ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12 страница

-- Вы любите музыку? -- спросила графиня у Долохова.

-- Да, очень, но я признаюсь, что ничего подобного не слыхал песням цыган и что ни одна итальянская певица, по мне, не может сравниться с Акулькой.

-- Вы слышали, как я пою? -- спросила вдруг Наташа, краснея. -- Хорошо? Лучше Акульки-цыганки?

-- Ах да, очень хорошо, -- холодно, учтиво и ласково, как с ребенком, сказал Долохов, улыбаясь своей светлой улыбкой.

Наташа быстро повернулась и ушла. С этой минуты Долохов существовал для нее как мужчина менее, чем лакей, подававший кушанье.

Вечером, как это часто бывало, графиня к себе в спальню за?звала свою любимицу и смеялась с ней тем заливающимся смехом, которым редко, но зато неудержимо смеются добрые старушки.

-- Чему вы, мама? -- спросила Соня из-за ширмы.

-- Соня, он (Долохов) не в ее вкусе, -- и графиня закатывалась сильнее прежнего.

-- Вы смеетесь, а не в моем вкусе, -- повторяла Наташа, стараясь обидеться и не в силах удержаться от смеха.

-- Что за божественное существо твоя кузина Софи, -- сказал Долохов Николаю, когда они увидались на другой день. -- Да, счастлив тот, кто назовет другом такое неземное создание. Но не будем говорить про это.

Больше они не говорили о Соне, но Долохов стал ездить каждый день, и Марья Ивановна Долохова со вздохом и тайно от сына иногда расспрашивала у Николая о его кузине Соне.

На вопрос, который задают себе семейные люди при сближении с молодым человеком, было весьма скоро отвечено всеми домашними, что Долохов ездил для Сони и был влюблен в нее. Николай с гордым чувством самодовольства и уверенности представлял Долохову случаи видеться с Соней и твердо был уверен, что Соня и вообще женщина, полюбившая его, не может изменить ему. Раз он сказал Соне, что это была бы хорошая партия. Соня заплакала.

-- Вы злой человек, -- только сказала она ему.

Старый граф и графиня шутили с Соней и серьезно поговаривали: "Что ж, это партия недурная, женится -- переменится". Соня с удивлением и упреком только смотрела на них, на Николая и самого Долохова и, как бы находясь в нерешительности, хотя и польщенная вниманием Долохова, с страстным любопытством ожидала, что будет.

Месяц после знакомства с Долоховым горничная барышень, расчесывая огромную косу Сони, выждала время, когда Наташа вышла из комнаты, и шепотом сказала:

-- Софья Александровна, вы не рассердитесь, меня один человек просил, -- и стала доставать что-то рукой из-за пазухи.

Это было любовное письмо от Долохова. Испуганная и обрадованная Соня кошачьим движением вырвала письмо и, еще более красная, чем горничная, пошла в спальню, там задумалась, следовало ли ей или не следовало читать это письмо. Она знала, что это было объяснение. "Да, ежели бы я была дочь maman (она так называла графиню), мне бы следовало показать ей письмо, но, бог знает, что ожидает меня. Я люблю и буду его женой или ничьей, но я не дочь, и мне, одинокой сироте, нельзя отвергать любви или дружбы этого Долохова".

Она распечатала и прочла: "Обожаемая Софи, я вас люблю, как никогда ни один мужчина не любил женщину. Моя судьба в ваших руках. Я не смею просить руки вашей. Я знаю, что вас, чистого ангела, не отдадут мне, человеку с репутацией, которая за?служена мною. Но с того мгновения, как я узнал тебя, я другой, я увидал небо. Ежели ты любишь меня, хоть в одну сотую столько, как я, то ты поняла меня, Софи, отдайся мне, и я буду твой раб. Ежели ты любишь, напиши "да", и я найду минуту свиданья".

Наташа застала Соню за чтением письма и узнала, в чем дело.

-- Ах, какая ты счастливая, -- закричала она. -- Что ж ты ответишь ему?

-- Нет, я не знаю, что мне делать, я не могу теперь видеть его.

Через неделю после этого письма, на которое Долохов не получил ответа и во время которой Соня упорно избегала оставаться с ним наедине, Долохов приехал рано утром к Ростовым. Он попросил видеть графиню и сказал, что он просит руки Софьи Александровны. Графиня изъявила условное согласие и послала Соню. Соня, красная и трепещущая, обнявшись с Наташей, вошла мимо любопытных глаз дворни, уже знавшей, в чем дело, и радостно ожидавшей свадьбы барышни, в комнату, где ожидал ее Долохов, а к затворившимся за ней дверям тотчас же прильнули любопытные головы. Долохов покраснел, как только вошла еще более покрасневшая и испуганная Соня, быстро подошел к ней и взял ее за руку, которую она не могла отнять от страха, охватившего ее. "Как это может быть, чтобы он любил меня", -- думала она.

-- Софья Александровна, я обожаю вас, вам нечего говорить. Вы поняли уже, что вы сделали с моим сердцем. Я был порочен, я был во мраке, пока я не знал тебя, обожаемая, несравненная Софи. Ты ангел, осветивший мою жизнь. Будь моей звездой, будь моим ангелом хранителем. -- Его прекрасно-звучный голос задрожал, когда он говорил это, и он обнял ее и хотел прижать к себе.

Соня дрожала от страха и казалась потерянною, капли пота выступали у нее на лбу, но, как скоро он дотронулся до нее, кошечка проснулась и вдруг выпустила когти. Она отскочила от него. Все, что она приготовила сказать ему, не сказалось. Она почувствовала его привлекательность, его власть над собою и ужаснулась. Она не могла быть ничьей женою, кроме Николая.

-- Месье Долохов, я не могу... я благодарю вас... ах, уйдите, пожалуйста.

-- Софи, помните, что моя жизнь, будущая жизнь, в руках ваших.

Но она с ужасом оттолкнула его.

-- Софи, скажи, ты любишь уже? Кого? Я убью его.

-- Своего кузена, -- сказала Соня.

Долохов нахмурился и вышел быстрыми, твердыми шагами, с тем особенным выражением злобной решительности, которое иногда принимало его лицо.

В зале старый граф встретил Долохова и протянул к нему обе руки.

-- Ну что, поздравить... -- начал он, но не договорил -- его ужаснуло злое лицо Долохова.

-- Софья Александровна отказала мне, -- сказал Долохов дрогнувшим голосом. -- Прощайте, граф.

-- Не думал я, не думал, я бы за честь счел племянником назвать тебя. Ну, мы поговорим еще, мой дорогой, с ней. Я знаю, что мой Коко... с детства кузен и кузина... постойте...

-- Да, -- сказал Долохов, -- вы Софью Александровну не считаете достойной своего сына, и он тоже. Она же считает меня недостойным себя. Да, это в порядке. Прощайте, я вас поблагодарю за это, -- и он вышел. Встретившемуся Николаю он не сказал ни слова и отвернулся от него.

Через два дня Николай получил от Долохова записку следующего содержания: "Я у вас в доме больше не буду, и ты знаешь почему.

Я еду послезавтра, и ты скоро, как я слышал. Приезжай нынче вечером, помянем Москву гусарской пирушкой. Я кучv у Яра".

Ростов из театра в одиннадцатом часу приехал к Долохову и нашел у него переднюю, полную плащами и шубами, и из отворенных дверей услыхал гул мужских голосов и звуки перекидываемого золота. Три небольшие комнаты, занимаемые Долоховым, были красиво убраны и ярко освещены. Гости чинно сидели вокруг столов и играли. Долохов ходил между ними и радостно встретил Ростова. О предложении и вообще о семействе ни слова не было сказано. Он был ясен и спокоен, больше чем обыкновенно, но в глазах его Ростов заметил ту черту холодного блеска и наглого упорства, которая была в нем в ту минуту, как он на клубном обеде вызывал Безухова. Ростов не играл во все время пребывания своего в Москве. Отец просил его несколько раз не брать карты в руки, и Долохов несколько раз, смеясь, говаривал ему: "Играть в карты на счастье можно только дураку, коли играть, то играть наверное".

-- Разве ты станешь играть наверное? -- говорил ему Ростов.

Долохов странно улыбнулся на эти слова и сказал:

-- Может быть.

Теперь после ужина Ростову вспомнился этот разговор, когда Долохов, сев на диван между двух свечей и выкинув из стола мешок с червонцами, ширококостными, мускулистыми руками распечатал колоду и вызывающими приятными глазами оглянул присутствующих. Глаза его встретились с взглядом Ростова. Ростов боялся, чтобы он не подумал, что он вспоминает в это время о бывшем между ними разговоре об игре наверное, и искал и не находил в уме своей шутки, которая бы доказала ему противное, но, прежде чем успел он это сделать, Долохов, уставив свой стальной взгляд прямо в лицо Ростова, медленно и с расстановкой, так, что все могли слышать, сказал ему:

-- А помнишь, мы говорили: дурак, кто на счастье хочет играть, а играть надо наверное, и я хочу попробовать.

"Попробовать на счастье играть или наверное?" -- подумал Ростов.

-- Или ты боишься меня? Да и лучше не играй, -- прибавил он и, треснув разорванной колодой, сказал: -- Банк, господа! -- И, подвинув вперед деньги, приготовился метать.

Ростов сел подле него и сначала не играл. Долохов презрительно взглядывал на него.

-- Что ж не играешь? -- сказал он.

И странно, Николай почувствовал необходимость взять карту и, поставив на нее значительный куш, начать игру.

Долохов не обращал ни малейшего внимания на игру своего друга и просил его самого записывать. Но ни одна карта Ростову не давалась.

-- Господа, -- сказал Долохов, прометав несколько времени, -- прошу класть деньги на карты, а то я могу спутаться в счетах.

Один из игроков сказал, что он надеется, что ему можно поверить.

-- О, конечно, -- отвечал Долохов и, не глядя на Ростова, прибавил: -- Ты не стесняйся, мы с тобой сочтемся.

Игра продолжалась... Лакей не переставая разносил шампанское. Ростов отказался от налитого ему в третий раз стакана, тем более, что он был занят в это время поставкой большой карты. Все карты его бились, и на него было написано до 800 рублей. Он надписал было над одной картой 800 рублей, но в то время, как подавали ему шампанское, он раздумал и написал опять обыкновенный куш, 20 рублей. Долохов, не смотревший на него, видел, однако, его нерешительность.

-- Оставь, -- сказал он, -- скорей отыграешься. Другим даю, а тебе бью. Или ты меня боишься? -- прибавил он.

Ростов поспешно оставил написанные восемьсот и поставил семерку червей с заломанным углом. Он хорошо ее после помнил. Он поставил семерку червей, надписав над ней отломанным мелком восемьсот круглыми, прямыми цифрами; выпил поданный стакан согревшегося шампанского, улыбнулся на слова Долохова и в первый раз с замиранием сердца в игре, ожидая семерки, с нетерпением стал смотреть на руки Долохова, державшие колоду.

В воскресенье на прошлой неделе граф Илья Андреич дал своему сыну 2000 рублей, и он, никогда не любивший говорить о денежных затруднениях, сказал ему, что деньги эти были последние до мая и что потому он просил сына быть на этот раз поэкономнее. Николя засмеялся и сказал, что он дает честное слово не брать больше денег до осени.

Теперь из этих денег оставалось 1200 рублей. Стало быть, семерка червей означала не только проигрыш 1600 рублей, но и необходимость изменения данному слову. Он с замиранием сердца смотрел на руки Долохова и думал: "Ну, скорей, дай мне эту карту, и я беру фуражку, уезжаю и отправляюсь домой петь с Денисовым и Наташей, и уж верно никогда в руках моих не будет карта". И в эту минуту прелесть песни, дома -- Денисов, Наташа, Соня, и беседы, и даже спокойной постели в Поварском доме с такою силой и ясностью представлялась ему, что он не мог допустить, чтобы глупая случайность, заставившая семерку лечь прежде направо, чем налево, могла бы лишить его всего этого счастья и повергнуть в такую пучину еще не испытанного и неопределенного несчастия. Это не могло быть, но он все-таки ожидал с замиранием движения рук Долохова. Руки эти спокойно положили колоду карт и взялись за подаваемый стакан и трубку.

-- Так ты не боишься со мной играть, -- повторил Долохов и как будто для того, чтоб ему рассказать веселую историю, он положил карты, опрокинулся на спинку стула и медлительно, с улыбкой стал рассказывать: -- Да, господа, мне говорили, что в Москве распущен слух, будто я шулер, поэтому советую вам быть со мною осторожным.

-- Ну, мечи же! -- говорил Ростов.

Долохов с улыбкой взялся за карты. Семерка, которая была нужна ему, уже лежала вверху, первой картой в колоде.

-- Однако ты не зарывайся, -- прибавил он Ростову и продолжал метать.

Чрез полтора часа времени большинство игроков уже шутя смотрели на свою собственную игру. Вся игра сосредоточилась на одном Ростове. Вместо 1600 рублей за ним была записана длинная колонна цифр, которую он считал еще до десятой тысячи и которая, как он предполагал, возвышалась до пятнадцати тысяч, в сущности же превышала двадцать тысяч. Запись эту Долохов, несмотря на свою выказываемую рассеянность, помнил до последнего рубля. Он решил продолжать играть до тех пор, пока запись эта возрастет до сорока двух тысяч. Число это было выбрано им потому, что сорок два составляло сумму сложенных его годов с годами Софьи Александровны.

Ростов, опершись головою на обе руки, ничего не видел, не слышал. "Шестьсот рублей, туз, угол, девятка... отыграться невозможно, а как бы весело было у Елены... валет на пе, это не может быть... И зачем же это он делает со мной?" Иногда он ставил большую карту, но Долохов отказывался бить ее и сам назначал куш. Николай покорялся ему и то молился Богу, как он молился на поле сражения на Энском мосту; то загадывал, что та карта, которая первая попадется ему под столом в руку, та спасет его; то рассчитывал, сколько было шнурков на его куртке, и с столькими же очками карту пытался ставить на весь проигрыш; то за помощью оглядывался на других играющих; то вглядывался в холодное теперь лицо Долохова и старался проникнуть, что в нем делалось. "Ведь он знает, -- говорил он сам себе, -- что значит этот для меня проигрыш. Не может он желать моей погибели. Но и он не виноват: что ж ему делать, когда ему везет счастье, и я не виноват, -- говорил он сам себе. -- Я ничего не сделал дурного. За что же такое ужасное несчастие! И когда оно началось? Еще так недавно, когда я подходил к этому столу с мыслью выиграть сто рублей и ехать к Елене, я так был счастлив, хотя и не умел ценить того счастья. Когда же это кончилось и когда началось это новое, ужасное состояние? Чем ознаменовалась эта перемена? Я все так же сидел на этом месте, у этого стола, и так же выбирал и выдвигал карты; когда же это совершилось, и что такое совершилось? Когда я здоров, силен и все тот же, и все на том же месте. Нет, этого не может быть, и, верно, все это ничем не кончится". Он был красен, весь в поту, несмотря на то, что в комнате не было жарко. И лицо его было страшно и жалко, особенно по бессильной борьбе казаться спокойным.

Запись дошла до рокового числа. Ростов приготовил карту, которая должна была идти углом от 3000 рублей, только что данных ему, когда Долохов стукнул колодой, отложил ее и, взяв мел, начал быстро подводить итог записи Ростова. Николай понял в то же мгновение, что все было кончено; но он равнодушным голосом сказал:

-- Что же, не будешь еще? А у меня славная карточка приготовлена. -- Как будто более всего его интересовало веселье процесса самой игры.

"Все кончено, я пропал, -- думал он. -- Теперь пуля в лоб -- одно остается", -- и вместе с тем веселым голосом говорил:

-- Ну, еще одну карточку.

-- Хорошо, -- отвечал Долохов, окончив итог, -- хорошо! Двадцать один рубль идет, -- сказал он, указывая на цифру 21, разрознившую ровный счет тысяч, и, взяв колоду, приготовился кидать. Ростов, в покорность, отогнул угол и вместо приготовленных 6000 старательно написал 21.

-- Это мне все равно, -- сказал он, -- мне только интересно знать, убьешь ты или дашь мне эту десятку.

Долохов, не улыбаясь, удовлетворил его интерес. Десятка была дана.

-- За вами сорок две тысячи, граф, -- сказал он и, потягиваясь, встал из-за стола. -- А устаешь, однако, так долго сидеть, -- сказал он.

-- Да, и я тоже устал, -- сказал Ростов.

Долохов, как будто напоминая ему, что ему неприлично было шутить, теперь перебил его.

-- Когда прикажете получить деньги, граф?

Ростов вопросительно взглянул на него.

-- Завтра, господин Долохов, -- сказал он и, побыв несколько времени с другими гостями, вышел в переднюю, чтобы ехать домой. Долохов остановил его и отозвал в маленькую комнатку, в которую выходила другая дверь из передней.

-- Послушай, Ростов, -- сказал Долохов, схватив за руку Николая и глядя на него страшно нахмуренным лицом. Ростов чувствовал, что Долохов не столько озлоблен, сколько хочет казаться страшным в настоящую минуту. -- Послушай, ты знаешь, что я люблю Софи и люблю так, что я весь мир отдам за нее. Она влюблена в тебя, ты ее держишь, уступи ее мне, и мы квиты в 42 тысячи, которые ты не можешь заплатить мне.

-- Ты с ума сошел, -- сказал Николай, не успев оскорбиться, так неожиданно было это сказано.

-- Помоги мне увезти ее и овладеть ею, и мы квиты.

Ростов почувствовал в эту минуту весь ужас своего положения. Понял удар, который он должен был нанести отцу, прося у него эти деньги, весь свой стыд, и понял, какое бы было счастье избавиться от всего этого и быть квитым, как говорил Долохов, но только что он понял это, как вся кровь поднялась в нем.

-- Вы подлец, коли вы могли сказать это! -- крикнул он, с бешенством бросаясь на Долохова. Но Долохов схватил его за обе руки.

-- Идите, смирно.

-- Все равно, я дам вам пощечину и вызываю вас.

-- Я не буду с вами драться, она вас любит.

-- Завтра вы получите деньги и вызов.

-- Я не приму последнего.

Сказать "завтра" и выдержать тон приличия было нетрудно, но приехать одному домой с страшным воспоминанием случившегося, проснуться на другой день и вспомнить, и идти к щедрому, кроткому, но запутанному делами отцу, признаваться и просить о невозможном -- было ужасно. О дуэли он не думал. Надо было прежде заплатить, а драться -- нетрудно.

Дома еще не спали. Входя в залу, он услыхал громкий хриплый голос Денисова, его хохот и хохот женских голосов.

-- Коли этого требует моя богиня, я не могу отказаться... -- кричал Денисов.

-- И прекрасно, отлично, -- кричали женские голоса.

Все они стояли в гостиной около рояля.

Две сальные свечи горели в комнате, но при тысяче восковых свечей нельзя было быть блестяще Наташи. Нельзя было блестяще рассыпаться серебряным смехом.

-- А вот и Николай! -- закричали голоса. Наташа подбежала к нему.

-- Какой ты умник, что рано приехал! Нам так весело! Месье Денисов остался для меня, и мы его забавляем.

-- Ну, хорошо, хорошо, -- закричал Денисов, подмигивая Николаю и не замечая его расстроенность. -- Наталья Ильинична, за вами баркаролла. Николай, садись, аккомпанируй, а потом он сделает все, что я велю.

Николай сел за рояль, никто не заметил, что он расстроен. Да и трудно было заметить что-нибудь, потому что он сам еще ясно не отдавал себе отчета в том, что он сделал и что предстоит ему. Он сел и сыграл прелюдию любимой баркароллы. Баркаролла эта, привезенная недавно из Италии графиней Перовской, только что была понята и разучена в доме Ростовых. Это была одна из тех музыкальных вещей, которые напрашиваются в ухо и чувство, не?отразимо привлекая к себе первое время и исключая всякое другое музыкальное воспоминание. Спать ложишься, просыпаешься, -- все в ушах повторяются музыкальные фразы, кажется, все пустяки, вяло, скучно в сравнении с этими фразами. Запоет ли хороший голос эту мелодию, слезы навертываются на глаза, и все кажется легким и ничтожным, и счастье таким близким и возможным. Правда, такие мелодии, как эта баркаролла, скоро надоедают, делаются столь же невыносимыми, сколько они были неотразимыми первое время.

Николай взял первый аккорд прелюдии и хотел встать.

"Боже мой, что я делаю?! -- подумал он. -- Я бесчестный, я погибший человек. Пулю в лоб -- одно, что остается. И что делать? Как выйти из этого? Нет выхода. А я хочу петь с ними".

"Николай, что с вами?" -- спросил взгляд Сони, устремленный на него. Она одна видела, что что-то нехорошо с ним. Он сердито отвернулся. Ему оскорбительно было за нее, ее участие. Он считал себя столь низко упавшим человеком, что он срамил всех людей, которые любили eгo.

Наташа с своей чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата. Она заметила его, но ей самой было так весело в эту минуту, так далека она была от горя, грусти, упреков, что она, как это часто бывает с молодыми людьми, нарочно обманула себя. "Я слишком счастлива в эту минуту и слишком большое удовольствие предстоит мне, чтобы его портить сочувствием горю", -- почувствовала она и сказала себе: "Нет, я, верно, ошибаюсь, он должен быть весел так же, как я".

-- Ну, Николай, -- сказала она и вышла на самую середину зала, где, по ее мнению, лучше всего был резонанс. Она сначала, гордо приподняв голову, грациозно опустив руки и энергическим движением переступая с каблучка на цыпочки, прошлась по середине комнаты и остановилась.

"Вот она я! -- как будто говорила она. -- Ну-ка, кто останется равнодушным ко мне. Посмотрим". Ей все равно было: два, три человека смотрели на нее. Она вызывала весь мир этим взглядом. Добрый, восхищенный взгляд Денисова встретился с ее взглядом. "Однако, какая вы злодейская кокетка будете", -- сказал его взгляд. "Да еще какая, -- отвечали ее взгляд и улыбка. -- А что же, разве это дурно? Ну-с".

Николай машинально ударил первый аккорд. "И что они делают глупости -- поют, -- думал он, -- когда тут человек, я, погибаю. Не об этом думать надо, а о том, как спасти себя. А это все глупо, детство, и старый Денисов любезничает, противно".

Наташа взяла первую ноту, горло ее расширилось, грудь выпрямилась, глаза приняли серьезное выражение. Уже она не думала ни о ком, ни о чем в эту минуту, и из в улыбку сложенного рта полились звуки, те звуки, которые может производить в те же промежутки времени и в те же интервалы всякий, но которые тысячу раз оставляют вас холодным, а в тысячу первый раз заставляют вас содрогаться и плакать. Весь мир для Николая мгновенно сосредоточился в ожидании следующей фразы, все сделалось разделенным на три темпа, в котором была написана ария, которую она пела. Раз, два, три, раз, два, три, раз... "Эх, жизнь наша дурацкая, -- подумал Николай. -- Все это несчастье, и Долохов, и злоба, и деньги, и долг, и честь, -- все это вздор... а вот оно -- настоящее... Ну, Наташа, как она это si возьмет... Отлично". -- И он невольно взял полной грудью втору и терцию высокой ноты -- раз, два, три, раз...

Давно уже не испытывал Николай такого наслаждения от музыки, как в этот день. Но прошло время, и он опять вспомнил и ужаснулся. Старый граф, веселый и довольный, приехал из клуба. Николай не имел духа сказать ему в тот же вечер.

На другой день он не выезжал из дому и не решался объявить отцу о своем проигрыше. Несколько раз подходил к двери кабинета и с ужасом отбегал назад. Но не было выхода из этого положения. Изменял ли он своему слову в отношении Долохова, лишал ли он себя жизни, как он думал об этом неоднократно, или объявлял обо всем, без тяжелого удара своим старикам дело это не могло обойтись. Он пришел перед обедом к отцу; вместо того чтобы сказать, что было нужно, с веселым видом начал говорить, сам не зная почему, о последнем бале. Наконец, когда отец взял его под руку и повел пить чай, он вдруг самым небрежным тоном, как будто он просил экипажа съездить в город, сказал ему:

-- Папа, а я к вам за делом приходил. Я было и забыл. Мне денег нужно.

-- Вот как, -- сказал отец, находившийся в особенно веселом духе. -- Я тебе говорил, что недостанет. Много ли?

-- Очень много, -- краснея, и с глупой, небрежной улыбкой, которую долго потом не мог себе простить Николай. -- Я немного проиграл, -- сказал он, -- то есть много, даже очень много, сорок две тысячи.

-- Что? Полно, не может быть...

Когда сын рассказал все как было, и главное то, что он обещал заплатить нынче же вечером, старик схватил себя за голову, и, не думая упрекать сына и жаловаться, бросился из комнаты, только приговаривая: "Как же ты мне не сказал прежде", -- и поехал к своим знатным знакомым отыскивать нужную сумму. Когда он вернулся в двенадцатом часу с камердинером, несшим за ним деньги, он в кабинете у себя нашел сына, лежавшего на диване и плакавшего навзрыд, как ребенок.

Денисов на другой день отвез деньги и вызов Долохову, но получил отказ.

Через две недели Николай Ростов уехал в свой полк -- тихий, задумчивый и печальный, не простившись ни с кем из своих блестящих знакомых и проведший последнее время в комнате барышень, исписав их альбомы стихами и музыкой. Старый граф, набрав учителей и гувернанток, после отъезда сына вскоре переехал в деревню, где его присутствие, как он думал, становилось необходимо вследствие совершенного расстройства дел, произведенного преимущественно последним неожиданным долгом -- сорок две тысячи.

 

 

XXVI

Два дня после объяснения своего с женою Пьер уехал в Петербург с намерением получить паспорт и ехать за границу, но война была уже объявлена, и паспорта не выдавались. Остановившись не в своем доме, не у тестя, князя Василия, ни у кого из многочисленных знакомых, он жил в Аглицкой гостинице, не выходя из комнаты и никому не дав знать о своем приезде. Целые дни и ночи он проводил, лежа на диване и задрав ноги и читая, или расхаживая по своей комнате, или слушая разговоры г-на Благовещенского, -- единственное лицо, которое он видел в Петербурге. Благовещен?ский был хитрый, подобострастный и глупый делец, который ходатайствовал по делам еще покойного графа Безухова. Пьер послал за ним, чтобы поручить ему взять паспорт, и с тех пор он приходил каждый день и сидел молча целые дни перед Пьером, считая это сиденье в комнате графа весьма хитрым с своей стороны маневром, долженствовавшим принести ему большие выгоды. Пьер же привык к этому глупому и подобострастному лицу, не обращал на него никакого внимания, но любил, когда он сидит тут.

-- Приходите же, -- говорил он ему, прощаясь.

-- Слушаю-с. Все изволите читать, -- говорил Благовещенский, входя.

-- Да. Садитесь, чаю, -- говорил Пьер.

Пьер жил так более двух недель. Он не знал, когда какое число, какой день, и каждый раз, просыпаясь, спрашивал себя, вечер это или утро. Ел он то в середине дня, то в середине ночи. Прочел он в это время и все романы мадам Сюза и Рэдклиф, "Дух законов" Монтескье и скучные волюмы переписки Руссо, которые он не читал до сих пор, и все ему казалось одинаково хорошо. Как только он оставался без книги или без Благовещенского, рассказывающего о выгоде службы в Сенате, он начинал думать о своем положении, и всякий раз как повторялся в его голове весь, все тот же самый, путь тысячу раз повторенных скверных мыслей и приводил его все к тому же безвыходному положению отчаяния и презрения к жизни, он говорил себе всякий раз вслух и по-французски: "Э, разве не все равно. Стоит ли думать об этом, когда вся жизнь такая короткая глупость".

Только когда он читал или слушал Благовещенского, ему урывками приходили прежние мысли то о том, как глуп Благовещен?ский, полагая, что быть сенатором -- верх славы, когда слава египетского героя, и та -- нечистая слава; то, читая про любовь какой-нибудь Амелии, -- о том, как бы он сам полюбил и отдал бы себя любви женщине; то, читая Монтескье, -- о том, как односторонне судит писатель этот о причинах духа законов и как, ежели бы он дал себе труд подумать, он, Пьер, написал бы об этом предмете другую, лучшую книгу, и т.д.

Но как только он останавливался на этой мысли, ему приходило в голову то, что с ним было, и он говорил себе, что все это вздор и все равно, и не стоит того вся глупая жизнь, чтобы чем-нибудь заниматься. Как будто свернулся тот винт, на котором стояла вся его жизнь.

"Что я, для чего я живу, что творится вокруг меня, что надобно любить и что надобно презирать, что я люблю и что я презираю, что дурно, что хорошо?" -- были вопросы, которые, не получая ответа, представлялись ему. И отыскивая ответы, он лично, одиноко, несмотря на свое малое изучение философии, проходил по тем путям мысли и приходил к тем же сомнениям, по которым проходила и старая философия всего человечества. "Что есть я, что жизнь, что смерть, какая сила управляет всем?" -- спрашивал он себя. И единственный, нелогический ответ на все эти вопросы удовлетворял его. Ответ этот: "Только в смерти возможно спокойствие". Все в нем самом и вокруг его во всем мире представлялось ему столь запутанным, бессмысленным и безобразным, что он боялся одного, как бы люди не втянули его опять в жизнь, как бы не вывели его из этого презрения ко всему, в котором одном находил он временное успокоение.

В одно утро он лежал, положив ноги на стол, с раскрытым романом, но погруженный в этот тяжелый, безвыходный ход мыслей, все повертывая и повертывая этот свинтившийся винт мысли, все так же повертывавшийся и ничего не захватывающий. Благовещенский сидел в уголке, и Пьер смотрел на его чистенькую фигуру, как смотрят на угол печи. "Ничего не найдешь, ничего не придумаешь, -- говорил себе Пьер. -- Все гадко, все глупо, все навыворот. Все, из чего бьются люди, гроша не стоит. А знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости. Не глупа эта аллегория о невозможности вкушения плода с древа познания добра и зла", -- думал он.

-- Захар Никодимыч! -- обратился он к Благовещенскому. -- Когда вас учили в семинарии, как вам объясняли значение древа познания добра и зла?