Дело Люторических крестьян
По настоящему делу к суду были привлечены 34 крестьянин» села Люторич, Епифанского уезда, Тульской губернии (в том числе одна женщина), обвинявшиеся в оказании сопротивления должностным лицам при исполнении ими судебного решения.
Суть дела состояла в следующем. Долгие годы люторические крестьяне безропотно несли все обязанности и терпели страшный гнет и притеснения со стороны местного помещика – графа Бобринского и его управляющего Фишера. После реформы 1861 года» крестьяне были «наделены» землей. Жители села Люторич назвали эти наделы весьма образно «сиротскими» и «кошачьими», так как размер их не превышал 3/4 десятины на душу. Этого клочка земли не хватало крестьянам уже при «наделении» их землей. С приростом же населения этот крошечный «надел» тем более стал уменьшаться, раздробляясь на все мелкие части. Кругом деревни, на большом пространстве, залегали графские владения. Крестьянам, имеющим сильную нужду в земле, некуда было за ней обращаться, кроме графа. Это обстоятельство прекрасно понимал управляющий имением и сам граф и пользовались им для выжимания из крестьян последних барышей.
Земля сдавалась крестьянам по договорам под стопроцентную сумму неустойки и под различными условиями, в результате которых крестьяне оказались окончательно закабаленными. За несвоевременную уплату причитающихся ему по договору сумм Фишер взыскивал с крестьян вплоть до продажи всего принадлежавшего крестьянину имущества, обрекая его на нищенство. В отношениях с крестьянами, пользуясь их неграмотностью, Фишер допускал, помимо всего прочего, много злоупотреблений, в результате чего обманным путем выкачивал из крестьян дополнительные доходы. Так было и на сей раз. По одному из обязательств Фишер получил исполнительный лист на 8219 рублей 29 коп. Исполнительный лист был передан приставу для взыскания. Однако, когда пристав приехал для производства описи, крестьяне его не допустили к ее производству и заявили, что управляющий вновь их обманул, так как по этому листу ими деньги уже уплачены. Через несколько дней; пристав вновь вернулся для производства взыскания, однако на этот раз уже в сопровождении с Цат. Навстречу ему вышли женщины села Люторич, которые отказались добровольно исполнить решение о взыскании и просили не приводить его в действие до тех пор, пока не возвратятся мужчины, которые все вместе пошли в имение графа просить его о справедливости.
Пристав не пожелал ожидать возвращения мужчин и приступил к делу. Видя безуспешность просьб, толпа крестьян, не допуская пристава к деревне и доведенная до отчаяния, набросилась на волостного старшину и стала оттаскивать его в сторону, нанося ему при этом побои. Когда на помощь старшине бросились солдаты, крестьяне схватили и их и не отпускали до тех пор, пока пристав не вынужден был отказаться от производства на этот раз описи.
Через день в село прибыла уже рота солдат, под наблюдением которой все необходимые формальности по описи имущества были произведены.
В связи с тем, что дело это получило широкую огласку, возможности расправиться с крестьянами за неповиновение, без суда, были упущены, и крестьяне были преданы суду. За ходом процесса следила вся Россия. Под давлением передового общественного мнения суд вынужден был вынести крестьянам сравнительно мягкий приговор. Трое крестьян были присуждены к тюремному заключению, один – к штрафу, а в случае несостоятельности – к аресту, остальные – оправданы.
Дело слушалось 17 декабря 1880 г. в московской судебной палате с участием сословных представителей. Защищал всех подсудимых Ф. Н. Плевако.
* * *
Господа судьи и господа сословные представители!
Документы прочитаны, свидетели выслушаны, обвинитель сказал свое слово – мягкое, гуманное, а потому и более опасное для дела; но жгучий и решающий задачу вопрос не затронут, не поставлен смело и отчетливо.
А между тем он просится, он рвется наружу: заткните уши, зажмурьте глаза, зажмите мои уста, – все равно, он пробьется насквозь; он в фактах нами изученного дела; его вещают те заведенные порядки в управлении владельца деревни Люторич, те порядки, которые я назову «картиной послереформенного хозяйства в одной из барских усадеб», где противоестественный союз именитого русского боярина с остзейским мажордомом из года в год, капля по капле, обессиливая свободу русского мужика и, обессилив, овладел ею в свою пользу.
Всякая чуткая душа, всякая пробужденная совесть слышит, требует его от меня, если я обойду его. И я призываю вас благосклонно выслушать мое слово в этом направлении.
Не думайте, что я уклоняюсь в сторону от целей правильно понятой защиты; не бойтесь, что увлекусь публицистическим интересом предложенного вашему суду дела, перейду пределы судебного диспута.
Чувство меры удержит меня. Оно внушает мне, что 34 подсудимых, – да и не 34, а один человек, – могут требовать, чтобы я не делал из их спины той площадки, на которой просторно можно разгуливать и декламировать темы из области общественных вопросов, оставив на произвол судьбы то, что должно всецело овладеть моими силами, – заботу о будущности подсудимых, заботу о том, чтобы отклонить или умалить удары, направленные на головы этих несчастных грозой карающего закона.
И я глубоко убежден, – и вы мое убеждение разделите, – что в настоящем деле история возникновения событий 3 и 5 мая имеет глубокие корни в прошлом; что бытовой очерк дела осветит его в настоящем свете, выведет наружу действительные, но в глубине скрывшиеся причины, мощные, неотвратимые, наличность которых меняет точку зрения и на событие, и на доказательства, и на объяснения его.
Ведь можно счесть за твердо установленное положение, что крестьяне, заявившие 22 апреля, 3 и 5 мая, что они к описи не допустят постоянно говорили, что они ничего не должны и никакого судебного решения о взыскании не знают.
Раз у них было такое убеждение, раз, по их словам, к ним, как снег на голову, свалился исполнительный лист, вручаемый им приставом, то для доказательства этого положения мы должны изучить отношения крестьян ко взыскателям, – к немцу‑управляющему и к графу Бобринскому. Только там вскроются нам факты, которые убедят нас, что крестьяне могли себя считать не в долгу; там увидим данные, убеждающие нас, что крестьяне не могли знать ни договоров, ни решений, против них постановляемых, что они могли не верить сообщенному им приставом сведению о взыскании и думать, что их протест есть протест правды против вопиющего неправосудия.
Изучим бытовые факты дела.
В Епифании почти половина земель – вотчина графа Бобринского. Особенность этого имения, не встречающая себе соперничества в губернии, это – ничтожный надел, нищенский, как его обзывают в литературе, «кошачий» – по меткому выражению голодающего остроумия.
Крестьяне не могут жить наделом: работа на стороне и на полях помещика для них неизбежна, к ней они тяготеют, не как вольно договаривающиеся, а как невольно принуждаемые, – а в этом идея и смысл системы, практикуемой управляющим графских имений.
Конечно, наделы в имениях графа согласны с буквой закона; требовать от него большего во имя идеального права нельзя. Для тех людей, которые не знают долга, выше предписанного законом, которые не чуют, что закон – это минимум правды, над которой высится иной идеал, иной долг, внятный только нравственному чувству, – для тех людей факт данного надела – факт безупречный, полная мера обязанностей графа к крестьянам, чуждая всяко‑то захвата и вреда.
И мы не станем осуждать de jure графа Бобринского. Мы уясним пока, что же вышло из этой полуголодной свободы.
Родилась необходимость вечно одолжаться у помещика землей для обработки, вечно искать у него заработка, ссужаться семенами для обсеменения полей. Постоянные долги, благодаря приемам управления, росли и затягивали крестьян: кредитор властвовал над должником и закабалял его работой на себя, работой за неплатеж из года в год накоплявшейся неустойки.
В этом положении, где кредитор властвовал, а должник задыхался, уже не было и помину о добровольном соглашении. Чудовищные контракты и решения доказывают, что управление не соглашалось, а предписывало условия; вечно кабальные мужики тоже не соглашались, а молча надевали петлю, чем и завершались и вступали в силу свободные гражданские сделки крестьян с их бывшим владельцем.
Не хочется думать, чтобы текст договоров, нами оглашенных на следствии, измышлялся в кабинете графа, а не в конторе немца Фишера. Зная графа Бобринского как москвича, предводителя здешнего дворянства, тщетно защищал я мысль, что эти неустойки от 50 до 100 процентов на сумму долга, просроченного семь дней, эти условия на землю, отбирающие ее назад с семенами, урожаем и работой, если среди обыденного за это время безденежья не уплатит долга крестьянин‑арендатор и прочее и прочее, – неведомы ему, чужды ему и без согласия его придуманы бессердечным управляющим.
Десять лет, из года в год, идут они – одинаковые, разорительные, бесчеловечные условия, и граф не знает их!..
Нет, защитить эту мысль – задача выше моих сил. Нельзя десять лет не знать, что за малейшую неисправность одного подвергают штрафу в мою пользу целую общину, нельзя не видеть, что в книги экономии ежегодно вносятся тысячи рублей неустоек, собранные из нищенских копеек, взысканные с крестьянства, – нельзя, нельзя…
Тут вина не кончается человеком, пишущим договоры и требующим по ним, каким является всегда Фишер. Нет, чувство, различающее добро и зло, ясно и вразумительно судит о тех, кто мог, но не хотел положить конец подобному злу.
Я не фразы говорю. Каждое слово мое документально основано. Редкая готовность епифанского съезда мировых судей, выдавшего мне сведения о деятельности мирового судьи Голикова, присуждавшего с 1866 по 1877 год Фишеру и экономии графа Бобринского долги и неустойки, – дала мне возможность представить вам опись дел – свыше 350.
Из этой описи вы видите, что количество дел в год достигало 54. Погодно и по суммам мы получаем такие итоги: в 1866 году Фишер предъявляет всего 2 дела – на 150 рублей; на следующий год уже 7 дел, и взыскано долгу и неустойки 1542 рубля; в 1869 году – 5 дел и 103 рубля; в 1870 году разыгрывается аппетит Фишера, и он учиняет 51 дело и получает 9937 рублей; в 1871 – 54 дела и 13032 рубля; в 1872 – 28 дел и 7858 рублей взыскания. В 1873 году настало затишье – рука бьющего устала и учинила только 5 дел и только 1309 рублей взыскано. Но мир был недолог. Со следующим годом вспыхнуло новое гонение; 20 дел и 6588 рублей в 1874 году; 12 090 рублей и 56 дел в 1875; в 1876 году – 50 дел и 14942 рубля; в 1877 году – 38 дел и 11026 рублей.
Я прошу вас перелистать предъявленный документ. Иски неустоек по 30 процентов, по 50 процентов, по 100 процентов за долг мелькают перед глазами. Неустойки в 300 и 500 рублей – целыми десятками. А прочтите договор: полная неустойка за неуплату малой доли долга. Прочтите дело № 143 за 1870 год – ищут долг и неустойку, крестьяне несут деньги судье. Деньги приняты, получены, а на неустойку в 50 процентов все‑таки взят исполнительный лист. Прочтите дело № 158 – ужасный, отвратительный договор: в случае просрочки – изба, корова, лошадь и все, что сыщется в избе, поступает в неустойку. Присуждаются иски по удостоверениям волостного правления. Присуждено по удостоверению, данному волостным правлением!
Но довольно! Надо много терпения, чтобы читать эти ростовщические фантазии, которым давал значение и силу судья, живущий в наше время и творящий суд по уставам 20 ноября.
Стыдно за время, в которое живут и действуют подобные люди!
Пересмотрите, судьи; сами этот Документ. Дайте значение этим прогрессивно увеличивающимся неустойкам от 100 до 500 рублей. Примите во внимание красноречивый факт, что неустойки взыскиваются, а новые долги все образуются. Значит, тяжелее житье крестьян в имениях, вверенных графом Бобринским немцу Фишеру. Значит, захлестнула их мертвая петля, если они видят, как с них тянут неустойку, которой позавидует любой закладчик, а они платят, должают и все‑таки опять берут.
Представьте же себе эту печальную экономическую историю.
Не трудно увидеть, что постоянное нарастание неустоек сбило с толку крестьян. Не трудно понять, до чего они дошли, когда, по свидетельству Писарева, приняли условия на обработку полей целой деревней за присужденную неустойку. Не трудно понять, как росли эти неустойки неведомо для деревни, как в волостном правлении в 1877 году под № 17 вынесен приговор, уполномочивающий двух мужиков и впредь подписывать всякие условия о неустойках.
Думаю я, что в Люторичах жизнь после реформы была во стократ тяжелее дореформенного рабства.
До 19 февраля управляющий берег мужика, как берег всякую хозяйскую вещь, внесенную в инвентарь. Эгоистический расчет имел личиной человеколюбие.
Но настал день воли, подорвались эгоистические основания беречь своего раба, и личина сброшена. Из мужика выбиралось все, что можно выбрать. А не вынесет, умрет, – что за дело. На пустое место найдется новый полуголодный, – лишь бы десница Фишера не уставала жать, где не сеяла.
Сбился с толку люторический мужик в этом омуте счетов и сборов, и не мудрено, что заспорил.
Впрочем, спору его против исполнительного листа, подкрепленного заемными письмами, судебное следствие дало такие веские аргументы, что всякому сомнению в добросовестном убеждении, что долг уплачен, нет места.
Между заемными письмами есть одно в 1000 рублей, сроком по 1 октября 1877 г. В исполнительный лист письмо это вошло всецело с процентами: искали всю сумму. А вот на следствии мы предъявили две расписки: из них видно, что признаваемый Фишером за его кассира Карнеев принял в уплату по этому заемному письму, до подачи еще иска, свыше 500 рублей. Фишер искал вновь полную – 1000 рублей. Взыскание во второй раз именуется тяжким и гнусным поступком в нашем Уложении.
С беззастенчивостью, достойной удивления, немец‑управляющий объяснил здесь, что эти расписки ошибочны, а поэтому он записал уплату, полученную Карнеевым, в 1876 году. Мало ли какие комментарии к русской записке приплетет его немецкое остроумие. Кто дал ему право своевольно игнорировать расписку, данную в уплату долга 1877 года? Я отрицаю этот комментарий, лишенный смысла, и смело, чтобы он слышал, говорю здесь: Фишер искал вторые деньги; он совершал противозаконное деяние против люторических крестьян.
Раз есть эти расписки, случайно уцелевшие у нас, раз Фишер, имея их, искал долг вполне, то есть скрыл уплату, публично искал не должного, – получают все хотя частью доказанные показания обвиняемых, что они долг весь уплатили, и лишаются веры слова Фишера, что ему были должны все искомое. Он обличен в неправде, ему верить нельзя. Ложность долга доказывается и таинственностью иска. Решение заочное. Крестьян на суде не было. Отзыва не подано. Старшина не мог объяснить, оповещали ли крестьян о поданном иске, оповещалась ли им копия решения. Между тем, если крестьяне решились сопротивляться описи, убежденные в правоте, то не естественным ли предположением было бы то, что они боролись бы с иском в форме более законной, на суде, предъявили бы там платежные расписки. Но этого не было, ибо о деле от них таили, а суд ввели в заблуждение распиской одного из крестьян, кажется, старшины…
Но не только мужик‑простак, но и юрист найдет основание доказать, что долг в 5200 рублей по трем заемным письмам был погашен. Вы знаете, что Фишер здесь сознался, что многие договоры, а в том числе и долг по заемным письмам, хотя были написаны на его имя, но были долгами самому владельцу. Он сознался, что его заемные письма на 5200 рублей и долг Бобринского в 5600 рублей, об отработке которого натурой составлен договор в 1878 году, – одно и то же.
В 1878 году составлен договор. Долг в 5200 рублей уже фигурирует в цифре 6600 рублей и раскладывается на шесть лет работ. Значит, в это время крестьяне, подписавшиеся здесь в получении денег, а на самом деле их не получившие, вступили в новый договор взамен прежнего долга. Это сделал и Фишер. Значит, заемные письма были уплачены путем novatio obligationus замены одного долга другим.
Вдруг вздумалось Фишеру, – и он оплаченные заемные письма предъявил ко взысканию. По ним едут взыскивать. Не мужик, а всякий юрист завопил бы, что его грабят, совершают преступление. А если его к тому же и на суд не вызывали, он подумает, что здесь мистификация, повторение рогожской истории со староверческой кассой.
Фишер ссылается, что последующий договор уничтожен. Но благоволите прочесть, когда он уничтожен. Сомнительно, чтобы с уничтожением без оговорки восстанавливалась сила им погашенных обязательств, а еще менее доказано, чтобы крестьяне знали об уничтожении этого условия, а потому понятно, что они роптали 3 волновались, видя, что с них берут не должное.
Сомнительность долга и его более чем сомнительная нравственная подкладка – ясны.
Посмотрите теперь, что же действительно сделали крестьяне деревни Люторич в борьбе с неправдой.
Первый день преступления – 22 апреля.
Сходу объявлено о взыскании. Сход говорит, что долга нет и потому к описи допускать не следует. Никакого сопротивления не сделано. Пристав уехал по заявлению Фишера. Тут, очевидно, преступления нет.
Частное лицо, получившее повестку о неправильном взыскании, имеет право думать само собой о незаконности иска и соображать, нельзя ли опротестовать опись.
Деревенская община – юридическое лицо. Она думает на сходке, и, по условиям юридического лица, она иначе не может думать, как вслух и речами. Сильные голоса того и другого на сходке, это – рельефные мысли думающей юридической личности; здесь пользование своим правом, здесь нет преступления.
Если же 22 апреля не было преступления, а было полное законное пользование своими правами, была сходка крестьянского мира, обсуждавшего свои дела, то те или другие мнения, высказанные здесь, те или другие громче и внятнее выраженные мысли не могли сделаться преступными оттого только, что за 22 апреля последовали майские дни.
Суду вашему подлежат только эти последние, к изучению которых мы и переходим.
3 мая, по заявлению Фишера, прибыл вновь к описи имущества судебный пристав. Но он был уже не один. Его сопровождала полиция в количестве, внушающем уважение. Исправник, становой шли рядом, человек двадцать десятских, человек, десять урядников, – словом сказать, тут были представители полиции старой и новейшей формации.
Но мужики не вышли к ним навстречу. Где они? Всем миром, за исключением старых да малых, они до свету ушли в сельцо Бобрики, к графу, просить его о милости, о неразорении.
Детски наивные, простоватые, они надеялись слезами умилостивить взыскателя.
Напрасное мечтание!
Им обещана одна милость: им сказано, что благодаря своему положению и влиянию, к ним пришлют подарок… в тысячу солдат»
И сдержано было джентльменское слово: не долго, всего два дня прошло, как деревня Люторичи дождалась барского пожалования!
Пока на пороге графского дома люторовцы ждали, когда примет их барин, к судебному приставу вышли одни бабы, да старые и малые мужики, оставшиеся в деревне.
Начались просьбы – понятно о чем: они просили подождать, пока придут Сами мужья и братья, придут с милостью да с барским ласковым словом.
На просьбы их нет ответа: пристав идет без хозяев в дома начать опись.
Вдали показался скачущий всадник, – то посол от крестьян; прислали его сказать, что надо подождать с описью, пока они придут, а они сами – замешкались: барин еще спит и не выходит к ним выслушать их просьбу…
Тщетно, пристав идет делать свое дело.
В толпе начинается шум: одни плачут, другие просят. Все сливается в музыку скорби и ропота.
Но пристав, по словам его, лично к себе не видел ни одного оскорбления, ни одной брани.
Если же среди шумящего люда и раздавались бранные слова, то не судите за это строго: бранное слово – это междометие народного языка, без него не обходится не только ссора, но и веселые, задушевные речи. Я думаю, что и первые любовные ласки деревенского парня со своей возлюбленной не обойдутся без крепкого словца.
Ваше внимание должно остановиться на утверждаемом здесь факте оскорбления старшины.
Прошу вас припомнить, что старшина – сельчанин той же деревни. Он одновременно и некоторая власть, а вместе и свой человек, родня, сосед обвиняемых. Как старшина, он мог принять за всех повестку, быть представителем юридического лица – деревни. В его показаниях есть места, из которых видно, что он, и никто, кроме него, повинен в том, что повестка о вызове в суд была принята, а крестьяне не знали ни о суде, ни о решении. Он один настаивал на том, что крестьяне должны; но вместе с тем в его доме, в ожидании возврата крестьян из села Бобрик, не в меру другим, опись не производилась.
Немудрено, что крестьяне смотрели на него, как на ренегата, продавшего и разорившего их, и боялись, что своими, в качестве представителя деревни, действиями он свяжет их и здесь, опять приняв повестку, сделает для них обязательными и непоправимыми все действия пристава.
Крестьяне мешали ему быть их представителем, когда они сами хотят вступить в спор со взыскателем. Вот смысл удерживания, хватания его за руки и т. п.
Обвинение было направлено к тому, чтобы признать старшину властью, совместно с приставом приводившей в исполнение судебное решение и в этой должности получившей оскорбление.
Я допрашивал, были ли приглашены старшина и староста приставом и исправником? Ответы даны отрицательные и уклончивые. Если же старшина или староста явились не по призыву, а случайно, по своей воле, и на них не было возложено никакой доли в исполнение решения, то вопрос меняется.
Представьте себе, что пристав суда взял с собой для исполнения решения десять курьеров. Оскорбление одного из них во время исполнения решения – преступное сопротивление.
Но если он взял девять, а десятый, мимо проходя, увидел товарищей, зашел самовольно, вступил в дело, начал хозяйничать и был бы оскорблен – здесь сопротивлению места нет: он не орудие исполнения, он не связан с приставом путем призыва или распоряжения в одно целое, в организм власти, приводящей решение в исполнение.
А старшина был в такой роли – случайно находившегося на месте человека, а не власти. Крестьяне, не знавшие ни пристава, ни полиции, боялись одного, – что старшина продаст их, и не пускали его представлять деревню.
Замечательно, что и 5 мая, когда вошли войска, ни войско, ни пристав, ни полиция оскорблены не были, но крестьяне держали за руки кандидата на сельского старосту – одного из подсудимых, прося его не быть представителем деревни.
Мне могут возразить, что старшина и староста и без приглашения судебного пристава имели официальное значение при приведении решения в исполнение, что они были нужны для указания имущества должников и решения вопроса о том, не скрыто ли что‑нибудь.
Глубокая ошибка! Исполнялось решение гражданского суда, а па Уставу Гражданского судопроизводства при таком исполнении деле взыскателя указывать имущество: за властью присылается, когда двери заперты, сундуки замкнуты, а розыски скрытого вне селения не входят в обязанность ни пристава, ни полиции.
Итак, я думаю, что оскорбление старшины здесь не имело места в смысле сопротивления власти, исполняющей решение суда.
Перейду к другому преступному деянию – к склонению крестьян села Люторичи не допускать пристава до описи. Дело это приписывается нескольким подсудимым, громче всех об этом говорившим на деревенских сходах.
Согласитесь со мной, что мы должны считать только тогда возможным удостоверить существование факта, доказываемого не абсолютно верными доказательствами, когда природа факта не допускает или обстоятельства устранили лучшие и абсолютные доказательства. Но когда они, абсолютные доказательства, существовали, но их обошли и выдвинули только вероятные, тогда вера в факт падает.
Между тем в деревне Люторичи до 700 жителей; они все отказались допустить опись; они все, судя по ныне мной представленнвму приговору, считают себя беззаконно разоренными Фишером. Вот кого или из числа которых и следовало бы спросить: кто вас подготовлял не допускать к описи? Они могли сказать, нуждались ли они в подстрекательстве или наболела у них эта мысль сама собой. А их не спросили, и на мимолетных плохо вяжущихся между собой впечатлениях урядников и полиций построили тяжелое обвинение.
Не верьте ему, господа судьи!
Но подстрекатели были. Я нашел их и с головой выдаю вашему правосудию: они – подстрекатели, они – зачинщики, они – причина всех причин…
Бедность безысходная, бедность – создание Фишера, одобряемое его владыкой, бесправие, беззастенчивая эксплуатация, всех и все доведшая до разорения, – вот они, подстрекатели!
Одновременно, потому что одинаково невыносимо всем становилось, вспыхнуло негодование люторовцев против бесцеремонного попирания божеских и человеческих законов, и начали думать они, как им отстоять себя.
И за эту драму сидят теперь они перед вами.
Вы скажете, что это невероятно. Войдите в зверинец, когда Настанет час бросать пищу оголодавшим зверям: войдите в детскую, где проснувшиеся дети не видят няни. Там – одновременное рычание, здесь – одновременный плач. Поищите между ними подстрекателя. И он найдется не в отдельном звере, не в старшем или младшем ребенке, а найдете его в голоде или страхе, охватившем всех одновременно…
Я дал вам массу материала, я вручил вам бездну условий и решений, достаточных свести с ума и спутать в расчетах разоренную деревню.
Вы прочтете – и физиономия подстрекателя сама восстанет в вашем воображении.
Сведем итоги.
22 апреля в селе Люторичах не было никакого преступления… Сход, рассуждавший об иске и описи, пользовался своим правом думать о делах. В этот день они не могли знать, что появится пристав 3 мая, а следовательно, и думать о форме сопротивления, о насилии над старшиной.
3 мая – день, подлежащий разбору с точки зрения Уложения. Оскорбление старшины не имеет связи с обвинением в сопротивлении. Его присутствие, случайное, не связанное в единстве действий с приставом, ставит оскорбление, ему нанесенное, в самостоятельный проступок, не подлежащий вашему суду в пределах нынешнего обвинения. На скамье подсудимых нет подстрекателей: подстрекательство – в прошлом отношении Фишера и графа Бобринского к крестьянам и в массе документов, нами оглашенных.
Но защита, господа судьи, не должна самоуверенно ограничить свое слово отрицанием вины. Она должна смирить себя и предположить, что ей не удастся перелить в вашу душу ее убеждения о невинности подсудимых. Она должна, на случай признания фактов: совершившимися и преступными, указать на такие данные, которые в глазах всякого судьи, у которого сердце бьется по‑человечески и не зачерствела душа в пошлостях жизни, ведут к снисхождению и даже к чрезвычайному невменению при наличности вины.
Наш закон знает такие обстоятельства. Начертав в статье 134 Уложения причины смягчения кары, он не остановился на этом. Законодатель знает, что есть случаи, когда интересы высшей справедливости устраняют применение закона. Законодатель знает, что есть случаи, когда мерить мерой закона – значит смеяться над законом и совершать публично акт беззакония.
А обстоятельства именно таковы. Люторические крестьяне попали в такой омут, где обыкновенные меры были бы ужасны и бесчеловечны.
Не тысяча солдат, осадивших деревню и грозивших ей оружием и силой, ужасали их. Не страшен им был и сам начальник губернии, разбивший бивуак в четырех верстах от деревни. Нечего было, в свою очередь, бояться и ему войти в деревню обездоленных крестьян. Страшно и ужасно было долгое прошлое люторических мужиков, перепутавшее их взгляды и, кажется, сбившее их с толку.
Десятки лет сосал их силы управляющий, десятки лет с сатанинской хитростью опутывал их сетью условий, договоров и неустоек. С торной дороги свободы 19 февраля они зашли в болото… Лешего не было, но хитрый и злой, их всасывал в тину кабалы и неволи Фишер.
В этом тумане потерялось все: вера в возможность просвета жизни, чутье правды и неправды, вера в закон и заступничество перед ним.
Оставалось еще одно чувство – чувство надежды, что беззаконие, достигшее чудовищных пределов, может быть опротестовано, отдалено.
Мы, когда с нас взыскивают недолжное, волнуемся, теряем самообладание; волнуемся, теряя или малую долю наших достатков, или что‑либо наживное, поправимое.
Но у мужика редок рубль и дорого ему достается. С отнятым кровным рублем у него уходят нередко счастье и будущность семьи, начинается вечное рабство, вечная зависимость перед мироедами и богачами. Раз разбитое хозяйство умирает, – и батрак осужден на всю жизнь искать, как благодеяния, работы у сильных и лобзать руку, дающую ему грош за труд, доставляющий другому выгоды на сотни рублей, лобзать, как руку благодетеля, и плакать, и просить нового благодеяния, нового кабального труда за крохи хлеба и жалкие лохмотья.
Среди обстоятельств, подобных настоящему, мутился разум целых народов. Как не спутаться забитому уму нашего крестьянина?!
Вы лучше меня знаете это и не забудьте дать ему место при постановке приговора.
Время вам ставить его.
Верю я, глубоко верю, что сегодняшний день в летописях русского правосудия не будет днем, за который покраснеет общество, разбитое в своей надежде на господство правды в русском суде. Верю я, что вы скажете сегодня: «Молчи, закон, настало время благодати!». Верю я, что те экономические лишения, те нравственные мучения, в которых протекли долгие годы жизни люторических крестьян, сегодня достигли своего предела… Они уйдут отсюда с приобретенным убеждением, что правда есть и действует.
Вы не вынесете жестокого решения, вы не увлечетесь мнением:
Не беда, что потерпит мужик: Знать, ведущее нас Провидение
Указало; да он и привык…
Ведь сквозь зримый миру смех незримые миру слезы водили рукой поэта‑сатирика, когда он пел эту скорбную песню. Нет, вы не осудите их. Мученики терпения, страстотерпцы труда беспросветного найдут себе защиту под сенью суда и закона.
Вы пощадите их.
Но если слово защиты вас не трогает, если я, сытый, давно сытый человек, не умею понять и выразить муки голодного и отчаянного бесправия, пусть они сами говорят за себя и представительствуют перед вами.
О, судьи, их тупые глаза умеют плакать и горько плакать; их загорелые груди вмещают в себе страдальческие сердца; их несвязные речи хотят, но не умеют ясно выражать своих просьб о правде, о милости.
Люди они, человеки!..
Судите же по‑человечески!..