Накануне Крымской войны 5 страница

 

«Месяца полтора после того, когда из действий Венского кабинета можно было заметить, что немцы примут сторону скорее врагов России, нежели нашу, государь, разговаривая с генерал-адъютантом графом Ржевусским, польским уроженцем, спросил его: «Кто из польских королей, по твоему мнению, был самым глупым?» — Ржевусский, озадаченный этим вопросом, не знал, что отвечать. «Я тебе скажу, — продолжал государь, — что самый глупый польский король был Ян Собесский, потому что он освободил Вену от турок. А самый глупый из русских государей, — прибавил его величество, — я, потому что я помог австрийцам подавить венгерский мятеж»»[83].

 

Этот разговор передается в нескольких различных вариантах, но основной смысл его всегда один и тот же. Николай приписывал своему вмешательству в венгерскую войну в 1849 г. значение спасения Австрии от полной гибели и сопоставлял свой поступок по его историческому значению со спасением габсбургской столицы Яном Собесским от осадивших ее турецких полчищ в 1683 г.

Но это самопорицание появилось лишь впоследствии. А в 1849–1852 гг. все обстояло превосходно: Франц-Иосиф и его ментор Шварценберг повиновались рабски, беспрекословно, заглядывая в глаза, спеша предупредить царские желания. Шварценбергу историческая легенда приписала слова, которых он, вероятно, никогда не произносил, что «Австрия удивит мир своей неблагодарностью». Шварценберг умер 5 апреля 1852 г. и не имел еще ни случая, ни мотива произносить подобные глубокомысленные изречения. За умным и циничным реакционером Шварценбергом числились такие злодеяния, как расстрел в Вене делегированного туда от франкфуртского парламента Роберта Блюма (которого генерал Виндишгрец вначале не хотел расстреливать). Шварценберг смотрел на Николая не только как на спасителя Габсбургской монархии в прошлом, но и как на возможного ее спасителя и в будущем. Словом, Николай снимал облагодетельствованную Австрию со счетов уже задолго до своего рокового разговора с Гамильтоном Сеймуром в январе 1853 г. Привычка говорить от имени не только России, но и Австрии так, как если бы Франц-Иосиф был лишь русским генерал-губернатором, проживающим для удобства службы в городе Вене, выработалась у Николая лишь после подавления венгерского восстания. Ничего подобного до той поры, во времена Меттерниха, царь все-таки себе не позволял. А когда поощренные французским переворотом 2 декабря Франц-Иосиф и Шварценберг в том же месяце, 31 декабря 1851 г., отменили конституцию, а Австрия стала уже и формально вновь самодержавной монархией, то Николай был сверх меры доволен и своим понятливым юным покровительствуемым учеником, и его благоразумным, так охотно расстреливающим революционеров министром. Словом, за одного союзника Николай, казалось, мог быть спокоен, юго-западный фланг был, очевидно, вполне обеспечен. И даже осторожный Паскевич, знавший лучше других, что Николай готовится снова поставить вопрос о проливах, вполне надеялся на Австрию.

Осенью 1850 г. Паскевич предвидит «большую войну», но при этом утешает Николая: «Слава богу, что можно надеяться на австрийского императора, но надобно опасаться за его жизнь» [84].

Неплохо обстояло дело и с другим союзником, обеспечивавшим фланг северо-западный, т. е. с королем прусским. С Фридрихом-Вильгельмом IV у Николая были другого рода отношения, чем с Францем-Иосифом. Он прусского короля поучал, опекал и распекал и занимался этим уже давно, собственно почти с самого вступления Фридриха-Вильгельма в 1840 г. на престол. Фридрих-Вильгельм был человеком не глупым, хотя часто совершенно бестолково действовавшим. Ум у него был живой, быстро схватывающий. Он был довольно широко образован и в этом отношении далеко превосходил своего петербургского зятя, у которого, кроме среднепоручичьего багажа сведений, ничего за душой не водилось в смысле эрудиции. Впечатлительный прусский король был характера неуравновешенного, капризного, взбалмошного, увлекающегося и не сильного. Одолевшая его к концу жизни душевная болезнь редкими, но грозными зарницами проявлялась в нем и смолоду. Гейне как-то юмористически написал, что он любит короля, и именно за то, что Фридрих-Вильгельм IV похож на него самого, поэта Гейне («талант, блестящий ум, и уж наверно я государством управлял бы так же скверно»). Короля иногда называли романтиком на троне, и искреннее увлечение романтической, декоративной стороной средневековья в нем, бесспорно, было. То, что спустя пятьдесят лет являлось в его внучатом племяннике императоре Вильгельме II наигранной, актерской ложью, рассчитанной в интересах монархической пропаганды фанфаронадой, нарочитым наглым вызовом здравому смыслу, позой и фразой, — во Фридрихе-Вильгельме IV было в самом деле убеждением и искренним увлечением. Когда Вильгельм II «отдавал в приказе» по флоту, что он выходит завтра в море, чтобы наедине побеседовать с господом богом о германских государственных делах, — это было предумышленным, сознательным, демонстративным юродством. А когда Фридрих-Вильгельм IV пускался разглагольствовать в подобном же стиле, то, как это ни дико, он в самом деле был, по крайней мере временами, искренен. Революцию, которой он так испугался в марте 1848 г., он ненавидел всей душой, и, конечно, лишь боязнь помешала ему взять целиком назад все конституционные уступки, которые он сделал. Как и все реакционеры того времени, не только в германских странах, но и во всей Европе, прусский король взирал на Николая как на главный оплот, на русскую империю как на ковчег спасения от революционного потопа.

До 1847 г. Фридрих-Вильгельм не выходил из повиновения у Николая, и можно сказать, что он повиновался своему грозному петербургскому зятю не только за страх, но и за совесть. Николай олицетворял собой для короля и охрану от революции, и защиту от Франции. В Берлине, в Кенигсберге, в Магдебурге буржуазия ненавидела Николая именно за то, что, по представлению, широко распространенному в интеллигентных слоях, Николай являлся главной помехой к либеральной реформе государственного строя. Легенда о скрытом либерализме романтического короля, который будто бы только из боязни перед гневом Петербурга воздерживается от дарования конституции, была широчайше распространена в Пруссии. Эта легенда не рассеялась даже в 1874 г., когда Фридрих-Вильгельм произнес свою знаменитую фразу о нежелании, чтобы лист бумаги стал между ним и его народом.

Настал 1848 год. «Слабость» и «уступчивость» Фридриха-Вильгельма в мартовские берлинские дни возмутили Николая. И с тех пор король, который по своим политическим убеждениям ровно ни в чем не отличался от царя, утратил явственно во всех своих сношениях и политических разговорах с царем то внутреннее чувство правоты, которое его не покидало, пока он еще не совершил «измены» принципу интегрального абсолютизма. А Николай с тех пор (и в особенности после парижских июньских дней 1848 г. и победы реакции во Франции и во всей Европе) усвоил себе в письменных и устных сношениях с прусским королем тон мягкой (а иногда и не очень мягкой) укоризны и предостерегающих поучений в стиле любящего, но огорченного отца или наставника, журящего неосторожного и легкомысленного юношу, который по незнанию людей и необдуманному великодушию попал в руки опасной шайки мошенников. Фридрих-Вильгельм, которому уже давно шел пятый десяток, и раздражался, и трусил, и обижался, и унывал, и снова трусил; и то собирался требовать объяснений и извинений, то готов был сам о чем-то объясняться и в чем-то извиняться.

В октябре-ноябре 1850 г. Николай решительно вмешался в конфликт между Австрией и Пруссией и без колебаний стал на сторону Австрии. Конфликт, по существу, заключался в том, что прусское правительство (графа Бранденбурга) сделало некоторые шаги в деле реорганизации Германского союза, клонившейся к усилению влияния Пруссии в Северной и отчасти Центральной Германии. Одновременно Пруссия явно не желала считать поконченным дело освобождения Голштинии и Шлезвига от датского владычества. Другими словами, Фридрих-Вильгельм IV не отказывался окончательно от мысли о частичном удовлетворении требований буржуазной революции, подавленной еще в конце 1848 г. Уже по этому одному Николай был решительно непримиримо настроен против прусских планов и своим могущественным вмешательством помог Австрии одержать полную дипломатическую победу. Переговоры между Австрией и Пруссией в Ольмюце закончились решительным поражением Пруссии. Ярость против Николая царила в буржуазных кругах Пруссии непомерная. Но и значительная часть дворянских и особенно военных кругов была смущена и раздражена этим бесцеремонным вмешательством царя. Фридрих-Вильгельм IV тоже, в особенности на первых порах, был обижен слишком уже хозяйскими распоряжениями Николая в Германии.

Но когда Николай пригласил короля в мае 1851 г. приехать к нему в Скерневицы (близ Варшавы), то Фридрих-Вильгельм IV поспешил последовать этому приглашению и тотчас явился (18 мая). А явившись, король немедленно принялся извиняться пред царем за «дарование» прусской конституции и убедительно доказывал царю, что он, Фридрих-Вильгельм, не виновен в этом предосудительном поступке, а во всем виноваты министры, которые его подвели, обманули, ослушались, не поддержали. Но и Фридрих-Вильгельм не предвидел тогда грядущих событий, и царь слишком понадеялся на короткую память короля и его окружения. Ольмюц забыт не был, несмотря на все поцелуи и даже слезы, будто бы струившиеся в Скерневицах из малочувствительных глаз Николая при встрече с провинившимся, но раскаявшимся шурином, если верить весьма, впрочем, сомнительному свидетельству прусского генерала Леопольда фон Герлаха, бывшего в свите короля. Все это проделывалось, конечно, до налетевшей на Николая грозы.

 

 

Итак, весь огромный и юго-западный и северо-западный фланг русской империи был прикрыт послушными и верными союзниками — Австрией и Пруссией.

Это давало возможность императору Николаю дозволить себе роскошь занять строжайшую «принципиальную» позицию при воцарении во Франции Наполеона III, тем более что, как увидим, до последней минуты он был убежден, что эта позиция окончательно скрепит и объединит союз России с Австрией и Пруссией. Рассмотрим в хронологической последовательности вопрос об отношениях между Николаем и Луи-Наполеоном с момента государственного переворота 2 декабря 1851 г. Мы увидим, насколько ложна шаблонная версия, приписывающая Николаю инициативу и полную, безраздельную ответственность в совершении им крупной дипломатической ошибки, связанной с историей возникновения Второй империи во Франции.

11 декабря 1851 г. в Петербург пришли первые официальные вести о государственном перевороте 2 декабря. Николай не скрывал своей радости. Графу Нессельроде, который давно уже терпеть не мог Луи-Наполеона и многократно и в устной и письменной форме это выражал, было велено безотлагательно полюбить президента. Нессельроде склонен был считать совершенно излишней страшную бойню над безоружной толпой, которую ни с того ни с сего учинили французские военные власти на парижских бульварах на третий день переворота, 4 декабря; ему велено было без потери времени переменить свое суждение. «Конечно, можно было бы многое сказать о приемах, при помощи которых был совершен государственный переворот, и можно было бы пожалеть об актах насилия, которые на расстоянии могут показаться ненужными. К сожалению, нельзя сделать яичницу, не разбив яиц. Что касается спешной необходимости этого сурового удара, то она бросается в глаза всем друзьям порядка в Европе и должна быть ими принята с такой же большой радостью, как и с благодарностью. Одним ударом Луи Бонапарт убил и красных и конституционных доктринеров. Никогда бы им и не воскресать» , — так изъяснялся Нессельроде уже 21 декабря в письме к Мейендорфу в Вену. Русскому послу в Париже, Киселеву, велено было сообщить принцу-президенту вербальную ноту, в которой говорилось, между прочим: «Император Николай очень сочувственно принял известие о событиях 2 декабря; он смотрел на ожидание событий, которые могли наступить в 1852 г., как на обстоятельства, вредные для упрочения спокойствия во всей Европе. Воззвания господина президента республики к армии и нации укрепили высокое понятие, которое имел император о честности и храбрости (de la loyautй et du courage) принца. Восстановление порядка, так энергично защищаемое в Париже, присоединение департаментов подают надежду, что Франции и Европе нечего больше опасаться в 1852 году» .

И как бы в знак доверия к честному и храброму президенту, так лихо расстрелявшему парижан на бульварах, Николай не только не грозил войной, но даже предоставил отпуск части кавалеристов петербургского гарнизона, о чем, именно так истолковывая эти действия царя, с удовольствием поспешил известить французский посол в Петербурге генерал Кастельбажак своего министра иностранных дел маркиза Тюрго[85].

Русский посол в Вене барон Мейендорф уже 29 декабря, через каких-нибудь четыре недели после переворота 2 декабря 1851 г., имел очень важный разговор с князем Шварценбергом, австрийским канцлером. Как поступит Австрия, если Луи-Наполеон вдруг примет теперь же императорский титул? Шварценберг полагал, что нужно будет его и признать императором, особенно если принц-президент пообещает вести мирную политику. Другими словами, было ясно, что Австрия не намерена бесполезно раздражать нового властелина. Нессельроде докладывает об этом разговоре царю, который кладет следующую резолюцию: «Я вовсе не так понимаю: с той поры, как Луи-Наполеон, выборный глава нации, хочет стать государем, — он становится узурпатором, потому что божественного права ему не хватает (parce que le droit divin lui manque). Будет ли он завоевателем или нет, это совершенно безразлично, поскольку речь идет о принципе. Он будет государем фактически, но никогда не государем по праву, одним словом, он будет вторым Луи-Филиппом, только без гнусного характера этого негодяя (l'odieux caract de се gredin)» [86].

Конечно, в глазах Николая разница между Луи-Наполеоном и Луи-Филиппом была огромная: Луи-Филипп «узурпировал» престол у «легитимной» династии Бурбонов и принял корону из рук революции в 1830 г., а Луи-Наполеон «подавил анархию» и установил 2 декабря 1851 г. военно-полицейскую диктатуру на месте растоптанной им республики. Поэтому Луи-Филипп был «негодяй», а Луи-Наполеон всем был бы хорош, лучше и желать не надо, если бы только не вздумал оскорбить память Венского конгресса и Священного союза принятием императорского титула. Целый год Луи-Наполеон приготовлялся увенчать и завершить дело, совершенное им 2 декабря, целый год примерял императорскую корону, — и целый год Николай Павлович все надеялся, что он так и не решится надеть ее на голову. Но Луи-Наполеон решился и ровно через год после переворота стал 2 декабря 1852 г. наследственным императором французов, Наполеоном III. И хотя державы очень давно к этому готовились, все-таки это событие застало их врасплох.

Зловещая для Николая I расстановка сил в грядущей борьбе обозначилась по существу дела вполне определенно в этом памятном инциденте борьбы вокруг императорского титула Наполеона III. Дело это разыгралось так. В марте 1852 г. граф Шварценберг, австрийский канцлер, не довольствуясь упомянутым разговором с русским послом в Вене, незадолго до своей смерти написал графу Нессельроде личное, доверительное письмо, в котором обращал внимание русского правительства на то, что еще и года не пройдет, как принц-президент, ставший после переворота 2 декабря 1851 г. диктатором Франции, примет императорский титул. Как же быть? Если Россия и Пруссия, основываясь на решении Венского конгресса 1815 г., лишившем династию Бонапартов права на французский престол, намерены воевать по этому поводу с Францией, то Австрия согласна с своей стороны действовать вместе с ними. Но если они не намерены воевать, тогда нужно без всяких лишних разговоров и недружелюбных выходок признать императорский титул нового владыки Франции. Сам Шварценберг без колебаний склонялся к этому второму, мирному решению. И Нессельроде лично тоже был согласен с разумностью этого решения. Но позднее, когда уже Шварценберг умер (это случилось 5 апреля 1852 г.), выступил прусский посол в Петербурге фон Рохов, который, ссылаясь именно на принципиальнейшую непримиримость нового австрийского министра Буоля, окончательно убедил все-таки еще колебавшегося Николая отказать Наполеону III в наименовании «брата», твердо его уверив, что и Пруссия и Австрия безусловно сделают то же самое. Мигом и Нессельроде изменил свое мнение. Николай тогда решился на этот, правда, как будто не имевший особо важного значения, но тоже сыгравший в будущем свою фатальную роль поступок. А когда уже непоправимые заявления были сделаны, оказалось, что фон Рохов грубо ошибся и что Пруссия и Австрия вовсе и не думали отказать Наполеону III в «братском» словообращении, и Николай I оказался в изолированном и крайне нелепом положении. На рождественском военном параде в декабре 1852 г. царь, прекрасно понявший, как его коварно предали и оставили одного, прямо обратился в присутствии многочисленной свиты к прусскому послу фон Рохову и австрийскому — фон Менсдорфу с резкими упреками, говоря, что его союзники (т. е. Австрия и Пруссия) его «обманули и дезертировали». Но было уже поздно, упреки ничего поправить не могли. Фитцтум фон Экштедт, на глазах которого разыгрывалась эта прелюдия к уже постепенно близившейся грозной трагедии, говорит по поводу позорной роли Нессельроде: «Как же ограничена после всего должна быть сфера авторитета, принадлежащего так называемому руководящему министру, если граф Нессельроде в деле, жизненно затрагивающем интересы России, и несмотря на то, что логика была на его стороне, принужден был уступить внушениям представителя иностранной державы» [87]. В самом деле, остановимся на кое-каких деталях этого дела.

Карлу Васильевичу Нессельроде сначала казалось, как и Шварценбергу и Францу-Иосифу в Вене, как и Бисмарку во Франкфурте, как и Фридриху-Вильгельму IV в Берлине, что совершенно бессмысленно раздражать французского диктатора нелепыми формальными канцелярско-бумажными придирками и булавочными уколами. Хочет быть «дорогим братом» — пусть будет «дорогим братом». Так сначала полагал граф Нессельроде.

Но вот фон Рохов, окончательно убедивший царя в правильности непримиримой позиции, выходит из кабинета Николая Павловича и с торжеством говорит Нессельроде, что Наполеон III отныне будет царю не «дорогой брат», а только «добрый друг». Карл Васильевич и против этого тоже ровно ничего не имеет: добрый друг — так добрый друг. С непривычки дико все это казалось Фитцтуму, который знал, что прусскому генералу фон Рохову такие шутки шутить в самой Пруссии нельзя было и думать, а вот портить основательно отношения России с Францией оказалось для него же вполне возможно. Еще более загадочной была моментальная трансформация всех взглядов Нессельроде. Но, пожив в Петербурге, Фитцтум вообще довольно быстро отвык от способности удивляться. Больше уже Николай не повторял слов, которые некогда произнес, когда гневался на конституционные уступки прусского короля Фридриха-Вильгельма IV: «Только мы с Роховым и остались двумя настоящими старыми пруссаками». Теперь «старый пруссак» жестоко подвел царя в этом, казалось бы, неважном, но на самом деле беспокойном и зловещем вопросе с титулованием парижского «доброго друга», так внезапно в последнюю минуту оказавшегося для Австрии и Пруссии «дорогим братом». Николай Павлович был гораздо умнее и проницательнее, чем Нессельроде. И он стал как будто соображать, что полагаться на Пруссию и Австрию как на опору в намечавшейся на Востоке «дуэли Петербурга с Парижем» нельзя будет. Он только не знал еще, что «дуэль» так близка, во-вторых, что она будет у него далеко не только с одним Парижем, и, в-третьих, что все случившееся в досадном деле с титулованием Наполеона III все-таки даже и отдаленно еще не дает понятия об истинной роли, которую готовятся сыграть обе германские державы в будущем грандиозном столкновении.

Еще 2 декабря 1852 г., когда Австрия признала решительно все, чего желало французское правительство, граф Буоль, австрийский министр иностранных дел, заменивший умершего Шварценберга, продолжал излагать австрийскому послу в Петербурге Менсдорфу на нескольких страницах очень большого формата подробнейшие и благороднейшие, непримиримо принципиальные соображения, почему никак нельзя монархам божьей милостью признавать Наполеона, во-первых, «дорогим братом» и, во-вторых, «третьим» по счету. Письмо это было, по желанию Буоля, сообщено царю через Нессельроде. И только когда уже непоправимый поступок был совершен русской дипломатией и Киселев выполнил в Париже то, что ему было велено, — тот же граф Буоль написал в Петербург 24 декабря новое письмо Менсдорфу (снова для сообщения Николаю), причем совершенно спокойно, как будто говоря о несущественной мелочи, без малейшего чувства неловкости, совсем неожиданно сообщал, что Австрия все-таки передумала и решила признать Луи-Наполеона и Наполеоном III и «дорогим братом». Царь надписал на этом письме, доложенном ему: «Это жалкое дело, я останусь все-таки непоколебим в моем решении. Но со стороны графа Буоля — непростительно» [88]. Для полноты картины замечу тут же, что Буоль явно лжет, утверждая, будто Австрия покорилась необходимости обращения «cher» только потому, что Пруссия на это решилась первая. В мемуарах генерала фон Герлаха определенно приводится свидетельство прусского первого министра Мантейфеля, что Австрия на это пошла даже вовсе и не зная еще решения Пруссии[89]. Некоторые наблюдатели приписывали все поразительное по цинизму поведение Буоля в этом деле сознательной провокации с его стороны, имевшей целью рассорить Наполеона III с Николаем, потому что ничего так не боялись и Буоль и Франц-Иосиф, как опасного для Австрии соглашения этих обоих монархов.

Первым (и непоправимым) шагом было сообщение русского посла в Лондоне барона Бруннова Пальмерстону от 21 октября (2 ноября) 1852 г., в котором заявлялось, что «император (Николай. — Е.Т. ) имеет определенное намерение признать за Луи-Наполеоном исключительно лично им приобретенную пожизненную власть» . Последние слова подчеркнуты в подлиннике, а справа на полях Николай написал: «Именно так» (c'est cela).

Австрия и Пруссия делали все зависящее, чтобы провоцировать Николая на дальнейшее, и 20 ноября (2 декабря) того же 1852 г. русское посольство в Вене уведомило Нессельроде, что граф Буоль полагает, что державы не должны признать нового императора «Наполеоном третьим», а в словообращении не должны называть его «братом», а должны только говорить ему: «государь». Николай спешит согласиться с таким принципиальным решением и пишет на полях: «Для нас не может быть вопроса о «N III», потому что эта цифра — абсурдна. Адресовать должно: «Императору французов» — и только, — а подписать не «брат», а коротко: Франц-Иосиф, Фридрих-Вильгельм и Николай и, если возможно, Виктория» . Царь слишком поздно убедился, что его дурачат, и что все его «братья» уже в эти самые дни решили принять в свое «братство» в качестве «дорогого брата» нового французского императора, и что его подбивают на дерзкую выходку именно затем, чтобы испортить отношения между Францией и Россией[90].

И наконец последовало полное разочарование в собственном шурине. Русский посол в Берлине барон Будберг сообщил графу Нессельроде 11 (23) декабря 1852 г. следующее: «Прусский король считает невозможным отказать императору французов в титуле: «Государь, мой брат». Царь гневно пишет на полях: «Трусость короля одержала верх»» . А когда очень трусивший в это время и вилявший Фридрих-Вильгельм спустя несколько дней, 18 (30) декабря, дал знать, что прусский представитель явится в Париже со своими верительными грамотами лишь после того, как Наполеон III согласится принять Киселева, то раздраженный Николай начертал: «Это — после ужина горчица».

Николай оказался кругом обманутым своими «дорогими братьями», но продолжал храбриться, продолжая повторять: «Мое мнение состоит в том, чтобы называть его «Луи-Наполеон, император французов», — и только. Если он рассердится, тем хуже для него. Если он станет груб, Киселев покинет Париж» .

Киселеву и пришлось покинуть Париж, но не в 1852 г., а в марте 1854 г., при нависших над Россией черных тучах…

Самое любопытное во всем этом финале дипломатической борьбы — это письмо Буоля русскому послу в Вене Мейендорфу от 31 декабря 1852 г. Дело уже сделано, Буоль втравил Николая в эту опасную историю, а сам его предал, но ему хочется удостовериться, что Николай не сделает еще в последний момент попытки исправить положение, и вот австрийский дипломат пишет русскому послу: «Император Николай не такой человек, чтобы отрекаться от слова, которое он произнес, — и ваш кабинет, впрочем, очень может упорствовать, не боясь серьезных последствий» . Восхищаясь уже наперед царем, не отказывающимся от своих слов, Буоль поясняет, что для Австрии было опасно проявлять такую верность своему слову. Стоит ли давать Луи-Наполеону предлог возбуждать воинственные наклонности Франции?[91]

Барон Мейендорф говорил о Буоле, с которым он был в родстве, будучи женат на его сестре, но к поведению которого относился с большим негодованием: «Мой шурин Буоль — величайший политический собачий отброс, который когда-либо я встречал и который вообще существует на свете» [92]. Эту вполне законченную квалификацию и аналогичные эпитеты Мейендорф расточал своему шурину, по-видимому, направо и налево, так что, например, известие об этом чуждом неясностей определении личности Буоля попало даже в письма, которые генерал Герлах осенью 1854 г. писал из Берлина во Франкфурт Бисмарку.

Николай был явно возмущен поведением двух германских держав, ловко втравивших его в крайне неприятную и чреватую опасностями нелепую историю и коварно покинувших его и спрятавшихся в последний момент. «К сожалению, Пруссия, а за нею и Австрия не сдержали своего обещания действовать заодно с Россиею по отношению к Франции. Они признали Louis-Napol братом, чем вновь доказали, как мало можно полагаться на них, а равно и надеяться на их уверения. Просто тошно!» [93]. Так писал царь Паскевичу в декабре 1852 г. Английский «друг» Николая, лорд Эбердин, сбивал его с толку в эти ноябрьские и декабрьские дни 1852 г. ничуть не меньше, чем прусский граф фон Рохов и австрийские «друзья» Буоль и Менсдорф. Эбердин делал вид, будто Англия главным образом из страха должна признать Наполеона III «дорогим братом», а что на самом-то деле она хочет, напротив, выступить в союзе с Россией против Франции. Вот что докладывал 17 (29) ноября 1852 г. на основании донесения русского посла в Лондоне Бруннова канцлер Нессельроде императору Николаю: «Эбердин, ввиду возможного со стороны Луи-Наполеона нашествия на Англию, признался Бруннову, что он находит необходимым, чтобы лондонский кабинет скрепил свои связи со своими континентальными союзниками, чтобы быть в состоянии выдержать на суше борьбу против французской армии» . Николай, прочтя это, пишет резолюцию: «Признание в конце депеши служит объяснением трусости правительства. Вот до чего дошла Англия» .

Проходит несколько дней, и 25 ноября (7 декабря) 1852 г. Николаю снова докладывается, что не только Англия признала полностью за Наполеоном III его императорский титул со всеми подробностями, но что в парламенте решено даже и не пускаться в обсуждение этого вопроса, «который мог бы стать затруднительным для (внешних. — Е.Т. ) отношений Англии» . И Николай кладет новую резолюцию: «Все это, мне кажется, говорит то самое, что говорят дети, когда они боятся: дядюшка, боюсь! Это мне вполне подтверждает доклад, который я сегодня вечером получил от Горчакова. Любопытно, насколько признание в страхе наивно со стороны английских военных. Это печально» . Вся резолюция Николая писана по-французски, но слова «дядюшка, боюсь!» — по-русски[94].

Провокационный смысл эбердиновских слов о том, что он боится французского нашествия на Англию и просит Николая о союзе и помощи, совершенно бесспорен. Более чем вероятно, что именно Пальмерстон и изобрел это, чтобы окончательно сбить царя с толку и подвинуть его на дальнейшие пререкания и конечную ссору с Парижем. Такой метод действий был всецело в духе Пальмерстона, который хотя и числился в 1852 г. «статс-секретарем внутренних дел», но и во внешних делах без него в кабинете Эбердина ничего не делалось.

И Николай поверил, что Англия боится Наполеона III, а тот ненавидит Англию, — и никогда между ними союзу не бывать. Между тем уже с 1849 г. Николай должен был предвидеть, что Франция и Англия снова будут на Востоке всегда действовать вместе, если речь будет идти о борьбе против русского влияния. Напомним в двух словах об инциденте 1849 г., который слишком скоро был забыт Николаем.

Около 1100 венгерских и польских участников венгерского восстания укрылись летом 1849 г. в Турции, в том числе Бем, Дембинский, Замойский и Высоцкий, деятели также и польского восстания 1830–1831 гг. Николай велел Нессельроде немедленно написать грозную ноту Порте с требованием выдачи их и одновременно (24 августа 1849 г.) послал султану личное письмо, повторяя то же требование. Для передачи письма он избрал князя Льва Радзивилла, генерала своей свиты, поляка по происхождению. К этому требованию примкнула и Австрия. Абдул-Меджид обратился за советом к британскому послу Стрэтфорду-Каннингу и французскому Опику, и оба решительно посоветовали отказать. Мало того, английская и французская эскадры приблизились к Дарданеллам. Это было лишь демонстрацией. В тот момент ни царь ни, подавно, шедшая за ним Австрия не собирались вовсе воевать. Бежавших в Турцию революционеров Турция не выдала. Как раз в это время (в сентябре 1849 г.) Николай узнал, что хотя он лично просил Франца-Иосифа помиловать сдавшихся венгерских генералов и офицеров, — многие из них были повешены австрийцами. «Это — подлость и оскорбление, нанесенное нам» , — написал Николай на докладе о повешении в Австрии венгерских революционеров. Он не любил, когда кого-либо вешали без его разрешения. После этого он сразу поостыл в своих требованиях к Турции, и дело о выдаче кончилось ничем.