил свое время между Лондоном и Парижем, а в начале мая вернулся в Нью-Йорк. Остановился у Динь-Динь в «Лондон-террас», и она охотно всех нас перезнакомила. Дэвид был обаятельный человек. Он уважительно отнесся к тому, что Роберт и я — пара. Он обожал бывать у нас в мастерской. Называл ее «ваша фабрика искусства». Смотрел на наши работы с искренним восторгом.

 

С появлением Дэвида рассеялись тучи, тяготевшие над нашей жизнью. Роберту было приятно общаться с Дэвидом, он радовался, что Дэвид высоко ценит его работы. Именно Дэвид раздобыл для Роберта один из первых заказов. Нужно было сделать разворот для «Эсквайра» — портреты Зельды и Скотта Фитцджеральд. Роберт изобразил их с глазами, замазанными краской. Гонорар составил триста долларов; Роберт еще ни разу не получал столько денег зараз.

У Дэвида была машина, белый «корвер» с красной обивкой. Как-то он повез нас кататься вокруг Центрального парка. Мы с Робертом впервые вместе ехали на автомобиле, если не считать такси или машины моего папы, который подвозил нас в Нью-Джерси от автовокзала. Дэвид был не то чтобы богач, но уж зажиточнее Роберта. Он помогал нам тактично и великодушно: если вел Роберта в ресторан, сам оплачивал счет, а Роберт дарил ему ожерелья и маленькие рисунки. Совершенно естественно, что Дэвида и Роберта потянуло друг к другу. Дэвид ввел Роберта в свой мир, в общество, где Роберт вскоре стал своим.

 

Они проводили вместе все больше времени. Я наблюдала, как Роберт собирался — точно джентльмен на охоту. Продумывал все детали. Цветной носовой платок: сложить и засунуть в задний карман. Браслет. Жилет. Причесаться — это вообще длительная процедура, медлительная, методичная. Он знал, что мне нравится, когда его волосы слегка растрепаны, а я знала, что не ради меня он укрощает свои кудри.

Роберт начал вести светскую жизнь и просто-таки расцвел. Он знакомился с людьми, вхожими на «Фабрику», подружился с поэтом Джерардом Малангой. Джерард выходил на сцену с The Velvet Underground: танцевал и орудовал хлыстом. Роберта он водил по местам вроде секс-шопа «Сундук наслаждений». Приглашал в один из самых изысканных литературных салонов города. Роберт настоял, чтобы я сходила на одно из собраний — оно проводилось в жилом комплексе «Дакота» в квартире Чарльза Генри Форда, редактора журнала «Вью», который впервые познакомил Америку с сюрреализмом.

В салоне мне показалось, будто я на воскресном обеде в гостях у родственников. Поэты по очереди читали бесконечные стихотворения, а я спрашивала себя: «Неужели Форд в глубине души не жаждет вернуться в салоны своей молодости, где царила Гертруда Стайн, где бывали Бретон, Мэн Рей и Джуна Варне?» Однажды Форд пододвинулся к Роберту и сказал: — У вас немыслимо синие глаза.

Меня это страшно развеселило: глаза у Роберта были зеленые, это все отмечали.

Я не переставала дивиться, как успешно Роберт адаптировался в обществе. Когда мы познакомились, он был ужасно застенчив, а теперь он лавировал среди рифов «Макса», «Челси», «Фабрики» и прямо на моих глазах завоевывал успех.

 

* * *

 

Наша жизнь в «Челси» подходила к концу. Да, мы собирались переехать всего лишь в дом по соседству, но я знала: перемена колоссальная. Сознавала: мы станем больше работать, но в каком-то смысле отдалимся и друг от друга, и от номера Дилана Томаса. Мой пост в вестибюле «Челси» займет кто-то другой.

Чуть ли не последнее, что я сделала в «Челси», — закончила работу над подарком ко дню рождения Гарри. Это была «Алхимическая перекличка» — стихотворение с моими иллюстрациями, где были зашифрованы наши с Гарри беседы об алхимии. Лифт ремонтировали, и я поднялась в 705-й номер по лестнице. Собиралась постучаться — но Гарри сам открыл дверь. Он был в лыжном свитере — это в мае-то. В руках держал пакет молока. Показалось, он собирается налить молоко в огромные блюдца своих удивленных глаз.

Мой подарок он рассмотрел с большим интересом и тут же засунул в какую-то папку. Это была большая честь и огромное несчастье: несомненно, мое стихотворение навеки затерялось в бесконечном лабиринте его архива.

Гарри решил дать мне послушать нечто особенное — запись редкого обряда с пейотом, сделанную много лет назад. Попытался вставить пленку в головку магнитофона — бобинного „Уолленсека“, но что-то забарахлило.

— Эта пленка вся спуталась — еще хуже твоих волос, — пробормотал он с досадой. Уставился на меня, принялся рыться в своих ящиках и коробках, пока не отыскал серебряную щетку для волос с ручкой слоновой кости и длинной светлой щетиной. Я потянулась к ней.

— Не прикасайся! — шикнул он на меня. Молча уселся в свое кресло, а я — у его ног. В полном молчании Гарри вычесал из моих волос все колтуны. Я предположила, что щетка принадлежала его покойной матери.

Потом он спросил, есть ли у меня деньги.

— Нету, — сказала я, и он театрально рассердился. Но я знала Гарри: ему просто захотелось спугнуть мимолетное ощущение близости. Всякий раз, когда Гарри совершал красивый жест, ему казалось, что нужно немедленно поставить все с ног на голову.

В последний день мая Роберт собрал своих новых друзей у себя в лофте. Он крутил на нашем проигрывателе песни артистов, которых издавала фирма „Мотаун“. Вид у него был совершенно счастливый. В лофте нашлось место для танцев — не то что в номере в „Челси“.

Я немного побыла на вечеринке и вернулась в нашу комнату в „Челси“. Села на кровать и разревелась. Потом умылась над нашей маленькой раковиной. В тот момент — в первый и в последний раз в жизни — мне показалось, будто ради Роберта я поступилась чем-то своим.

Вскоре мы вошли в колею новой жизни. В нашем коридоре я, совсем как в „Челси“, ступала по клеткам шахматного пола. Первое время мы оба спали в малом лофте, пока Роберт прибирался в большом. Когда я впервые легла спать одна, поначалу все было хорошо. Роберт оставил мне проигрыватель, и я слушала Пиаф и писала, но потом обнаружила, что не могу сомкнуть глаз. Мы привыкли спать в обнимку, что бы в нашей жизни ни случалось. В четвертом часу утра я завернулась в муслиновую простыню и поскреблась в дверь Роберта. Он моментально открыл.

— Патти, — сказал он, — что же ты так долго?

Я вошла, пытаясь скрыть смятение. Очевидно, он всю ночь проработал. Я заметила новый рисунок, компоненты новой инсталляции. А у его кровати — мой портрет.

— Я знал, что ты придешь, — сказал он.

— Мне приснился кошмар, и я не смогла заснуть снова. В туалет захотелось.

— И куда ты пошла, в „Челси“?

— Да нет, пописала в пустой стакан.

— О нет, Патти, нет!

Если требовалось сходить по-большому, приходилось отправляться в „Челси“: долгий путь в ночи. — Ну ладно, китаянка, залезай, — сказал он.

От работы меня отвлекало все, но больше всего — я сама. Роберт приходил в мой лофт и читал мне нотации. Без его направляющей руки я погрузилась в безумный хаос. Пишущую машинку пристроила на ящик из-под апельсинов. Пол был завален листками лощеной бумаги с недописанными песнями, размышлениями о смерти Маяковского, размышлениями о Бобе Дилане. Всюду лежали пластинки, которые требовалось отрецензировать. Стены были увешаны портретами моих героев, но мои свершения выглядели далеко не героическими. Я садилась на пол, пробовала писать, но вместо этого хватала ножницы и принималась состригать себе волосы.

События, которых я ожидала, не происходили. События, которых я совершенно не предвидела, случались.

Я поехала навестить родных. Мне нужно было как следует подумать о выборе своего пути. Я спрашивала себя, правильным ли делом занимаюсь. Или все мои затеи — ерунда? Меня мучила совесть, совсем как в тот вечер, когда я играла в спектакле, а в Огайо стреляли по студентам. Я хотела творить, но так, чтобы мое творчество на что-то влияло.

Мои родные сидели за столом. Отец читал нам вслух Платона. Мама готовила сэндвичи с фрикадельками. Как всегда, за нашим семейным столом царила атмосфера товарищества. Внезапно меня позвали к телефону. Это была Динь-Динь. Без проволочек она сообщила мне, что у Роберта роман с Дэвидом.

— В эту минуту они вместе, — произнесла она не без торжества. Я спокойно ответила, что звонить было необязательно — я уже в курсе.

И повесила трубку, чувствуя, как обращаюсь в камень. Тем не менее у меня проскочила мысль: неужели она просто выразила словами мою собственную интуитивную догадку? Я не могла взять в толк, зачем Динь-Динь позвонила. По доброте душевной? Непохоже — не такие уж мы близкие подруги. Интересно, она позвонила из вредности или просто любит посплетничать? — гадала я.

Был и еще один вариант: она солгала. Возвращаясь домой на автобусе, я решила: ничего говорить не буду, дам Роберту шанс рассказать все мне самому в той форме, в какой он захочет.

Роберт был весь красный, совсем как в тот раз, когда в „Брентано“ спустил в унитаз гравюру Блейка. Оказалось, на Сорок второй он увидел один мужской журнал. Многообещающий, но дорогой — за пятнадцать долларов. Деньги у Роберта были, но он хотел удостовериться, что журнал заслуживает такой суммы. Роберт сорвал с журнала целлофан, но тут вернулся хозяин магазина и его застукал. Начал орать, требовать, чтобы Роберт заплатил. Роберт разнервничался, швырнул журналом в хозяина, тот бросился к нему. Роберт бежал от самого магазина до метро, от метро — домой.

— И все из-за какого-то проклятого журнала.

— А журнал был хороший?

— Не знаю, на вид — да, но этот тип отбил у меня все желание.

— Тебе надо самому фотографировать. Все равно у тебя получится лучше, чем у них.

— Ну, не знаю… Пожалуй, стоит попробовать.

Через несколько дней мы зашли к Сэнди. Роберт как бы невзначай взял в руки ее фотоаппарат „Полароид“.

— Можно, я его одолжу ненадолго?

 

* * *

 

„Полароид“ в руках Роберта. Физическое действие — резкое движение руки. Звук щелчка — кадр сделан. Предвкушение: через шестьдесят секунд выяснится, что получилось. Процесс, немедленно дающий результат, отлично подходил темпераменту Роберта.

Первое время он забавлялся фотоаппаратом, как игрушкой. Сомневался, что фотография придется ему по душе. Вдобавок кассеты для „Полароида“ стоили дорого: примерно три доллара за десять кадров, неплохие деньги для 1971 года. Зато получалось на несколько порядков лучше, чем в фотоавтомате. И фото сами проявляются прямо у тебя на глазах.

Я стала для Роберта первой моделью. Со мной он чувствовал себя непринужденно, а ему требовалось время на оттачивание мастерства. „Полароид“ был устроен просто, но сильно ограничивал возможности фотографа. Мы сделали бесчисленное количество снимков. Поначалу Роберту приходилось меня сдерживать. Я уговаривала его сделать нечто а-ля обложка „Bringing It All Back Home“, где Боб Дилан окружен своими любимыми вещами. Разложила свои игральные кости, автомобильный номер с надписью „ГРЕШНИКИ“, две пластинки — „Blonde on Blonde“ и песни Курта Вайля, надела черную комбинацию, как у Анны Маньяни.

— Слишком много всякой хрени навалено, — сказал он. — Дай я просто так тебя сфотографирую.

— Но это мои любимые вещи, — возразила я.

— Мы не обложку для альбома делаем. Мы занимаемся искусством.

— Ненавижу искусство! — завопила я, и он меня щелкнул.

Первой моделью мужского пола для Роберта стал он сам. Никто не усомнился бы в его праве снимать самого себя. Он держал ситуацию под контролем. Глядя на себя, осознавал, что именно ему хочется увидеть.

Первыми снимками Роберт остался доволен, но из-за дороговизны кассет был вынужден отложить фотоаппарат в сторону. Впрочем, пауза продлилась недолго.

Роберт тратил много времени на отделку своего лофта и экспозицию своих работ в нем. Но иногда косился на меня с беспокойством:

— Все нормально?

— Не волнуйся, — отвечала я. Сказать по чести, я была вовлечена во столько разных проектов, что сексуальная ориентация Роберта не была для меня первоочередной заботой.

Дэвид мне нравился, Роберт создавал произведения исключительного уровня, а я сама впервые смогла самовыражаться так, как мечтала. Моя комната отражала пестрый хаос моего внутреннего мира: то ли товарный вагон, то ли сказочная страна.

Как-то днем в гости зашел Грегори Корсо. Сначала он заглянул к Роберту, и они покурили, так что, когда он добрался до меня, солнце уже клонилось к закату. Я сидела на полу и печатала на своем ремингтоне. Вошел Грегори, неспешно оглядел завалы из стаканчиков для мочи и сломанных игрушек.

— Ага. Местечко по мне.

Я выволокла из угла старое кресло. Грегори закурил сигарету и стал читать стихи из моей стопки „оборванных на половине“, и задремал, и прожег окурком подлокотник кресла. Я потушила подлокотник, выплеснув на него полчашки кофе. Грегори проснулся и допил то, что оставалось в чашке. Я ссудила ему несколько долларов на неотложные расходы. Направляясь к двери, он глянул на старинное французское распятие, висевшее над моим матрасом. Под ногами Христа был нарисован череп с надписью memento mori.

— Это значит: „Помни, что мы смертны“, — сказал Грегори. — Но поэзия бессмертна. Я молча кивнула.

Когда он ушел, я села на кресло и провела пальцами по ожогу от окурка — свежему шраму, памятке об одном из наших величайших поэтов. Появление Грегори всегда означало, что неприятностей не оберешься, он мог устроить настоящий бедлам, но оставил нам стихи, чистые, как новорожденный олененок.

Роберта и Дэвида окружала завеса тайны. Оба обожали загадочность в умеренных дозах, но, насколько я понимаю, Дэвид был слишком чистосердечен, чтобы скрывать от меня их связь. Между ним и Робертом возникли трения.

Кульминация произошла на вечеринке, куда мы отправились вчетвером: мы с Робертом, Дэвид и его приятельница Лулу де ля Фалез. Мы все танцевали. Мне нравилась Лу-лу, харизматичная рыжеволосая муза Ива Сен-Лорана, дочь одной из моделей Скьяпарелли и французского графа. На руке у нее был тяжелый африканский браслет. Она расстегнула его, и оказалось, что ее тоненькое запястье обвязано красным шнурком.