ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ И РАЗГОВОР 6 страница

о

лее сухими? И если бы существовала статистика разговоров , ко-

Во Франции, например, от 1830 до 1892 г. число писем увеличива­лось из года в год равномерно (исключая 1848 и 1870), от 63 миллио­нов писем до 773 миллионов. От 1858 до 1892 количество телеграфных депеш возвысилось от 32 до 463 миллионов, круглым числом.

Если бы это было уместно, я показал бы, что существует не мень­ше скрытой качественности в физических количествах, измеряемых научными прогрессами, аналогичными по существу со статистикой и не менее правдоподобными, чем она, хотя на вид более основательными.

Она была бы возможна, если бы каждый из нас вел правильный дневник, подобный дневнику Гонкуров. До сих пор записывается толь­ко количество заседаний конгресса или ученых обществ, и статистика в этом отношении отмечает постоянное возрастание.


торая была бы также вполне законной, то точно так же интересно было бы знать их длительность, которая в наш деловой век, на­верное, была бы обратно пропорциональна их количеству. В тех городах, где больше всего бывает дождя, где падает с неба наи­большее количество воды, — простите мне это сравнение — там в большинстве случаев дожди идут очень редко. Особенно инте­ресно было бы знать внутренние видоизменения сущности писем точно так же, как и разговоров, но статистика здесь не может нам помочь.

В этом отношении нет сомнения, что появление журнализма дало письменным видоизменениям решительный толчок. Пресса, поддерживавшая и питавшая разговор столькими новыми воз­буждающими и питательными средствами, наоборот, иссушила много источников корреспонденции. Очевидно, что если бы в марте 1658 г. во Франции были ежедневные газеты столь же ос­ведомленные, столь же аккуратно посылаемые в провинции, как и в наши дни, то Оливье Патрю, такой занятой человек, не стал бы трудиться писать своему другу Дабленкуру длинное письмо, где он дает столько подробностей (какие можно найти теперь в первом попавшемся газетном листке) относительно посещения Христиной Шведской французской академии. Большая, но неза­метная услуга, которую газеты оказывают нам, заключается в том, что они избавляют нас от обязанности писать нашим друзьям целую массу интересных новостей относительно событий дня, которые наполняли письма прошлых веков.

Можно ли сказать, что пресса, освободив и избавив частные корреспонденции от этого балласта хроник, сделала услугу пись­менной литературе, наведя ее на настоящий путь, тесный, но глубокий, чисто психологический и сердечный? Я боюсь, что думать таким образом было бы чистой иллюзией. Все усиливаю­щийся городской характер нашей цивилизации имеет своим по­следствием то, что число наших друзей и знакомых не перестает возрастать, в то время как степень их близости уменьшилась, и

Журналисты очень рано сознали этот род пользы. Ренадо в начале обзора своей Газеты в 1631 году говорит об «облегчении, приносимом ими (газетами) тем, кто пишет своим друзьям, которым раньше они были принуждены, для удовлетворения их любознательности, терпели­во описывать новости, чаще всего выдуманные ради удовольствия и основанные на недостоверности простого слуха». Это облечение носило в эту эпоху еще вполне частный характер, как мы видим по письму Патрю, о котором мы только что упоминали.



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



 


то, что мы имеем сказать или написать, относится все меньше и меньше к отдельным личностям и все более и более к целым группам, и к группам все более многочисленным. Наш настоя­щий собеседник, наш настоящий корреспондент — это — и с каждым днем все более - - публика . Поэтому не удивительно, что печатные письма, имеющие характер сообщений2, объявле­ний и рекламы, путем газет прогрессируют гораздо быстрее, чем наши частные письма. Может быть, мы имеем право считать вероятным, что среди этих последних фамильярные письма, письма-разговоры, которые, естественно, нужно ставить отдель­но от писем деловых, все уменьшаются по количеству и еще бо­лее по длине, если судить по необыкновенной степени упроще­ния и сокращения, до которой дошли даже любовные письма «в личной корреспонденции» известных газет3. Утилитарный лако­низм телеграмм и телефонных разговоров, которые постепенно овладевают областью корреспонденции, отлинял на стиле самых интимных писем. И если, поглощаемая прессой с одной стороны, телеграфом и телефоном с другой, подтачиваемая сразу с этих двух концов, корреспонденция живет, и даже, судя по почтовой статистике, как будто и процветает, то это можно объяснить только умножением деловых писем.

Письмо фамильярное, личное, подробное было убито газетой, и это понятно, потому что она является его высшим эквивален­том или, скорее, продолжением и дополнением, универсальным

Потребность обращаться к публике довольно недавнего происхож­дения. Даже короли прежнего режима не обращались никогда к публи­ке: они обращались к сословиям, к парламенту, к духовенству, но ни­когда ко всей нации, взятой вместе; тем более частные лица.

Письма с сообщениями о рождении, о браке, о смерти избавили частную корреспонденцию от одного из ее наиболее обильных прежних сюжетов. Например, мы видим в одном томе корреспонденции Вольтера целый ряд писем, в которых содержатся сообщения друзьям г-жи дю Шатле, в остроумных и подробных вариантах, о рождении ребенка, только что произведенного ею на свет.

Но что бесспорно все сокращается и упрощается в письмах всякого рода, это их церемониал. Сравните современное «преданный вам» с формулами для окончания письма в XVI и в XVII в. Преобразование заключительных формул при разговоре в том же смысле не подлежит сомнению, но так как они не оставили по себе прочного следа, то изу­чать прогресс или регресс в этом деле удобнее по корреспонденции прошлого и настоящего.


отражением. Действительно, газета и книга не одинакового про­исхождения. Книга происходит от речи, от монолога, и прежде всего от поэмы, от пения. Книга поэзии предшествовала книге прозы; священная книга -- книге светской. Но происхождение газеты — светское и фамильярное. Она происходит от частного письма, которое в свою очередь происходит от разговора. И газе­ты начали с того, что были частными письмами, обращенными к отдельным личностям, и переписанными в известном числе эк­земпляров. «Задолго до печатного, публичного журнализма , более или менее терпимого, или даже более или менее прини­маемого в расчет правительствами, существовал писанный жур­нализм, часто тайный», который упорно держался или пережил самого себя до XVIII в. в письмах Гримма или в мемуарах Ба-шомона.

Послания апостола Павла, письма миссионеров — все это нас­тоящие журналы. Если бы апостол Павел имел в своем распоря­жении какую-нибудь Религиозную неделю, то именно такие ста­тьи он писал бы туда.

Словом, газета — это публичное письмо, публичный разговор, который, происходя от частного письма, от частного разговора, становится для них важным регулятором и наиболее обильной пищей, одинаковой для всех в целом мире, глубоко изменяю­щейся для всех с каждым днем. Газета начала с того, что была только продолжающимся отголоском разговоров и корреспон­денции, а кончила тем, что стала для них почти единственным источником. Что до корреспонденции, то она еще живет ими, она живет ими, более чем когда-либо, особенно в той наиболее сжатой и наиболее современной форме, которую они принимают, в форме телеграфической депеши. Из частной телеграммы, адре­сованной к ее главарю, она делает сенсационную злободневную новость, которая моментально во всех больших городах матери­ка породит толпы; а все эти рассеянные толпы, тесно соприка­сающиеся друг с другом на расстоянии благодаря сознанию их одновременности, их взаимного действия, рожденного ее дейст­вием, она свяжет в одну огромную толпу, отвлеченную и всемо­гущую, которую она назовет общественным мнением. Таким об­разом, она окончила долгую вековую работу, начатую разгово­ром, продолженную корреспонденцией, но остававшуюся всегда в состоянии рассеянного и несвязного наброска, работу слияния личных мнений в мнения местные, этих последних — в мнение

1 Eugene Dubiet, Le Journalisme. Hachette, 1892.



Г. Тард «Мнение и толпа»


 


национальное и мнение всемирное, грандиозное объединением общественного ума. — Я говорю общественного ума, я не говорю национальных умов, традиционных, которые остаются в основе различными под двойным вторжением рационального, более серьез­ного интернационализма, по отношению к которому националь­ный ум является часто отзвуком и народным резонатором. -Власть огромная, несмотря ни на что, которая не может иначе идти, как все увеличиваясь, так как потребность согласоваться с публикой, часть которой составляет, думать и действовать в смысле мнения, становится тем сильнее и непреоборимее, чем публика многочисленней, чем сильнее мнение, и чем чаще удов­летворялась эта самая потребность. Итак, не нужно удивляться, видя, как наши современники сгибаются под напором налетаю­щего вихря общественного мнения, и необходимо не делать от­сюда заключения, что характеры ослабили. Если гроза повергает на землю дубы и тополя, то это не значит, что они стали слабее, это значит, что ветер сделался сильнее.


ТОЛПЫ И ПРЕСТУПНЫЕ СЕКТЫ1

В течение всего последнего столетия, когда во всем — в полити­ке и политической экономии, в морали, в праве и даже в рели­гии, длился этот кризис индивидуализма, вплоть до наших дней преступление считалось актом, по существу своему, самым ин­дивидуалистическим в мире; и среди криминалистов понятие о коллективном преступлении было, так сказать, потеряно, как утратилась даже среди теологов идея о коллективном грехе, за исключением разве идеи о грехе наследственном. Когда покуше­ния заговорщиков, преступления разбойничьих шаек заставили признать факт существования преступлений, совершаемых кол­лективно, тогда поспешили разложить эти туманные уголовные деяния на отдельные индивидуальные преступления, считая первые только суммой вторых. Но в настоящее время социоло­гическая или социалистическая реакция против этой великой эгоцентрической иллюзии должна естественно направить внима­ние на социальную сторону актов, которые индивидуум неспра­ведливо приписывает себе. Исследователи с большим интересом занялись преступностью сект — по этому вопросу ничто по глу­бине и силе не может сравниться с работами Тэна по психологии якобинцев — а в самое — последнее время преступностью толп. Эти два чрезвычайно различных вида именно группового престу­пления имеют общее родство, и совместное изучение их не будет бесполезным или несвоевременным.


1 Я думаю, что здесь необходимо перепечатать в качестве полезного дополнения к предыдущим этюдам этот этюд, напечатанный раньше (в декабря 1893 г.) в Revue des Deux-Mondes, а затем в моих Essais et Melanges (Storck et Masson, 1895). Еще задолго до появления этого этюда я занимался психологией толпы. Читателя интересующегося этим предметом, я позволяю себе отослать к моей Philosophic penale (Storck et Masson, 1890), к главе Le crime, стр. 323 и ел., а также к моему докладу о преступлениях толпы, который был прочитан и об­суждался на брюссельском Конгрессе криминальной антропологии в августе 1892. Все это было потом перепечатано в моих «Essais et Melanges».



Г. Тард «Мнение и толпа»


 


Толпы и преступные секты



 


 


Трудность вопроса заключается не в том, чтоб отыскать коллек­тивные преступления, а в том чтоб открыть преступления, кото­рые не являются таковыми, в которых среда не участвует ни в какой степени. Этот последний вопрос до того важен, что можно даже спросить себя: существуют ли вообще чисто индивидуальные преступления, подобно тому, как ставился вопрос о том, сущест­вуют ли произведения гения, которые не являются произведения­ми коллективными? Проанализируйте состояние преступника са­мого жестокого и самого одинокого в момент преступления или разберите душевное состояние изобретателя, самого нелюдимого в тот момент, когда он совершает свое открытие. Отбросьте при об­разовании этого лихорадочного состояния все то, что следует отне­сти на долю влияния воспитания, товарищей, образования, био­графических фактов - - что останется? Очень немного, и тем не менее нечто и нечто существенное, нечто такое, чему вовсе не нужно изолироваться, чтобы быть собою. Напротив того, это неве­домое нечто, которое является вполне индивидуальным л, должно смешиваться с внешним миром для того чтобы сознать себя и ук­репиться; оно питается тем, что изменяет его. Только благодаря разнообразным актам, вытекающим из соприкосновения с посто­ронними лицами, оно развивается, приспособляя их к себе, при­чем степень этого приспособления весьма различна в зависимости от того, насколько индивидуальному я дана способность скорее приспособлять посторонних лиц к себе, чем самому ассимилиро­ваться с кем-нибудь из них. Впрочем, даже при подчинении оно остается всего чаще собою, и его подчинение имеет свой собствен­ный характер. Почему Руссо отвернулся от действительности, ко­гда для осуществления высшей возможной степени индивидуаль­ной автономии он находил необходимым режим продолжительно­го уединения с раннего детства, уединения, впрочем, неполного, уединения двоих, учителя и ученика, которое гипнотизировало второго из них. Его Эмиль — это само олицетворение и, в то же время, путем абсурда, отвержение индивидуализма, присущего его эпохе. Если уединение — плодотворное и даже единственно плодо­творное средство, то это потому, что оно чередуется с интенсивной жизнью различных отношений, опытов и чтений, давая возмож­ность размыслить над ней.

Несмотря на все это, преступления можно назвать индивидуаль­ными, как и все вообще действия, совершенные одной личностью


в силу неясных, отдаленных, смутных влияний других людей, неведомых и неопределенных; с другой стороны, можно сохра­нить слово «коллективный» для действий, совершенных непо­средственным совместным трудом известного определенного ко­личества соисполнителей. Конечно, в этом смысле существуют и индивидуальные творения гения или, вернее, в творениях гения все индивидуально. В самом деле, замечательно, что, в то время как в нравственном отношении группы способны к двум проти­воположным крайностям, — к крайней преступности и, порою, к высшему героизму — в смысле интеллектуальном мы не наблю­даем того же явления. Масса может опуститься до такой степени безумия или отупения, какие неведомы индивидууму, взятому в отдельности; и в то же время, масса лишена возможности под­няться до высшего развития творческого ума и воображения. В нравственном отношении массы могут падать очень низко и под­ниматься очень высоко. В интеллектуальном отношении они способны доходить только до крайней степени падения. Если нам известны случаи коллективных злодеяний, на которые был бы неспособен индивидуум, случаи резни и грабежей, совершае­мых вооруженными шайками, пожары во время революций, сентябрьские дни, Варфоломеевская ночь, случаи массовых под­купов и т. д., то, с другой стороны, мы знаем и о проявлениях коллективного героизма, в которых индивидуум возвышается над самим собою, о битвах легендарных рыцарей, о восстаниях, вызванных патриотическим чувством, о массовых мученичест-вах, о ночи 4-го августа и т. д. Но в противовес коллективному проявлению безумия и тупости, примеры которого мы приведем, можно ли указать коллективные акты гения?

Нет. Ответить утвердительно можно только, приняв без дока­зательств банальную неосновательную гипотезу, по которой язы­ки и религии, творения, без сомнения, гениальные, были само­родным и бессознательным созданием масс, и, что особенно за­мечательно, не организованных масс, а нестройных скопищ. Здесь не место обсуждать это слишком легкое решение капи­тального вопроса. Оставим в стороне то, что происходило в дои­сторические времена. Но можно ли в исторические времена ука­зать изобретение, открытие, верную инициативу, которыми бы мы были обязаны этому безличному существу, — толпе? Нет. То, что в революциях было чисто разрушительного, толпа может приписать себе, по крайней мере отчасти, но что основали они, что в действительности открыли такого, что до или после них не было постигнуто и предусмотрено людьми высшими, как Лютер,



Г. Тард «Мнение и толпа»


Толпы и преступные секты



 


Руссо, Вольтер, Наполеон? Пусть мне укажут армию, даже наи­лучшего состава, которая сама собою создала бы план кампании, замечательной или хотя бы посредственной; пусть мне укажут военный совет, который при задумываний, я не говорю уже при обсуждении какого-нибудь маневра, мог бы сравниться с умом, самым посредственным, главнокомандующего. Встречал ли кто-нибудь художественный шедевр в живописи, скульптуре или ар­хитектуре, наконец даже эпопею, которые были бы задуманы и исполнены коллективным вдохновением десяти, ста поэтов или художников? Так фантазировали насчет Илиады в известную эпоху дурной метафизики; теперь смеются над этим. Все гениаль­ное индивидуально, даже в деле преступлений. Нет преступной толпы, нет такой ассоциации преступников, которые изобрели бы новый способ убийства или грабежа; гениальным убийцам и ворам обязаны мы тем, что искусство убивать и грабить ближне­го поднялось, достигло нынешнего совершенства.

От чего зависит указанное несходство? Почему социальным группам несвойственно высокое умственное развитие, тогда как им доступно высокое и сильное развитие воли и даже добродете­ли? Причина этого несходства заключается в том, что поступок добродетельный, даже самый героический, сам по себе есть нечто весьма простое и отличается от обыкновенного нравственного поступка только степенью; в самом деле, сила единства, которое получается в собраниях людей, где чувства и мнения усиливают­ся, благодаря многочисленным точкам соприкосновения, есть сила по преимуществу количественная. Но произведение гения или таланта имеет всегда сложный характер и отличается по самой природе, не только по степени, от обыкновенного умствен­ного акта. Здесь дело заключается не в том, чтобы воспринять и запомнить что попало, приноровляясь к известному типу, а в том, чтобы создать новые комбинации из восприятий и образов, уже известных. На первый взгляд, может показаться, что де­сять, сто, тысяча умов, соединившихся вместе, более способны, чем один, охватить все стороны какого-нибудь сложного вопроса; и эта иллюзия столь же непреоборима и обаятельна, сколько глубока. Во все времена народы, наивно проникнутые этим предрассудком, в тревожные минуты своей жизни ждали от ре­лигиозных и политических собраний исцеления от зол. В сред­ние века это были соборы, в новое время — генеральные штаты, парламенты. Вот какой панацеи ищут больные массы. Из этой же ошибки вытекает вера в суд присяжных, постоянно обманы­вающая и постоянно вновь возрождающаяся. В действительнос-


ти это не просто собрания лиц; это скорее корпорации, вроде больших религиозных орденов, или гражданских или военных ополчений, которые иногда отвечали потребностям народов. Сле­дует при этом заметить, что даже в форме корпораций, коллек­тивные группы бессильны создать что-нибудь новое. Так бывает независимо от того, насколько дееспособен социальный меха­низм, в который вовлечены индивидуумы.

В самом деле, возможно ли, чтоб одновременно по сложности и эластичности своей структуры он равнялся мозговому орга­низму, этой несравненной армии нервных клеточек, которую каждый из нас носит в своей голове? Пока хорошо сотворенный ум стоит выше парламента, даже наилучшим образом устроенно­го, в отношении быстроты и верности функционирования, быст­рого впитывания и выработки многообразных элементов, тесной солидарности бесчисленных действующих сил, до тех пор будет чистым ребячеством, хотя правдоподобно a priori и извинитель­но, рассчитывать, что мятежи и совещательные органы могут скорее вывести страну из затруднительного положения, чем один человек. В самом деле, всякий раз, когда страна переживает один из тех периодов, в которые она чувствует настоятельную потребность не только в великой отзывчивости сердца, но и в великих способностях ума, всякий раз является необходимость в единоличном управлении, в форме ли республиканской, или мо­нархической, или с парламентской окраской. Не раз раздавались протесты против этой необходимости, которая казалась пережи­ванием, и причины которой тщетно доискивались. Может быть намек на ее скрытую причину заключается в выше приведенных соображениях.

Они могут также помочь точно определить, в чем состоит от­ветственность вождей в действиях, совершенных группами, ко­торыми руководят эти вожди. Собрание, ассоциация, толпа или секта имеют лишь ту идею, которая им внушена; эта более или менее разумная идея, указание на то, какую преследовать цель, какие употреблять средства, может сколько угодно распростра­няться из ума одного человека по умам всех, и она все-таки ос­танется одной и той же. Тот, кто внушал ее, отвечает за ее непо­средственные следствия. Но возбуждение, которое соединяется с этой идеей и которое распространяется вместе с ней, не остается одинаковым при своем распространении; интенсивность этого возбуждения растет наподобие математической прогрессии, и то, что было умеренным желанием или нерешительным мнением у виновника этой пропаганды, у того, например, кто первый внушил




Г. Тард «Мнение и толпа»


r


Толпы и преступные секты



ЭДИК


 


рискованное подозрение против известной категории граждан, то быстро превращается в страсть и убеждение, ненависть и фана­тизм в массе, склонной к брожению, куда попало зерно. Сила возбуждения, двигающая толпой и доводящая ее до последней крайности в отношении как добра, так и зла, является в значи­тельной доле ее собственным делом; она — результат взаимного разгорячения этих людей, которые собираются вместе, видя каж­дый в другом свое отражение. Возлагать на вождя толпы ответ­ственность за все преступления, к которым влечет ее это крайнее возбуждение, было бы столь же несправедливо, как приписывать этому вождю всю заслугу великих дел патриотического самопо­жертвования, великих подвигов самоотвержения, порожденных тем же лихорадочным возбуждением. От вождей толпы или мя­тежа всегда можно требовать ответа за то коварство и искусство, которые проявила толпа при совершении своих убийств, грабе­жей и пожаров, но не всегда они ответственны за ярость и коли­чество бед, причиненных преступной заразностью толпы. Гене­ралу одному следует воздать почет за его план кампании, но не ему принадлежит почет за храбрость его солдат. Я не говорю, что этого различия достаточно для решения всех возникающих при этом вопросов об ответственности; я хочу сказать, что его нужно иметь в виду при разрешении их.

II

Как с интеллектуальной, так и с других точек зрения, необхо­димо установить заметные отличительные признаки между раз­ными формами социальных группировок. Не станем останавли­ваться на тех, которые заключаются просто в материальном сближении. Прохожие на многолюдной улице, путешественники, сошедшиеся, даже густо набившиеся на пакетботе, в вагоне, за табльдотом, молчащие или не связанные общим разговором, группируются физически, а не в общественном смысле слова. То же сказал бы я о крестьянах, скопившихся на ярмарке, пока они ограничиваются только заключением торговых сделок меж­ду собою, они преследуют каждый в отдельности свои различ­ные, хотя исходные цели, не устраивают коопераций для одного общего дела. Все, что можно сказать о них, это то, что они носят в себе способность к социальному группированию в той мере, в какой их предрасполагает к более или менее тесному, в случае надобности, соединению сходство языка, национальности, рели­гии, класса, воспитания, всякое сходство социального происхо-


ждения, т. е. всякое сходство, обусловленное распространением через подражание какого-нибудь элемента, исходящего от перво­го изобретателя, анонимного или известного. Стоит, чтобы про­изошел на улице динамитный взрыв, стоит, чтобы возникла опасность крушения судна или поезда, чтобы вспыхнул пожар в отеле, распространилась на ярмарке какая-нибудь клевета про­тив заподозренного барышника, — и тотчас же эти способные к ассоциированию индивидуумы соединяются для стремления к общей цели под давлением общего возбуждения.

Тогда сама собою рождается первая ступень ассоциации, ко­торую мы называем толпой. Через ряд посредствующих ступеней от этого примитивного агрегата, летучего и аморфного мы под­нимаемся к толпе организованной, имеющей иерархическое раз­деление, продолжительную и регулярную жизнь, словом, к той толпе, которую мы называем корпорацией в самом широком смысле этого слова. Самое широкое выражение той и другой -церковь и государство. Заметим даже, что церкви и государства, религии и нации в периоды своего сильного роста всегда имеют тенденцию осуществить корпоративный тип, монастырский или полковой, к счастью никогда не достигая его вполне. Их истори­ческая жизнь проходит в том, что они раскачиваются между тем и другим типом, дают попеременно то идею огромной толпы, как варварские государства, то идею великой корпорации, как Франция эпохи Людовика Святого. Это же происходило с тем, что называлось корпорациями при старом режиме; в обычное время они были корпорациями в гораздо меньшей степени, чем рабочие федерации, эти действительные маленькие корпорации, властно управляемые, каждая в отдельности, своим главой. Но когда общая опасность собирает вместе всех рабочих одной про­мышленной отрасли для общей цели, такой, например, как вы­игрыш процесса, тогда, вроде того, как это бывает с гражданами одной нации во время войны, федеративная связь немедленно скрепляется, и вперед пробивается одно правящее лицо. В про­межутке между моментом этой совместной единодушной работы, деятельность ассоциации среди соединенных рабочих ограничи­вается преследованием какого-нибудь экономическаго или эсте­тического идеала; точно также, как в промежутке между войнами вся национальная жизнь граждан сводится к заботе об известном патриотическом идеале. Современная нация, благодаря продолжи­тельному влиянию эгалитарных идей, имеет тенденцию снова стать большой сложной толпой, которую направляют, в большей или меньшей степени, национальные или местные вожаки.



Г. Тард «Мнение и толпа»


Толпы и преступные секты



 


Но потребность в иерархическом строе среди разросшихся об­ществ стала до того сильна, что по мере их демократизации, как это ни странно, им порою все более и более приходится прини­мать военную организацию, укреплять, усовершенствовать и рас­ширять ту по преимуществу иерархическую и аристократичес­кую организацию, которая называется армией, не говоря уже об администрации, этой второй огромной армии; и этим путем, они, быть может, готовятся по миновании воинственного периода, под эгидой мира, промышленности, науки и искусства облачиться в корпоративную оболочку, чтобы стать огромной мастерской.

Между двумя указанными крайними полюсами можно помес­тить некоторые группы, имеющие временный характер; но их состав набирается по установленным правилам, или они подчи­нены известному краткому уставу. Сюда относятся: суд присяж­ных, некоторые обычные собрания, преследующие цели удоволь­ствия, литературные салоны XVIII века, версальский двор, теат­ральная аудитория, которая, несмотря на несерьезный характер своей цели и своего общего интереса, связана строгим этикетом, имеет определенный иерархический строй с различием мест; сюда относятся, наконец, литературные и ученые общества, ака­демии, которые являются скорее собраниями взаимно обмени­вающихся талантов, чем группами вместе занимающихся работ­ников. К разновидностям корпорации мы причисляем членов заговора и так часто встречающиеся преступные секты. Парла­ментские собрания занимают особое место; это скорее сложные и противоречивые толпы, толпы, так сказать двойственные — дву­главые, как говорят, чудовища - - где с беспорядочным боль­шинством борются одна или несколько составивших коалицию групп меньшинства, и где, вследствие этого, по счастью нейтра­лизуется до известной степени зло единодушия, эта великая опасность, присущая толпам.

Но в форме ли толпы или корпорации, всякая настоящая ас­социация в одном отношении всегда сохраняет одинаковый ха­рактер: ее всегда в большей или меньшей степени создает и ве­дет вождь, явный или сокрытый; он довольно часто скрыт от нас, когда дело идет о толпах; он всегда заметен и бросается в глаза, когда мы имеем дело с корпорациями. С момента, когда масса людей начинает трепетать общим трепетом, одушевляется и идет к своей цели, можно утверждать, что какой-нибудь вдох­новитель или вожак, или группа таких вдохновителей, вожаков, среди которых один является активным ферментом, вдохнули в эту толпу свою душу, вдруг ставшую грандиозной, искаженной,


чудовищной; и сам вдохновитель нередко первый бывает пора­жен и охвачен ужасом. Подобно тому, как всякая мастерская имеет своего руководителя, всякий монастырь — своего настояте­ля, всякий полк — своего командира, всякое собрание — своего председателя, или, вернее, всякая фракция собрания - - своего лидера, точно так же всякий оживленный салон имеет своего ко­рифея в разговоре, всякий мятеж — своего вождя, всякий двор -своего короля, или князя, или князька, всякая клака — началь­ника клаки. Если театральная аудитория имеет, до известной сте­пени, право считаться чем-то вроде ассоциации, то это именно тогда, когда она аплодирует, потому что она подчиняется толчку, который дан первым хлопком, являясь отражением этого импуль­са, а также тогда, когда она слушает, потому что она подчиняется внушению автора, выраженному устами говорящего актера. Та­ким образом, везде, явное или скрытое, царит различие между вожаком и ведомыми, различие, столь важное в вопросе об ответ­ственности. Это не значит, что воля всех исчезла перед волей од­ного; эта последняя, -- она впрочем также внушена, она -- эхо внешних и внутренних голосов, по отношению к которым она служит только сгущенным и первым выражением, - - для того, чтоб импонировать другим, должна делать им уступки и льстить им для того, чтобы вести их. Так бывает с оратором, который не упустит случая принять меры ораторского искусства, с драматиче­ским автором, который должен всегда уступать предубеждениям и меняющимся вкусам своих слушателей, с лидером, который дол­жен ладить с своей партией, даже с тем же Людовиком XIV, ко­торый поневоле сообразуется с своими придворными.