Канун Перл-Харбора

Джеймс Баллард

Империя Солнца

 

«Империя солнца» основана на моем собственном опыте, пережитом во время Второй мировой войны в Шанхае и в Концентрационном лагере для гражданских лиц Лунхуа, где я был интернирован в 1942-1945 годах. Роман по большей части основан на событиях, свидетелем которых я стал во время японской оккупации Шанхая и в лагере Лунхуа.

Японцы атаковали Перл-Харбор воскресным утром 7 декабря 1941 года, но из-за разницы во временных тихоокеанских поясах в Шанхае в это время уже наступило утро понедельника, 8 декабря.

Дж. Г. Баллард

 

ЧАСТЬ I

 

Канун Перл-Харбора

 

Войны одна за другой быстро докатывались до Шанхая, наступая друг другу на пятки, как волны прилива, которые стремительно шли вверх по Янцзы и возвращали в многоцветный город гробы, отправленные в дрейф с похоронных пирсов Китайской Дамбы — все до единого.

Джиму начали сниться войны. По ночам на стене его спальни на Амхерст-авеню, казалось, мерцали неровным светом одни и те же немые фильмы и превращали его спящий мозг в безлюдный кинозал, где показывают хронику. Зимой 1941 года в Шанхае крутили сплошь одни военные фильмы. Джим бродил по городу и повсюду носил с собой неотвязные фрагменты снов; в фойе универмагов и отелей образы Дюнкерка [1]и Тобрука [2], плана Барбаросса и взятия Нанкина [3]буквально распирали его переполненную голову.

К полному смятению Джима, даже настоятель Шанхайского собора обзавелся допотопным кинопроектором. После утренней воскресной службы 7 декабря, в канун японской атаки на Перл-Харбор, хористов не отпустили домой и препроводили в крипту. Не снимая ряс, они расселись по реквизированным у шанхайского яхт-клуба шезлонгам и просмотрели годичной давности «Марш времени».

Джим оттянул в сторону тугой гофрированный воротничок — он думал о своих тревожных снах; его озадачивало полное отсутствие в них звуковой дорожки. Органное соло головной болью било сквозь цементный потолок, а на экране пульсировали привычные картинки танковых сражений и воздушных боев. Джиму хотелось домой, вечером доктор Локвуд, вице-председатель Ассоциации британских подданных, дает рождественский бал-маскарад, к которому уже давно пора готовиться. Они поедут на машине через японские позиции в Хуньджяо, а потом будут китайские фокусники, фейерверк и опять кинохроника; впрочем, у Джима был собственный резон рваться на маскарад к доктору Локвуду.

Снаружи, за дверью ризницы, ждали возле «паккардов» и «бьюиков» шоферы-китайцы и раздраженно о чем-то спорили между собой. Устав от фильма, который он видел уже, наверное, чуть ли не десяток раз, Джим слушал, как Янг, отцовский шофер, изводит церковного служку, австралийца. Впрочем, просмотр кинохроники давно уже стал патриотическим долгом каждого живущего вне родины британца, чем-то вроде благотворительных лотерей в загородном клубе. Званые вечера с танцами и увеселениями в саду, бесчисленные бутылки выпитого в поддержку вооруженных сил скотча (как и все дети, Джим интересовался спиртными напитками, но смутно их не одобрял) довольно быстро позволили набрать денег на покупку «спитфайра» [4]— быть может, копии одного из тех, подумал Джим, что были сбиты при первом же боевом вылете, потому что пилот задохнулся перегаром от благотворительного «Джонни Уокера».

В обычное время Джим жадно проглатывал выпуски новостей; их показ был частью пропагандистской кампании британского посольства в противовес немецким и итальянским военным фильмам, которые крутились в шанхайских общественных кинотеатрах и в клубах держав — членов Оси. Иногда, после просмотра очередного отснятого в Англии ролика от Патэ, у него возникало ощущение, что британцы, несмотря на нескончаемую серию поражений, искренне наслаждаются войной. Выпуски «Марша времени» были выдержаны в тональности более серьезной и мрачной, и Джиму это нравилось. Задыхаясь в тесной рясе, он смотрел, как объятый пламенем «харрикейн» падает с усеянного дорньеровскими бомбардировщиками неба прямо в зеленые английские луга, напоминавшие пейзаж из детской книжки, которого он сам ни разу в жизни не видел. Линейный крейсер «Граф Шпее» заваливался на бок на Рио-де-ла-Плата [5], медлительной реке, похожей на Янцзы; поднимались столбы дыма над жалким городишкой где-то в Восточной Европе, на черной планете, откуда Вера Френкель, его семнадцатилетняя гувернантка, сбежала шесть месяцев тому назад на корабле с беженцами.

Киножурнал закончился, и Джим вздохнул свободно. Вместе с другими хористами он, щурясь, выбрался на свет божий, туда, где дожидались шоферы. Его лучшего друга, Патрика Макстеда, мать увезла на корабле из Шанхая, от греха подальше, в британскую крепость в Сингапуре, и Джиму казалось, что теперь он должен смотреть киножурналы и за Патрика тоже, и даже за русских белоэмигранток, которые продавали на ступенях собора драгоценности, и за расположившихся среди могильных плит нищих китайцев.

Он скользил в родительском «паккарде» домой по запруженным шанхайским улицам, а в голове у него по-прежнему отдавался гулкий голос диктора. Янг, шофер и балабол, когда-то работал статистом на местной киностудии, на съемках фильма с Чань Чинь в главной роли: потом она перестала сниматься в кино, пожертвовала карьерой ради того, чтобы присоединиться к коммунистическому лидеру по имени Мао Цзе-дун. Янгу нравилось производить впечатление на своего одиннадцатилетнего пассажира байками о киношных эффектах и трюках. Но сегодня Янг вообще не обращал на Джима никакого внимания, сослав его на заднее сиденье. Он то и дело оглушительно дудел в клаксон: привычная на проспекте Кипящего Колодца война со злобными местными рикшами, которые так и норовили сбиться в кучу, чтобы оттеснить очередной иностранный автомобиль в кювет, пауз не знала. Опустив стекло, Янг охаживал кожаным ездовым хлыстом беспечных пешеходов, прогуливавшихся вдоль дороги проституток с американскими сумочками, старух, согнувшихся пополам под бамбуковыми коромыслами, с которых густо свисали тушки обезглавленных цыплят.

Прямо перед ними свернул на боковую улицу открытый грузовик, битком набитый профессиональными палачами — едут в старый город на публичную казнь. Босой мальчик-нищий, естественно, не упустил такого шанса и тут же побежал бок о бок с «паккардом», барабаня кулаками в дверцу, протягивая к Джиму сложенную лодочкой ладонь и выкрикивая извечный уличный шанхайский клич:

— Мама нет! Папа нет! Виски-сода нет!

Янг вытянул его хлыстом, мальчик упал и, еле вывернувшись из-под колес едущего навстречу «крайслера», побежал рядом с ним.

— Мама нет, папа нет…

Джим терпеть не мог хлыста, клаксон — совсем другое дело. По крайней мере, он мог заглушить звучавшие в голове рев восьмипушечных истребителей, вой лондонских и варшавских сирен воздушной тревоги. Европейской войной он был сыт по горло. Мимо проплыл кричаще-яркий фасад универмага «Синсиер компани»; в самом центре витрины красовался огромный портрет Чан Кайши [6], который призывал китайский народ ко все большим и большим жертвам в борьбе против японских захватчиков. На безвольной нижней губе генералиссимуса дрожал неровный тусклый отсвет от наполовину перегоревшей неоновой трубки, тот самый отсвет, который Джиму виделся во сне. Шанхай на глазах претворялся в призрачный киножурнал, который как-то сам собой понемногу просочился наружу из Джимовой головы.

Может быть, он слишком часто смотрит военную кинохронику и у него теперь что-то не в порядке с головой? Джим пробовал рассказать о своих снах маме, но она, как и все взрослые в Шанхае, была в эту зиму слишком занята, чтобы его слушать. Может, ей и самой снились по ночам страшные сны. Эти бесконечно тасующиеся у него в голове образы танков и пикирующих бомбардировщиков были странным и зловещим образом лишены звуковой дорожки; словно во сне его мозг пытался отделить настоящую войну от бутафорских сражений, придуманных Патэ и «Бритиш мувитон».

Отличить придуманное от настоящего было проще простого. Настоящую войну он видел каждый день, с тех пор как в 1937 году японцы вошли в Китай; настоящая война была на подступах к городу; в Хуньджяо и в Лунхуа, где каждую весну из-под земли прорастали кости непохороненных мертвых. Настоящая война была — тысячи китайцев, умирающих от холеры в обнесенных колючей проволокой загонах в Путуне, и окровавленные головы солдат-коммунистов, выставленные на пиках вдоль Дамбы. В настоящей войне никто не знал, на чьей он стороне, и не было ни флагов, ни комментаторов, ни победителей. В настоящей войне даже врагов не было.

А вот неизбежный конфликт между Британией и Японией, начала которого все в Шанхае ждали к лету 1942 года, принадлежал как раз к области слухов. Немецкий корабль снабжения, закрепленный за патрулирующим Восточно-Китайское море рейдером, теперь открыто заходил в Шанхай, бросал якорь на реке и грузился топливом, а топливо ему подвозили на дюжине лихтеров многие из которых, как говорил, с кривой усмешкой отец Джима принадлежали американским нефтяным компаниям. Почти всех американок вместе с детьми из Шанхая давно уже эвакуировали. На занятиях в Соборной школе вокруг Джима множились пустые парты. Большая часть его друзей вместе с матерями перебралась от войны подальше, в Гонконг или в Сингапур, а их отцы позапирали дома и поселились в отелях, на Дамбе.

В начале декабря, когда как-то раз в школе отменили занятия, Джим вместе с отцом поднялся на крышу офисной многоэтажки на улице Шечуан, и они стали жечь ящики с документами, которые подвозили им снизу на лифте клерки-китайцы. Клочки обугленной бумаги столбом поднялись над Дамбой и смешались с дымом из труб последних, рвущихся с привязи пароходов, покидающих Шанхай. На сходнях толклись, прокладывая себе дорогу на палубу, пассажиры, метисы-евроазиаты, китайцы, европейцы, с узлами и чемоданами, готовые рискнуть головой: в устье Янцзы их караулили немецкие подлодки. На крышах офисных зданий в финансовой части города повсюду горели костры, а за ними из бункеров на той стороне реки, в Путуне, следили сквозь полевые бинокли японские офицеры. И Джима беспокоила даже не столько японская злость, его беспокоило то, какие они терпеливые.

 

Машина подъехала к дому на Амхерст-авеню, и он помчался наверх, переодеться. Ему нравились персидские тапочки, вышитая шелковая рубашка и синие бархатные брюки, в которых он был похож на статиста из «Багдадского вора», и очень хотелось поскорее отправиться на вечеринку к доктору Локвуду. Он как-нибудь перетерпит тамошних фокусников и неизменный киножурнал, а потом отправится по своим тайным делам, которые из-за слухов о близкой войне приходилось вот уже не первый месяц откладывать на потом.

По счастливому стечению обстоятельств в воскресенье после обеда у Веры бывал выходной, и она ездила к родителям в гетто в Хонкю. Эта усталая молодая женщина, сама еще почти ребенок, не отпускала Джима ни на шаг, как цепная собака. И как только Янг доставит его домой — родители собирались задержаться у Локвудов на ужин, — он останется один в пустом доме, сам себе хозяин — самое изысканное из доступных ему удовольствий. Будут, конечно, еще и слуги-китайцы, девять человек, но для Джима, как и для любого другого британского ребенка, они были все равно что мебель — ничего не видят и ни во что не вмешиваются. Он, наконец, покроет лаком свой сделанный из бальзового дерева самолет и закончит очередную главу практического руководства под названием «Как играть в контрактный бридж», которое он писал в обычной школьной тетрадке. Из года в год он оставался с мамой, когда она играла в бридж, и, поскольку попытки найти хоть какую-то логику в чередовании фраз типа «Одна бубна», «Пас», «Три червы», «Три без козыря», «Удваиваю», «Удваиваю сверху» ни к чему не привели, он, в конце концов, заставил ее сесть и выучить его правилам и даже овладел умением вести торг: своего рода шифром внутри другого шифра; Джиму всегда нравились такие вещи. Заручившись помощью самоучителя по бриджу Эли Калберстон, он как раз собрался взяться за самую сложную главу, по психологии карточного торга, — а кроме того, надо бы добавить еще и насчет «одиночки».

Впрочем, если задача окажется совсем уже непосильной, можно будет отправиться на велосипеде во Французскую концессию, захватив с собой воздушку на случай нежданной встречи с бандой с авеню Фош — группой двенадцатилетних французов. Домой он вернется как раз к началу радиосериала о Молниеносном Гордоне по «Экс-Эм-Эйч-Эй», а потом будет программа по заявкам, куда он и его приятели обычно звонили и заказывали музыку под самыми свежими своими псевдонимами — «Бэтмен», «Бак Роджерс» и (собственный Джимов) «Ас»: ему нравилось слышать, как диктор произносит это имя, хотя одновременно всякий раз хотелось провалиться на месте от смущения.

Сбросив рясу на руки китаянке-ама [7]и переодевшись в маскарадный костюм, он вдруг выяснил, что все эти планы могут оказаться под угрозой срыва. Взбудораженная слухами о том, что скоро начнется война, Вера решила не ехать к родителям.

— Езжай на вечеринку, Джим, — сказала ему Вера, застегивая пуговицы на шелковой рубашке, — а я позвоню родителям и скажу, что не могу тебя оставить.

— Но, Вера, они же так по тебе соскучились. Точно соскучились. Нельзя же думать только о себе, Вера… — Джим осекся и не стал развивать тему. Мама велела ему быть с Верой подобрее и не дразнить ее, как прежнюю гувернантку. Та была из русских эмигранток, настроение у нее менялось что ни час, а как-то раз она по-настоящему испугала Джима, который как раз переболел корью и едва-едва начал приходить в себя, сказав, что слышит, как гремит над Амхерст-авеню глас Господень и упреждает неправедных. Под неправедными явно имелись в виду Джим и его родители. Вскоре после этого Джим произвел фурор среди своих школьных товарищей, заявив, что он атеист. Вера Френкель, напротив, была девушка вполне уравновешенная: она никогда не улыбалась, хотя и сам Джим, и его родители, и все, что с ними связано, казались ей ужасно странными, — такими же странными, как Шанхай, чужой и жестокий город, за тысячи и тысячи миль от ее родного Кракова. Она успела уехать вместе с родителями из оккупированной Гитлером Европы на одном из последних выпущенных немцами пароходов, и теперь, как и тысячи других еврейских беженцев, они жили в Хонкю, мрачном, застроенном сдаваемыми внаем многоэтажками районе по ту сторону шанхайского порта. К полному изумлению Джима, герр Френкель и Верина мама жили вдвоем в одной комнате.

— Вера, а где живут твои родители? — Ответ был известен заранее, но Джим решил убедиться лишний раз. — У них что, свой дом?

— У них комната, Джеймс. Одна комната.

— Одна комната! — Это казалось непостижимым, куда более странным, чем привычные чудеса в комиксах про Супермена и Бэтмена. — А она большая, эта комната? Как моя спальня? Или как наш дом?

— Как твоя гардеробная, Джеймс. Некоторым людям в жизни везет чуть меньше, чем тебе.

Проникшись благоговейным трепетом, Джим закрыл за собой дверь в гардеробную и переоделся в бархатные брюки. И смерил глазами крохотную комнатенку. Понять, как два взрослых человека могут жить в такой тесноте, было не легче, чем разобраться в принципах торга в контрактном бридже. Должно быть, к этой тайне есть какой-то ключ, самый элементарный, — вот и будет ему тема для очередной книги.

 

К счастью, у Веры были свои представления о должном и не должном, и она таки попалась на его наживку. Она уже давно ушла, отправилась пешком за тридевять земель, к трамвайному кольцу на авеню Жоффр, а Джим все никак не мог выбросить из головы тайну этой волшебной комнаты. Он решил опробовать этот вопрос на отце с матерью, но они, как обычно, были слишком увлечены новостями о войне, чтобы обращать на него внимание. Они стояли у отца в кабинете в маскарадных костюмах и слушали на коротких волнах английские сводки новостей. Отец, в костюме пирата, откинув на лоб кожаную «одноглазую» нашлепку и надев очки, стоял на коленях возле радиоприемника, более всего похожий на ударившегося в разбой профессора, и устало смотрел на желтый огонек настройки — этакий золотой зуб на благородном, из красного дерева, лице приемника. На расстеленной поперек ковра карте уже была отмечена новая линия обороны, на которую отошла Красная Армия. Отец прошелся по ней безнадежным взглядом: судя по всему, российские просторы поражали его ничуть не меньше, чем Джима — миниатюрность комнаты Френкелей.

— К Рождеству Гитлер будет в Москве. Немцы по-прежнему наступают.

Мама, в костюме Пьеро, стояла у окна и глядела в стальное декабрьское небо. Вдоль улицы проплыл длинный волнообразный хвост китайского похоронного змея; голова с жуткой яростной улыбкой заглядывала в окна европейских домов, то и дело теряя ветер и ныряя вниз.

— В Москве сейчас, наверное, идет снег. Может, хоть погода их остановит…

— По разу в каждые сто лет? Честно говоря, надежда слабая. Вот если бы Черчиллю удалось уговорить американцев вступить в войну…

— Пап, а кто такой Генерал Грязь?

Отец поднял голову: Джим стоял в дверях, в синем бархате, похожий на волонтера-пехотинца, готового в любой момент отправиться на помощь русским; за его спиной ама, как оруженосец, держала в руках воздушку.

— Нет, Джейми, только не ружье. Сегодня оно ни к чему. Возьми лучше самолет.

— Ама, положи на место! Убью!

— Джейми!

Отец, оторвавшись от приемника, развернулся в его сторону, — вот-вот ударит. Джим встал рядом с матерью и застыл, выжидая. Носиться по Шанхаю на велике — это одно дело, но дома он старался держаться поближе к маме. Она была женщина тактичная и умная, и Джим уже давно решил про себя, что главный смысл ее жизни состоит в том, чтобы ездить на вечеринки и помогать ему делать домашние задания по латыни. Когда ее не было дома, он часами блаженствовал у нее в спальне, смешивая духи из флакончиков и лениво перелистывая фотоальбомы. На фотографиях она была молоденькая, еще до свадьбы: кадры из немого фильма, в котором она сыграла роль его старшей сестры.

— Джейми! Не смей так говорить… Ни ама, никого другого ты не убьешь.

Кулаки у отца разжались сами собой, и Джим вдруг понял, что тот очень устал. Джиму часто казалось, что отец, придавленный угрозами в адрес фирмы со стороны коммунистических профсоюзов, работой в Ассоциации британских подданных, страхами за Джима и за жену, держится из последних сил. Когда он усаживался слушать новости, его клонило в сон. И вообще в последнее время между родителями вспыхнула такая страстная привязанность, какой он раньше за ними не замечал. Отец, конечно, иногда на него сердился, но при этом с самым неподдельным интересом старался вдаваться в малейшие его дела, так, словно действительно верил в то, что помощь сыну в постройке авиамодели куда важнее всяких войн. Впервые в жизни его совершенно перестали интересовать полученные Джимом в школе оценки. Он постоянно пичкал Джима какими-то странными сведениями — о химическом составе искусственных красителей, о том, как компания планирует переустроить систему соцобеспечения для китайских рабочих, о той школе и о том университете, в которые Джим поступит в Англии после войны, и о том, как Джим — если он, конечно, сам этого захочет, — сможет стать врачом. Он говорил с ним как со взрослым, так, словно торопился, словно боялся, что эта взрослость может никогда не наступить.

По здравом размышлении Джим решил не подливать масла в огонь и даже не заикаться ни о таинственной комнате Френкелей в хонкюйском гетто, ни о психологических проблемах карточного торга, ни об отсутствии звуковой дорожки в снах про войну. Он больше никогда не станет угрожать ама смертью. Они едут на вечеринку, а он пока подумает, как ему приободрить отца, и еще — нет ли способа остановить немцев у самых ворот Москвы.

Джим забрался в «паккард», вспоминая рассказы Янга об искусственном снеге на Шанхайской киностудии. Амхерст-авеню была битком набита автомобилями — европейцы разъезжались по рождественским вечеринкам, — и Джиму это пришлось по душе. Казалось, что все, кто жил в западных предместьях, переоделись в маскарадные костюмы, и Шанхай превратился в город клоунов.