Различия в концепции социальной структуры

Признание значения эмерджентных свойств социальных об­щностей представляется мне минимальным общим знаменателем структурной социологии. Противоположным подходом является психологический редукционизм таких методологических индивиду-, алистов, как Хоманс (1974), которые стремятся объяснить социальные общности с помощью их элементарных свойств, т. е. с точки зрения психологических понятий и принципов, управляющих поведением индивидов. Однако по другим пара­метрам концепции структурных социологов значительно отлича­ются друг от друга, о чем говорилось ранее и о чем свидетельству­ют статьи, представленные в данном сборнике. Структурализм Леви-Стросса и структурализм Маркса акцентируют внимание на разных эмерджентных свойствах и отличаются также в других отношениях. В то же время обе эти теоретические ориентации отличаются от сетевого анализа и структурного функционализма. Вкратце рассмотрим некоторые из основных их различий.

Масштабы структурного исследования могут варьировать от микросоциологических исследований социопсихологических про­цессов и социальных связей в малых группах до моделей социальных положений и отношений в рамках целых государств или даже мировой системы международных отношений. На более абстрактном уровне микросоциология занимается не малыми группами, а микропроцессами и микроструктурами, которые пронизывают общество, такими, например, как формирование мнений и управление ими, социальный обмен, статусные серии, ролевые серии, т. е. использует подход, аналогичный микроэконо­мике (проблемой многих сравнительных исследований наций является то, что они ограничиваются очень небольшим числом стран, что отвлекает внимание от анализа структуры различных типов общества, так как имеется слишком мало примеров для сравнения), и способствует рассмотрению обществ как заданных социальных контекстов и анализу поведения и отношений индивидов под углом зрения тех влияний, которые оказывают на них эти социетальные контексты. Изучение структуры общества не может осуществляться таким образом. В качестве единиц анализа должны использоваться не отдельные члены общества, а целые общества как таковые, независимо от того, позволяют ли данные, собранные на достаточном числе обществ, сделать надежные обобщения или же идеи, которые предстоит проверить позже, основываются на конкретном изучении лишь нескольких обществ.

Другое различие, относящееся к масштабу в более аналитиче­ском смысле, определяется тем, ограничен ли анализ социальной структурой (как бы она ни была очерчена) или же распространя­ется на внешние силы, рассматриваемые в качестве факторов, определяющих условия в структуре и структурные изменения. Такие внешние причины структурных условий и изменений могут являться (хотя и не обязательно) частью концепции инфра­структуры. В этом разница между Парсонсом и Леви-Строссом, если я их правильно понимаю. Для Парсонса культура аналитиче­ски отличается от социальной структуры и оказывает на нее большое влияние. (При этом Уоллас отмечает непоследователь­ность Парсонса в определении различия между культурой и социальной структурой.) Что же касается Леви-Стросса, то культурные символы и значения сами являются сущностью социальной структуры. Эволюционисты, начиная со Спенсера и кончая Ленски (1975), в качестве силы, управляющей эволюционным расширением структурной дифференциации, рас­сматривают технологические изменения. Для Хоманса, так же как и для Фрейда, внешними факторами, определяющими социальную структуру, являются психологические принципы поведения челове­ка. Недавно биосоциологи (например, Уилсон, 1975) выступили с мыслью, что структура социальной жизни в конечном счете коренится в биологическом строении человека.

Концепция социальной структуры может основываться на субъективной или объективной онтологии. Иллюстрацией этой противоположности может служить различие между идеалистиче­ской интерпретацией истории Гегелем и материалистической интерпретацией Марксом. Определяющим критерием при этом является то, концептуализируется ли социальная структура в виде символической интеллектуальной конструкции или же в виде объективной эмпирической реальности, проявляющейся в распре­делении ресурсов и социальных положений. К этой дихотомии относится и различие, проводимое Уолласом, между психологиче­ским и физиологическим аспектами социальных явлений, равно как и различия между психоанализом и бихевиоризмом в психоло­гии и парсоновским и экологическим подходами в социологии. По мнению Лича, Росси и Айзенштадта, структурализм Леви-Стросса представляет собой субъективную точку зрения, марксистский же структурализм представляет собой объективную точку зрения.

Принимая принцип, согласно которому для объяснения эмпирических данных теории должны идти дальше простого обобщения этих данных (Брейтуэйт, 1953, с. 50—87), структур­ные аналитики вместе с тем отличаются, с одной стороны, по степени того, как их наиболее абстрактные теоретические категории отражают часть структуры, не охватываемую эмпириче­скими наблюдениями или лишь в общих чертах отражаемую в них, а с другой стороны, по степени выводимости этих категорий из эмпирических наблюдений и логической связи с операциональны­ми понятиями, которые могут быть измерены в процессе социологического исследования. Создаваемая социологом идеаль­ная концепция социальной структуры как основополагающего субстрата, всесторонне не представленная ни в одном конкретном историческом случае, обычно порождает понятия, которые недо­статочно четко определены для того, чтобы найти конкретное эмпирическое воплощение. Об этом говорит Лич применительно к понятию глубинной структуры Леви-Стросса. В то время как модель структуры родства Леви-Стросса действительно подразу­мевает конкретные брачные правила, его концепция значения и основополагающей структуры мифов, хотя и вызывает восхище­ние проницательностью мысли, не достаточно четко определена, чтобы позволить другим исследователям недвусмысленно класси­фицировать мифы на основании предложенных Леви-Строссом концептуальных различий.

В то же время, когда теоретические понятия возникают в результате комбинированных эмпирических наблюдений, они легче поддаются как абстрактной, так и конкретной концептуали­зации. Так, например, концепция, согласно которой положение страны в мировой экономической системе зависит от ее экспортно-импортной политики по отношению к другим странам независимо от ее экономического потенциала, представляет собой довольно абстрактную идею, поскольку экспорт и импорт различной продукции осуществляются по-разному, а сам этот процесс фактически зависит от экономического потенциала страны; тем не менее блок-модель Брейгера отражает основное эмпирическое содержание этой теоретической концепции. Точно так же парадоксальные последствия систем взаимозависимости Будона являются абстракциями, построенными на основании анализа целенаправленных действий индивидов. Тем не менее приводимые примеры свидетельствуют о том, что эмпирическое воплощение этих абстракций поддается наблюдению. Мое определение соци­альной структуры как многомерного пространства, образуемого линиями дифференциации (Блау, 1977),— это тоже абстракция, выводимая из эмпирических связей между различными линиями дифференциации и выражающаяся в них.

Еще одна разновидность структурного анализа определяется наличием тесной связи между концепцией социальной структуры и представлениями о социальной функции и функциональных требованиях. Так, концепция социальной структуры Парсонса основывается на его теоретических посылках, согласно которым все социальные системы должны удовлетворять четырем функцио­нальным требованиям, дифференцируясь при этом на четыре сферы институциональной структуры, обеспечивающие соответ­ственно функции адаптации, достижения цели, интеграции и сохранения модели. Поскольку подсистемы должны удовлетво­рять тем же функциональным требованиям, они затем подразделя­ются по параллельным линиям. Таким образом, эволюционное развитие состоит в растущей дифференциации в виде повторяю­щегося разделения. Последние теоретические работы Мертона имеют противоположную направленность. В своих ранних работах он тоже связывал исследование социальной структуры со своим вариантом функционального анализа. Однако впоследствии он перешел к более четко определенной форме структурализма, что отмечает Барбано (1968) и что наиболее ярко проявляется в его анализе статусных серий и ролевых серий (Мертон, 1968, с. 422—438). Аналогичное расхождение в развитии двух социологов имело место поколением ранее. Так, Малиновский оставался главным образом функционалистом, в то время как Рэдклифф-Браун (1940, с. 188—204) приблизился к форме структурного анализа, которая, по крайней мере в какой-то степени, содержала в себе скептическое отношение к выводам и предположениям функционалистов.

Зиммель проводит различие между формами социальной жизни и ее содержанием. Он подчеркивает, что предметом социологии являются формы социации (Vergesellschaftung), рас­сматриваемые отдельно от их содержания, хотя социальные формы могут конкретно выражаться в каком-то реально существу­ющем содержании. Под категорией содержания Зиммель подразу­мевает два вида факторов: психологические ориентации индиви­дов, мотивирующие их поведение (например, зависть и жадность), и институциональную область исследования (например, экономи­ческую или политическую жизнь). Концепция устойчивых форм социации включает главным образом такие процессы социальной интеракции, как конкуренция и конфликт. При этом акцентируется внимание на общих чертах каждого вида интеракции независимо от того, чем она вызвана — завистью или честолюбием — и где она происходит — в процессе неформального общения или производственной деятельности. Однако формы социальной жизни также выражаются в моделях или структурах различных социальных положений, таких, как роль незнакомого лица, разделение труда или различия между статусом нищего или простого бедняка.

Социальная структура может концептуализироваться в терми­нах ее формальных свойств, как это делает Зиммель, или в терминах ее субстантивного содержания, как это делает Вебер. В то время как Зиммель рассматривает триады независимо от того, состоят ли они из трех индивидов или трех наций, и незави­симо от того, вовлечены ли они в экономическое или военное противоборство, Вебер занимается вопросом объективного значе­ния этики кальвинизма для социального поведения и институтов. В макросоциологии акцент на формах часто сводится к определе­нию конфигураций социального распределения людей, т. е. к ука­занию на то, занимают ли большинство людей одинаковое социальное положение или же они распределены по разным положениям независимо от содержания этих положений. Приме­рами могут служить исследования разделения труда или социаль­ной стратификации. С другой стороны, акцент на содержании, как правило, означает изучение роли культурно-ценностных ориента­ции, их субстантивного значения и влияния. В качестве примеров можно привести исследования религиозных верований и политиче­ских идеологий.

Однако это не единственный способ применения различия между формой и содержанием в макросоциологических исследова­ниях. Другой контраст в этих терминах, который может быть в качестве альтернативы представлен дихотомией номотетических и идиографических концепций Виндельбанда, определяется тем, уделяется ли большое внимание формальным теоретическим абстракциям или же отличительным историческим условиям. Пытаемся ли мы в наших объяснениях социально-экономических событий дать родовые характеристики классовых структур и систем международных отношений или же охарактеризовать конкретные исторические условия в разных странах? Именно этот вопрос поднимает в своей критике Уоллерстайна и Альтюссера Цайтлин. Существуют ли общие формальные свойства и принци­пы, лежащие в основе различных по своему эмприческому содержанию правил родства и мифов? Именно этот вопрос, по мнению Лича, отличает Леви-Стросса от английских антрополо­гов. Следует ли создавать теории неравенства общего характера независимо от реальной природы неравенства или же социальные теории должны конкретно относиться к экономическому неравен­ству или какому-либо другому виду неравенства? В ответе на этот вопрос заключается различие между моей и марксистской структурной теорией. Формальный подход носит более аб­страктный и общий характер, содержательный подход — более исторический и эмпирический характер. С точки зрения этого различия теория Леви-Стросса и моя теория более формальны, в то время как теории Вебера и Маркса более содержательны. Широкие обобщения достигаются за счет конкретности. Социаль­ные формы заслоняют собой историческое содержание. Теория Маркса имеет больше эмпирического содержания — в том смысле, в каком понятие «эмпирическое содержание» употреблял Поппер (1959),— по сравнению с моей теорией, поскольку моя концепция не содержит в себе отличительных особенностей различных видов неравенства, в то время как теория Маркса конкретно характери­зует экономическое неравенство.

Последний дифференцирующий фактор в структурном анали­зе, на котором мы остановимся, содержится в ответе на вопрос, являются ли наиболее элементарными понятиями понятия «соци­альные отношения» и «социальные положения» или же они таковыми не являются. Для теорий, в которых структура концептуализируется в терминах символов, ценностей и значений культуры (как это видно у Леви-Стросса), ни социальные отношения, ни социальные положения не являются элементарны­ми исходными категориями. Однако большинство социологов-структуралистов проводят различие между культурной сферой идей и идеалов и структурной сферой различных положений и моделей отношений. Для некоторых социологов моделирование социальных отношений является исходной точкой анализа. При этом предполагается, что именно отношения между людьми привели к дифференцированным ролям и положениям. Для других социологов исходной точкой являются различия между социально признанными положениями. При этом предполагается, что социальные положения людей оказывают большое влияние на их социальные отношения. Первая ориентация превалирует в микро­социологических исследованиях, вторая — макросоциологических, что вполне оправдано, поскольку главные направления причинно­го влияния в обеих ориентациях, по всей видимости, прямо противоположны.

На первоначальном этапе формирования малых групп соци­альные отношения, устанавливаемые в процессе социальной интеракции, дифференцируют роли членов групп, однако в ста­бильных организациях или обществах большинство социальных отношений регулируется устойчивыми различиями в социальных положениях, закрепленными в регламентированных атрибутах и имеющихся ресурсах. Для первого подхода характерны исследова­ния, использующие социометрические методы или процедуры блок-моделирования для анализа социальных отношений в очень немногочисленных малых группах. Получаемые модели отношений применяются для классификации индивидов по социальным ролям или положениям. Первоначально эти методы были разработаны при изучении малых групп, однако, как видно из примера анализа международных торговых отношений, проведенного Брейгером, они были адаптированы и для изучения отношений между группами общностей. Второй подход иллюстрируется эмпириче­скими исследованиями, в которых индивиды сначала классифици­руются в соответствии с ограниченным числом категорий по социальному положению, например на основании вероисповеда­ния, этнической принадлежности, отрасли промышленности или профессии, после чего анализируются модели отношений между людьми, занимающими близкие или отдаленные положения. Вариант этой процедуры представлен в докладе Мак-Ферсона о добровольных объединениях.

Сочетание объективной онтологии, акцент больше на форме, чем на содержании, а также макросоциологическая посылка, что различия в социальных положениях оказывают решающее влияние на социальные отношения,— такая комбинация предпо­лагает сосредоточение внимания в ходе социологического исследо­вания на численности каждой группы, числе групп и численном распределении членов по группам. Это объясняется тем, что численность является наиболее формальным объективным свой­ством социальных общностей и их компонентов. Хотя, строго говоря, численность не является атрибутом социальной структуры, численное распределение населения по социальным подструкту­рам и положениям, указывающее на его неоднородность и нера­венство в различных отношениях, является прототипичным эмерджентным свойством социальной структуры населения. Такой акцент на количественном измерении социальной структуры представляет мою собственную точку зрения, которая, конечно же, разделяется не всеми социологами, занимающимися социальной структурой. Только четверо из авторов данного сборника — Будон, Мейхью, Шоллерт и Мак-Ферсон,— так же как я, уделяют основное внимание значению числа членов и компонентов для структурного исследования.

Б. Ф. Скиннер. ТЕХНОЛОГИЯ ПОВЕДЕНИЯ1

1 Skinner В. F. A Technology of Behavior // Публикуемый материал представляет собой 1-ю главу кн.: Skinner В. F. Beyond Freedom and Dignity. N.Y., 1971. P. 3—25. (Перевод А. Гараджи).

Пытаясь разрешить те устрашающие проблемы, с которыми мы сталкиваемся в сегодняшнем мире, мы, естественно, обраща­емся к приемам, которые нами лучше всего освоены. Мы отправляемся от силы, а наша сила — наука и технология. Чтобы сдержать демографический взрыв, мы ищем лучшие способы контроля над рождаемостью. Перед лицом угрозы ядерного уничтожения мы создаем все более крупные сдерживающие силы и противоракетные системы. Мы пытаемся предотвратить голод в мировых масштабах новыми видами пищи и лучшими способами ее выращивания. Усовершенствование санитарии и медицины, как мы надеемся, обеспечит контроль над заболеваемостью, улучше­ние жилищных условий и совершенствование транспортной системы решит проблемы трущоб, а новые способы сокращения и размещения отходов остановят загрязнение окружающей среды. Мы можем указать на значительные достижения во всех этих областях, и неудивительно, что нам хотелось бы умножить их число. Но наши дела идут все хуже, а то обстоятельство, что и сама технология все чаще оказывается беспомощной, отнюдь не придает уверенности. Санитария и медицина заострили демогра­фические проблемы, война приобрела чудовищный облик с изобре­тением ядерного оружия, а массовая погоня за благополучием в значительной степени ответственна за загрязнение среды. Как выразился Дарлингтон, «каждый новый источник преумножения своего могущества на земле был использован человеком так, что перспективы его потомства значительно сузились. Весь его прогресс был достигнут ценой ущерба его окружению, который он не может исправить и не мог предвидеть».

Мог человек предвидеть этот ущерб или нет, исправить его он должен, иначе все будет кончено. И он может сделать это, если осознает природу вставшего перед ним затруднения. Практиче­ское приложение одних только физических и биологических наук не решит этих проблем, потому что решения лежат в совсем иной сфере. Лучшие контрацептивы лишь в том случае будут контролировать рождаемость, если люди будут их использовать. Новые виды оружия способны скомпенсировать новые виды обороны и наоборот, но ядерного уничтожения можно избежать лишь в том случае, если могут быть изменены те условия, в которых народы начинают войны. Новые методы в области сельского хозяйства и медицины не помогут, если они не будут применяться на практике, а жилье — это не только здания и города, но и то, как люди живут. С перенаселенностью можно справиться, лишь склонив людей не собираться в толпы, а окружающая среда будет разрушаться до тех пор, пока не будет остановлено ее загрязнение.

Короче говоря, мы нуждаемся в крупномасштабных изменени­ях человеческого поведения и осуществить их при помощи одних только физики и биологии мы не в состоянии, как бы усердно мы ни работали. (А ведь имеются и другие проблемы, такие, как развал нашей образовательной системы или недовольство и бунт молодежи, для разрешения которых физическая и биологическая технологии столь очевидно не годятся, что никогда и не использо­вались.) Недостаточно «использовать технологию с более глубо­ким пониманием человеческих забот», или «подчинить технологию духовным нуждам человека», или «заставить технологов обра­титься к людским проблемам». Такие выражения предполагают, что там, где начинается человеческое поведение, кончается технология; мы же должны продолжать действовать так, как действовали в прошлом, но добавить то, чему научили нас личный опыт или те сгустки личного опыта, которые зовутся историей, или выжимки опыта, заключенные в народной мудрости и немудреных практических правилах поведения. Уж эти последние были доступны на протяжении веков, и все, чем мы располагаем для доказательства их верности,— это лишь состояние современного мира.

Что нам необходимо, так это технология поведения. Мы бы достаточно быстро решили свои проблемы, если бы могли так же точно спланировать и рассчитать рост мирового народонаселения, как мы рассчитываем курс космического корабля, или усовершен­ствовать сельское хозяйство и промышленность с той же степенью надежности, с какой мы ускоряем высокоэнергетичные частицы, или приблизиться к миру во всем мире с той же неуклонностью, с какой физики приблизились к абсолютному нулю (пусть даже и тот и другой остаются за пределами досягаемости). Однако поведенческой технологии, сопоставимой по мощи и точности с физической и биологической, не существует, а те, кто не находит саму ее возможность смехотворной, будут ею скорее напуганы, чем утешены. Вот как мы далеки и от «понимания человеческих забот» в том же смысле, в каком физика или биология понимают проблемы своих областей, и от овладения средствами предотвра­щения катастрофы, к которой мир, кажется, неотвратимо приближается.

Двадцать пять веков назад можно было, наверное, сказать, что человек понимает себя самого так же хорошо, как и любую другую часть своего мира. Сегодня человек есть то, что он понимает менее всего. Физика и биология проделали большой путь, но сопостави­мое развитие какого-то подобия науки о человеческом поведении заметить непросто. Греческие физика и биология сегодня представляют лишь исторический интерес (никакой современный физик или биолог не обратится за помощью к Аристотелю), но диалоги Платона все еще изучаются и цитируются так, как если бы они проливали какой-то свет на природу человеческого поведения. Аристотель не сумел бы понять и страницы из современного труда по физике или биологии, но Сократ со своими друзьями едва ли затруднился бы уловить смысл самых современных работ, посвященных делам человеческим. Что же касается технологии, то мы совершили гигантский скачок в сфере контроля над физическим и биологическим мирами, однако наши приемы в сферах управления, образования, в значительной мере и в сфере экономики не особенно-то усовершенствовались, хотя и применяются в совсем иных условиях.

Едва ли мы можем объяснить это, заявив, будто греки знали все, что можно было узнать о человеческом поведении. Ясно, что они знали о нем больше, чем о физическом мире, но этого все же было недостаточно. Более того, их способ понимания человеческо­го поведения должен был обладать неким роковым изъяном. Если греческие физика и биология, неважно, сколь примитивные, вели в конечном счете к современной науке, то греческие теории человеческого поведения вели в никуда. Если сегодня они еще с нами, то не потому, что они заключали в себе некую вечную истину, а потому, что они не содержали в себе зародышей чего-то лучшего.

Всегда можно сослаться на то, что человеческое поведение особенно трудная область. Это действительно так, и мы легко склоняемся к этой мысли, потому что столь неловки в обращении с поведением. Но современная физика и биология с успехом рассматривают предметы, которые в любом случае не проще, чем многие стороны человеческого поведения. Разница в том, что инструменты и методы, которыми они пользуются, обладают соизмеримой сложностью. То обстоятельство, что сопоставимые по силе действия инструменты и методы недоступны сфере человече­ского поведения, не является объяснением; это, скорее, загадка. Был ли запуск человека на Луну действительно более простой задачей, чем усовершенствование обучения в наших народных школах, или разработка более совершенных форм жизненного пространства для каждого, или обеспечение всеобщей и выгодной для всех занятости и в результате — более высокого жизненного уровня для всех? Выбор здесь не был связан с насущностью задач, ибо никому и в голову не придет, что важнее было слетать на Луну. Осуществимость полета на Луну волновала и захватыва­ла. Наука и технология достигли такой точки, в которой в результате последнего напряженного усилия это могло быть совершено. А проблемы, связанные с человеческим поведением, сопоставимых волнения и возбуждения не порождают. Их решение все еще далеко от нас.

Отсюда легко сделать вывод, что в человеческом поведении должно заключаться нечто такое, что делает научный анализ и, следовательно, действенную технологию невозможными, но мы отнюдь не исчерпали здесь всех возможностей. В определенном смысле можно сказать, что научные методы вообще едва ли когда-либо применялись к человеческому поведению. Мы воспользова­лись научным инструментарием, мы считали, измеряли и сопо­ставляли, однако нечто существенное для научной практики оказалось упущенным почти во всех современных исследованиях человеческого поведения. Это нечто связано с нашей трактовкой причин поведения. (В усложненных научных текстах термин «причина» больше не пользуется популярностью, но здесь он уместен.)

Первое знакомство с причинами человек приобрел, вероятно, в своем собственном поведении: вещи приходили в движение, потому что он их двигал. Если двигались другие вещи, значит, их двигал кто-то еще, и если этот двигатель невозможно было увидеть, то это объяснялось тем, что он невидим. Греческие боги служили, таким образом, причинами физических явлений. Обычно они помещались вне вещей, которые они двигали, но могли также входить внутрь и «содержать» их. Физика и биология вскоре отказались от объяснений такого рода и обратились к более подходящим видам причин, но в сфере человеческого поведения этот шаг так и не был решительно предпринят. Образованный человек больше не верит в одержимость бесами (хотя порой изгнание бесов еще практикуется, а демоническое вновь возникает на страницах сочинений психотерапевтов), но человеческое поведение все еще повсеместно связывается с какими-то внутрен­ними агентами. О молодом преступнике говорят, например, что он страдает расстройством индивидуальности (personality). Это высказывание было бы бессмысленно, если бы душа каким-то образом не отличалась от тела, попавшего в передрягу. Различие это недвусмысленно подразумевается, когда говорят о нескольких индивидуальностях, заключенных в одном теле и контролирующих его различным образом в различные моменты. Психоаналитики насчитывают три такие индивидуальности — Эго, Супер-Эго и Ид,— взаимодействие которых считается ответственным за поведение человека, в котором они «обитают».

Хотя физика уже очень давно отказалась подобным образом олицетворять свои объекты, она еще долго продолжала говорить о них так, будто они обладают волей, побуждениями, чувствами, целями и другими фрагментарными атрибутами внутренних агентов. Согласно Беттерфилду, Аристотель утверждал, что падающее тело ускоряется потому, что становится веселее, чувствуя себя ближе к дому, а позднейшие авторитеты предпола­гали, что снаряд движим неким импульсом, порой называвшимся «импульсивностью». Все это в конце концов было забыто, и хорошо, что забыто, но наука о поведении тем не менее все еще апеллирует к подобным внутренним состояниям. Никто не удивляется, услышав, что человек, несущий добрые вести, движется быстрее, поскольку чувствует себя веселее, или поступает легкомысленно из-за своей импульсивности, или упрямо придерживается намеченного из-за одной только силы воли. Неосмотрительные ссылки на цель все еще встречаются и в физике и в биологии, но в добротной практике им нет места; и тем не менее почти всякий связывает человеческое поведение с намерени­ями, целями, целеустремленностью. Если все еще имеется возможность спросить, может ли машина проявить целеустрем­ленность, такой вопрос, очевидно, предполагает, что она больше будет напоминать человека, если может проявить ее.

Физика и биология отошли от олицетворения причин, когда они стали связывать поведение вещей с сущностями, качествами или природами. Для средневекового алхимика, например, опреде­ленные свойства некоторой субстанции могли быть обусловлены меркуриевой сущностью, а субстанции сопоставлялись в рамках того, что можно назвать «химией индивидуальных различий». Ньютон сетовал на практику своих современников: «Сказать, что любой вид вещей наделен каким-то особым тайным качеством, благодаря которому он действует и производит доступные наблюдению эффекты, значит не сказать ничего». (Тайные качества были примерами гипотез, отвергнутых Ньютоном, сказавшим: «Hypotheses поп fingo», хотя он и не слишком твердо держал слово.) Биология долго еще продолжала апеллиро­вать к природе живых существ, и она не отказалась полностью от витальных сил вплоть до двадцатого века. Поведение, однако, все еще связывается с человеческой природой, и существует обшир­ная «психология индивидуальных различий», в рамках которой люди сопоставляются и описываются через их черты характера, способности и умения.

Почти всякий, затрагивающий в своих исследованиях гумани­тарные вопросы: в качестве политолога, философа, литератора, экономиста, психолога, лингвиста, социолога, теолога, антрополо­га, педагога или психотерапевта,— продолжает рассуждать о человеческом поведении именно таким донаучным способом. Любая газетная статья, любой журнал, любой сборник научных публикаций, любая книга, так или иначе касающаяся человече­ского поведения,— все они предоставляют достаточно примеров. Мы можем услышать, что для осуществления контроля над численностью мирового народонаселения необходимо изменить установки по отношению к детям, преодолеть чувство гордости численностью семьи или своими сексуальными возможностями, сформировать какое-то чувство ответственности по отношению к потомству и уменьшить значение той роли, которую большая семья играет в снижении беспокойства о преклонном возрасте. В деятельности, направленной на достижение мира, нам прихо­дится иметь дело с волей к власти или параноидальными заблуждениями лидеров; мы должны помнить, что войны начинаются в людских умах, что в человеке есть нечто самоубий­ственное,— вероятно, влечение к смерти,— которое приводит к войнам, и что человек агрессивен по природе. Для решения проблем бедных мы должны пробуждать самоуважение, инициа­тиву и снижать уровень фрустрации. Чтобы унять недовольство молодежи, мы должны обеспечить ей чувство цели и ослабить ощущение отчужденности и безнадежности. А осознав, что она не располагает действенными средствами для того, чтобы осуще­ствить все это хотя бы частично, мы сами имеем возможность испытать кризис веры или утрату уверенности, которые можно преодолеть лишь возвратом к вере во внутренние возможности человека. Это, как то, что дважды два, почти никто не подвергает сомнению. Однако ничего подобного нет в современных физике и биологии, и это обстоятельство может хорошо объяснить, почему так долго не появлялись наука о поведении и технология поведения.

Обычно считается, что «бихевиоризм», возражающий против идей, ощущений, черт характера, воли и т.д., рассматривает вместо этого тот материал, из которого они, как предполагается, состоят. Конечно, некоторые упрямые вопросы о природе разума рождали споры на протяжении более чем двадцати пяти сотен лет и все еще остадотся без ответов. Как, например, разум может двигать телом? Не далее как в 1965 году Карл Поппер мог поставить вопрос подобным образом: «Чего мы хотим, так это понимания того, кто такие нематериальные вещи, как цели, помыслы, планы, решения, теории, напряжения и ценности, могут играть какую-то роль в осуществлении материальных изменений в материальном мире. И конечно, мы также хотим знать, откуда появляются эти нематериальные вещи. На этот вопрос у греков был простой ответ: от Богов. Как указывал Доддс, греки верили, что если человек ведет себя неразумно, значит, некий враждебный бог вселил в его грудь ate (безрассудство). Какой-нибудь Дружественный бог мог уделить воину дополнительное количество menos, в результате чего тот начинал отличаться в бою. Аристотель считал, что в мышлении есть нечто божественное. Зенон полагал, что интеллект и есть Бог».

Мы не можем пойти по этому пути сегодня, и самая распро­страненная альтернатива — апелляция к предшествующим физи­ческим событиям. Генофонд любого человека, продукт эволюции вида, считается объяснением одной части деятельности его сознания, его личная история — всего остального. Например, в результате (физического) соперничества в ходе эволюции люди теперь обладают (нефизическим) чувством агрессивности, которое приводит к (физическим) актам враждебности. Или же (физиче­ское) наказание маленького ребенка за его сексуальную игру приводит к (нефизическому) чувству тревоги, которое вторгается в его (физическое) сексуальное поведение, когда он становится взрослым. Нефизическая стадия, очевидно, перекрывает значи­тельные периоды времени: агрессия уходит корнями в миллионы лет эволюционной истории, а тревога, приобретенная в детстве, доживает до преклонного возраста.

Проблемы перехода от одной субстанции (stuff) к другой можно было бы избежать, если бы все здесь было либо психиче­ским, либо физическим и рассматривались обе эти возможности. Некоторые философы пытались остаться в пределах мира сознания, утверждая, что реален лишь непосредственный опыт, и экспериментальная психология начиналась как попытка рас­крыть психические законы, управляющие взаимодействием между психическими элементами. Современные «интрапсихические» тео­рии психотерапии описывают, каким образом одно чувство приводит к другому (как, например, фрустрация вынашивает в себе агрессию), каким образом чувства взаимодействуют и каким образом чувства, вытесненные из сознания, пробиваются обратно. Комплементарная точка зрения, гласящая, что психиче­ская ступень в действительности материальна, отстаивалась Фрейдом, который верил, что физиология в конечном счете сможет объяснить весь механизм работы психического аппарата. В схо­жем ключе многие психологи физиологического направления продолжают свободно рассуждать о состояниях сознания, чув­ствах и тому подобном, полагая, что понимание их физической природы есть лишь вопрос времени.

Измерения мира сознания и переход из одного мира в другой действительно поднимают серьезные проблемы, но обычно ими можно пренебречь, и это может оказаться хорошей стратегией, так как важнейшее возражение ментализму совсем иного рода. Мир сознания мешает нам видеть поведение в качестве самоценного предмета рассмотрения. В психотерапии, например, отклоняющие­ся от нормы слова и поступки человека почти всегда рассматрива­ются просто как симптомы и сопоставляются с захватывающими драмами, помещаемыми в глубины сознания,— само поведение считается, конечно же, поверхностным явлением. В лингвистике и литературной критике то, что высказывает человек, почти всегда считается выражением каких-то идей или чувств. В политологии, теологии и экономике поведение обычно рассматривается в каче­стве материала, из которого выводятся установки, намерения, потребности и т.д. На протяжении более двадцати пяти столетий пристальное внимание было приковано именно к психической жизни, но лишь в последнее время была предпринята хоть какая-то попытка исследовать человеческое поведение как нечто большее, нежели простой побочный продукт.

Так же игнорируются и условия, функцией которых поведение является. Ментальное объяснение кладет конец любопытству. Мы можем наблюдать этот эффект в каком-нибудь случайном разговоре. Если мы кого-либо спрашиваем: «Почему вы пошли в театр?» и этот человек отвечает: «Потому что я чувствовал желание сходить», мы склонны воспринимать его ответ как род объяснения. Гораздо ближе к существу дела было бы выяснение того, что происходило, когда он ходил в театр в прошлом, что он слышал или читал о пьесе, которую он пошел посмотреть, и что в его окружении в прошлом и настоящем могло побудить его пойти (а не сделать что-то другое), но мы принимаем «я чувство­вал желание сходить» как род обобщения всего этого и не склонны расспрашивать о деталях.

Профессиональный психолог часто останавливается на этой же стадии. Прошло уже много времени с тех пор, как Уильям Джемс пытался исправить господствующую точку зрения на отношение между чувствами и поступком, утверждая, например, что убегаем мы не потому, что пугаемся, а пугаемся потому, что убегаем. Другими словами, то, что мы чувствуем, когда мы чувствуем страх, есть наше поведение — то самое поведение, которое, согласно традиционной точке зрения, выражает чувство и им объясняется. Но сколько было тех, кто, размышляя над аргументом Джемса, сумел заметить, что на деле здесь не было отмечено никакого предшествующего события? И никакое «потому что» не должно восприниматься всерьез. Никакого объяснения того, почему мы убегаем и чувствуем страх, предложено не было.

Независимо от того, считаем ли мы, что объясняем чувства или поведение, которое предполагается обусловленным чувствами, мы уделяем очень мало внимания предшествующим обстоятельствам. Психотерапевт узнает о предшествующей жизни пациента почти исключительно из воспоминаний самого пациента, на которые, как известно, нельзя полагаться, и он даже может утверждать, что значение имеет не то, что в действительности случилось, а то, что пациент вспоминает. В психоаналитической литературе насчиты­вается, наверное, не меньше ста упоминаний об ощущаемой тревоге на одно упоминание об эпизоде наказания, к которому должна восходить тревога. Мы даже как будто предпочитаем такие предшествующие истории, проверка которых нам недо­ступна. Сейчас, например, большой интерес проявляется к тому, что должно было произойти в ходе эволюции вида, чтобы объяснить человеческое поведение, и мы, кажется, рассуждаем с особой уверенностью именно потому, что о том, что произошло в действительности, можно лишь догадываться.

Не будучи в состоянии понять, каким образом или почему человек, которого мы видим, ведет себя так, а не иначе, мы приписываем его поведение какому-то человеку, которого мы не можем видеть, чье поведение мы также не можем объяснить, но о котором мы не склонны задавать никаких вопросов. Возможно, мы принимаем эту стратегию не столько из-за отсутствия интереса или способности, сколько из-за давнишнего убеждения в том, что большинство проявлений человеческого поведения не имеет никаких релевантных антецедентов. Функция этого внутреннего человека состоит в том, чтобы обеспечить какое-то объяснение, которое в свою очередь объяснения не получит. Дальше него никакие объяснения не идут. Он не является неким посредником между прошлыми событиями личной истории и настоящим поведением, он является серединой, из которой поведение эманирует. Он дает начало, порождает и созидает, и, делая все это, он остается божественным, каким его воспринимали и греки. Мы говорим, что он автономен с точки зрения науки о поведении, а это значит чудесен.

Эта позиция, конечно же, уязвима. Автономный человек служит для объяснения только тех вещей, которые мы еще не в состоянии объяснить иными путями. Его существование зависит от нашего невежества, и он естественным образом утрачивает свой статус, когда мы начинаем узнавать о поведении больше. Задача научного анализа состоит в том, чтобы объяснить, каким образом поведение человека как некой материальной системы соотнесено с теми условиями, в которых эволюционировал человеческий вид, а также с условиями, в которых существует данный индивид. Если здесь действительно нет никакого про­извольного или творческого вмешательства, эти события должны быть соотнесены, но на деле предполагать какое-либо вмешатель­ство нужды нет. Случайности (contingencies) борьбы за выжива­ние, ответственные за генофонд человека, должны порождать наклонности к агрессивным действиям, а не к чувству агрессии. Наказание, которому подвергается сексуальное поведение, изме­няет само это сексуальное поведение, и любые чувства, которые могут возникать при этом, являются в лучшем случае просто побочными продуктами. Наш век страдает не от тревоги, а от катастроф, преступлений, войн и других опасных и болезненных вещей, которым люди столь часто подвержены. Молодые люди бросают школу, отказываются идти работать и общаются лишь со своими сверстниками не потому, что чувствуют отчуждение, а потому, что порочным является социальное окружение в семьях, школах, на заводах и в прочих местах.

Мы можем, последовав примеру физики и биологии, обратить­ся непосредственно к отношению между поведением и окружением и пренебречь мнимыми опосредующими состояниями сознания. Физика не прогрессирует, присматриваясь к ликованию свободно падающего тела, а биология — к природе витальных духов; так же и нам, чтобы преуспеть в научном анализе поведения, нет необходимости пытаться раскрыть, чем же в действительности являются индивидуальности, состояния сознания, чувства, черты характера, планы, замыслы, намерения или иные принадлежности автономного человека.

Почему нам потребовалось столько времени, чтобы прийти к этому? На это есть свои причины. Объекты изучения физики и биологии не ведут себя совсем как люди, и в конечном счете довольно смешно говорить о ликовании падающего тела или об импульсивности снаряда; но люди ведут себя именно как люди, и внешний человек, чье поведение должно быть объяснено, может очень походить на внутреннего человека, чье поведение, как утверждается, его объясняет. Внутренний человек был сотворен по образу и подобию внешнего.

Более важная причина состоит в том, что нам кажется, будто внутреннего человека порой можно непосредственно наблюдать. Мы должны выдумать ликование падающего тела, но разве мы не в состоянии чувствовать свое собственное ликование? Мы действительно чувствуем вещи внутри себя, но мы не чувствуем вещей, которые были изобретены для того, чтобы объяснить поведение. Одержимый человек не чувствует владеющего им беса и даже может вообще отрицать существование бесов. Малолетний преступник не чувствует свою расстроенную индивидуальность. Разумный человек не чувствует своей разумности, интроверт — своей интровертности. (На деле утверждается, что эти измерения сознания или характера могут наблюдаться лишь при помощи сложных статистических процедур.) Говорящий не чувствует грамматических правил, которые он, как утверждается, применяет при составлении предложений, и люди говорили грамматически за тысячи лет до того, как что-либо узнали о существовании каких-то правил. Респондент вопросника не чувствует установок или мнений, которые приводят его к особому выбору пунктов. Мы действительно чувствуем определенные состояния своих тел, связанные с поведением, но, как отметил Фрейд, мы ведем себя точно так же и тогда, когда мы не чувствуем их: они — побочные продукты и их не следует путать с причинами.

Есть и гораздо более важная причина того, что мы столь 1Медленно отвергаем менталистские объяснения: им трудно было найти какие-либо альтернативы Очевидно, мы должны искать их во внешнем окружении, но роль окружения никоим образом нельзя считать ясной. История теории эволюции иллюстрирует эту проблему. До XIX века окружение мыслилось просто пассивной обстановкой, в которой множество различных видов организмов рождаются, воспроизводят себя и умирают. Никто не замечал, что окружение ответственно за то обстоятельство, что имеется множество видов (и это обстоятельство достаточно знаменатель­ным образом приписывалось некоему творческому Разуму). Трудность заключалась в том, что окружение действует неза­метно: оно не выталкивает и не вытягивает, оно отбирает. На протяжении тысячелетий истории человеческого мышления про­цесс естественного отбора оставался незамеченным, несмотря на его исключительную важность. Когда он в конце концов был открыт, он стал, конечно же, ключом к созданию эволюционной теории.

Воздействие окружения на поведение оставалось неясным на протяжении даже еще более длительного периода времени. Мы можем видеть, что организмы делают с окружающим их миром, когда они берут из него то, в чем нуждаются, или защищаются от его опасностей, но гораздо сложнее увидеть, что этот мир делает с ними. Первым, кто предположил, что окружение может играть активную роль в определении поведения, был Декарт, и он, очевидно, оказался способным на это предположение лишь потому, что получил одну явную подсказку. Ему было известно о неких автоматах в Королевских садах Франции, которые приводились в действие гидравлически, скрытыми от глаз клапанами. Как описывал это Декарт, люди, вступающие в сады, «обязательно наступают на некие плиты или камни, которые устроены таким образом, что если люди приближаются к купаю­щейся Диане, эти автоматы заставляют ее скрыться в розовых кустах, а если же люди пытаются преследовать ее, они заставляют выступить вперед Нептуна, угрожающего трезубцем». Эти фигуры были знаменательны именно тем, что вели себя как люди, и поэтому создавалось впечатление, что нечто, очень похожее на человеческое поведение, может быть объяснено механически. Декарт знал по подсказке: живые организмы могут двигаться по схожим причинам. (Он исключал человеческий организм, оче­видно, чтобы избежать религиозных споров.)

Взрывное (triggering) действие окружения стало называться «стимулом» —это латинское слово обозначает «стрекало», а дей­ствие на организм — «откликом», и вместе они, как считалось, составляли «рефлекс». Впервые рефлексы стали демонстрировать­ся на маленьких обезглавленных животных, например сала­мандрах, и весьма примечательно, что этот принцип подвергался нападкам на протяжении всего XIX века, потому что он, казалось, отрицал существование некоего автономного агента — «души спинного мозга»,— которому (прежде) приписывалось движение обезглавленного тела. Когда Павлов показал, как в результате дрессировки могут быть образованы новые рефлексы, родилась окончательно оформившаяся психология стимула — отклика, в рамках которой все поведение рассматривалось в качестве реакций на стимулы. Один из авторов выразил это таким образом: «Мы идем по жизни, подгоняемые тычками и хлыстом». Однако модель стимула — отклика никогда не была особенно убедитель­ной и она не решала основной проблемы, поскольку нечто вроде внутреннего человека все равно должно было быть изобретено для обращения стимула в отклик. Теория информации натолкнулась на ту же проблему, когда для обращения входа в выход потребовалось изобрести некий внутренний „процессор".

Воздействие провоцирующего (eliciting) стимула сравнительно легко наблюдать, и неудивительно, что декартова гипотеза длительное время занимала в теории поведения господствующие позиции; но то был ложный след, с которого только теперь сходит научный анализ. Окружение не только тычет и хлещет, оно отбирает. Его роль схожа с ролью естественного отбора, хотя и в совершенно ином временном масштабе, и по этой самой причине она и была упущена из виду. Теперь стало ясно: мы должны учитывать, что делает с организмом окружение не только прежде, но и после того, как он совершает отклик. Поведение оформляется и поддерживается своими последствиями. Как только этот факт осознается, мы получаем возможность сформу­лировать взаимодействие между организмом и окружением гораздо более всесторонним образом.

Налицо два важных результата. Один касается фундаменталь­ного анализа. Поведение, которое оперирует с окружением, чтобы произвести какие-то последствия («оперирующее» поведение), может быть изучено посредством моделирования окружений, в которых определенные последствия возможны по отношению к этому поведению. В ходе исследования возможности неуклонно становились все более сложными и одна за другой принимали те объяснительные функции, которые прежде отводились индивиду­альностям, состояниям сознания, чертам характера, замыслам и намерениям. Второй результат — практического характера: окружением можно манипулировать. Верно, что человеческий генофонд может изменяться лишь очень медленно, но изменения в окружении индивида имеют быстрые и драматические результа­ты. Технология оперирующего поведения, как мы увидим, уже достаточно развита, и она может оказаться под стать нашим проблемам.

Эта возможность, однако, поднимает другую проблему, которую необходимо решить, если мы собираемся воспользоваться своими достижениями. Мы продвинулись вперед, экспроприировав внутреннего человека, но он не ушел со сцены просто так. Он проводит своего рода арьергардные бои, для которых, к несча­стью, он в состоянии получить серьезные подкрепления. Он все еще важная фигура в политологии, праве, религии, экономике, антропологии, социологии, психотерапии, этике, истории, образо­вании, педагогике, лингвистике, архитектуре, городском планиро­вании и семейной жизни. В каждой из этих областей есть свой специалист, и у каждого специалиста есть своя теория, и почти в каждой теории автономия индивида не подвергается никакому сомнению. Внутреннему человеку нет серьезной угрозы со стороны данных, полученных с помощью случайного наблюдения или из исследований по структуре поведения, и во многих из этих областей рассматриваются лишь группы людей, в которых статистические или актуарные данные накладывают мало ограни­чений на индивида. Результат — огромный перевес традиционного «знания», которое должно быть исправлено или заменено неким научным анализом.

Особенное беспокойство причиняют две черты автономного человека. Согласно традиционной точке зрения человек свободен. Он автономен в том смысле, что его поведение не вызывается никакой причиной (uncaused). Он поэтому может считаться ответственным за то, что делает, и справедливо наказываться, если совершает проступок. Эта точка зрения вместе со связанной с ней практикой должна быть пересмотрена, коль скоро научный анализ вскрывает такие контролирующие отношения между поведением и окружением, о которых прежде никто не подозревал. Определенная доля внешнего контроля могла допускаться и рань­ше. Теологи признали тот факт, что действия человека должны предопределяться всеведующим Богом, а излюбленной темой греческих драматургов была неумолимая судьба. Ясновидцы и астрологи часто заявляют о своей способности предсказывать человеческие поступки, и на них всегда был спрос. Биографы и историки всегда выявляли некие «влияния» в жизни индивидов и народов. Народная мудрость и прозрения таких эссеистов, как Монтень и Бэкон, предполагают какой-то род предсказуемости в человеческом поведении, а статистические и актуарные свиде­тельства социальных наук указывают в том же направлении.

Автономный человек выживает перед лицом всего этого потому, что он — счастливое исключение. Теологи примирили предопределение со свободной волей, а греческая публика, взволнованная изображением неумолимой судьбы на сцене, вне театра чувствовала себя свободной. Весь ход истории поворачива­ет смерть какого-нибудь вождя или буря на море, а жизнь индивида полностью изменяют какой-нибудь наставник или любовная история, но ведь эти вещи случаются нес каждым и они не воздействуют на каждого одинаковым образом. Некоторые историки даже обратили непредсказуемость истории в доброде­тель. Актуарное свидетельство легко игнорируется; мы читаем, что сотни людей погибли в результате дорожных катастроф в праздничный уикенд, и беспечно пускаемся в путь, словно нас лично это совершенно не касается. Мало какая поведенческая наука воскрешает «призрак предсказуемого человека». Напротив, множество антропологов, социологов и психологов воспользова­лись своими экспертными знаниями как раз для того, чтобы доказать, что человек обладает свободой, целями и ответственно­стью. Если не очевидность, то хотя бы вера делала Фрейда детерминистом, но множество фрейдистов не испытывают никаких колебаний, заверяя своих пациентов в том, что они свободны выбирать между различными направлениями действия и в ко­нечном счете являются архитекторами своих судеб.

Эта спасительная лазейка понемногу начинает закрываться — по мере того как открываются новые свидетельства предсказуемо­сти человеческого поведения. Личное освобождение от полного детерминизма упраздняется по мере того, как прогрессирует научный анализ, особенно в том, что касается поведения индивида. Джозеф Вуд Крач (Krutch) признал актуарные факты, настаивая при этом на личной свободе: «Мы можем со значитель­ной долей точности предсказать, что множество людей отправится к морю в день, когда температура достигнет определенной отметки, и даже сколько прыгнет с моста... хотя ни меня, ни вас ничто не вынуждает делать что-либо подобное». Но он едва ли может подразумевать под этим, что те, кто отправится к морю, не отправятся по основательным причинам, или что обстоятельства жизни самоубийцы не имеют никакого значения для объяснения факта его прыжка с моста. Различие здесь остается обоснованным лишь до тех пор, пока такое слово, как «вынуждать», предполага­ет какой-то особенно бросающийся в глаза и насильственный образ контроля. Научный анализ, естественно, движется в направ­лении прояснения всех видов контролирующих отношений.

Подвергая сомнению контроль, осуществляемый автономным человеком, и демонстрируя контроль, осуществляемый окружени­ем, наука о поведении также, очевидно, подвергает сомнению и достоинство человека. Личность ответственна за свое поведение не только в том смысле, что она может быть осуждена или наказана в случае, если ведет себя дурно, но также и в том смысле, что ей можно доверять и восхищаться ее достижениями. Научный анализ переносит как доверие, так и осуждение на окружение, и после этого никакая традиционная практика уже не может быть оправдана. Это грандиозные изменения, и те, кто привержен традиционным теории и практике, естественно, сопро­тивляются им.

Имеется и третий вид затруднения. Когда на первый план начинает выдвигаться окружение, индивид, очевидно, оказывается подвержен новому виду опасности. Кто будет конструировать контролирующее поведение и с какой целью? Автономный человек предположительно контролирует себя сам, в соответствии с неким встроенным в него набором ценностей; он работает на то, что считает добрым. Но что сочтет добрым предположительный контролер и будет ли это добрым для тех, кого он контролирует? Утверждается, что ответы на вопросы такого рода отсылают, конечно же, к оценочным суждениям.

Свобода, достоинство и ценность — значительные вещи, и, к несчастью, они становятся все более решающими по мере того, как мощь технологии поведения становится более соразмеримой с теми проблемами, которые следует решать. Само изменение, которое принесло надежду на решение, ответственно за растущую оппозицию предложенному виду решения. Этот конфликт сам есть проблема человеческого поведения, и к нему следует подходить соответствующим образом. Наука о поведении далеко не так развита, как физика или биология, но ее преимущество в том, что она может пролить некоторый свет на свои собственные трудности. Наука есть человеческое поведение, и то же самое относится к оппозиции науке. Что произошло в человеческой борьбе за свободу и достоинство и какие проблемы возникают, когда научное знание оказывается способным принять участие в этой борьбе? Ответы на эти вопросы могут помочь расчистить путь для той технологии, в которой мы так остро нуждаемся.

Ниже эти предметы рассматриваются «с научной точки зрения», но это не означает, что читателю потребуется знать детали научного анализа поведения. Довольно будет одной лишь интерпретации. Природу такой интерпретации, однако, легко можно понять неверно. Мы часто говорим о вещах, которые не можем наблюдать или измерить с точностью, требуемой научным анализом, и в этом нам может серьезно помочь использование терминов и принципов, которые были разработаны в более точных условиях. Море в сумерки пылает ни на что не похожим светом, мороз рисует на оконном стекле диковинный узор, а суп не может загустеть в печи, и специалисты говорят нам, почему это так происходит. Мы можем, конечно, им возразить: у них нет «фактов» и то, что они говорят, не может быть «доказано», но тем не менее скорее оказываются правы они, нежели те, кому не достает экспериментальной основы, и они одни могут сказать нам, как двигаться дальше к более точному исследованию, если оно представляется того достойным.

Экспериментальный анализ поведения дает схожие преимуще­ства. Когда мы пронаблюдаем поведенческие процессы в контро­лируемых условиях, мы с большей легкостью можем отметить их в мире, простирающемся за стенами лабораторий. Мы можем идентифицировать значимые черты поведения и окружения и поэтому способны пренебречь незначительными, какими бы привлекательными они ни были. Мы можем отвергнуть традици­онные объяснения, если они были опробованы и не доказаны в экспериментальном анализе, а затем с неослабевающим любопытством двинуться в нашем исследовании дальше. Приво­димые ниже примеры поведения не предлагаются в качестве «доказательств» интерпретации. Доказательства следует искать в фундаментальном анализе. Принципы, использованные при интерпретации примеров, обладают такой вероятностью, которая отсутствовала бы в принципах, всецело выведенных из случайного наблюдения.

Текст часто будет казаться несостоятельным. Английский, подобно всем другим языкам, изобилует донаучными терминами, которых обычно хватает для целей случайного дискурса. Никто не косится на астронома, когда тот говорит, что солнце встает или что ночью звезды высыпают на небо, ибо было бы смешно настаивать, чтобы он всегда говорил, что солнце появляется над горизонтом по мере того, как земля обращается, или что звезды становятся видимыми, когда атмосфера прекращает преломлять солнечный свет. Все, что мы требуем,— это чтобы он дал какой-то более точный перевод, если в нем возникает надобность. Английский язык содержит значительно больше выражений, относящихся к человеческому поведению, чем к другим сторонам мира, и их технические альтернативы значительно менее известны. Поэтому использование случайных выражений с гораздо большей вероятностью вызовет нарекания. Может показаться непоследова­тельным просить читателя «держать нечто в уме», если его убеждали в том, что ум есть объяснительная фикция, или «рассмотреть идею свободы», если идея есть попросту своеобразный предшественник поведения, или говорить об «успокое­нии тех, кто страшится науки о поведении», если подразумевается лишь изменение их поведения в отношении подобной науки. Эта книга могла бы быть написана для какого-нибудь читателя-специалиста и без подобных выражений, но рассматриваемые нами вопросы важны для неспециалистов и должны обсуждаться нетехническим способом. Без сомнения, множество менталистских выражений, устоявшихся в английском языке, не могут быть переведены столь же строго, как «восход солнца», но приемлемые переводы все же достижимы.

Почти все важнейшие проблемы связаны с человеческим поведением, и они не могут быть разрешены при помощи лишь физической и биологической технологий. Что нам нужно — так это технология поведения, но мы задержались с развитием науки, которая могла бы дать подобную технологию. Одна из трудностей состоит в том, что почти все из того, что зовется поведенческой наукой, продолжает возводить поведение к неким состояниям сознания, чувствам, чертам характера, человеческой природе и тому подобному. Физика и биология когда-то следовали подобной же практике и смогли прогрессировать лишь после отказа от нее. Поведенческие науки задержались со своим изменением отчасти потому, что объяснительные сущности часто казались непосредственно наблюдаемыми, и отчасти потому, что трудно было найти какие-то иные виды объяснений. Важность окружения была очевидной, но его роль оставалась неясной. Оно не выталкивает и не вытягивает, оно отбирает, и эту функцию трудно раскрыть и проанализировать. Роль естественного отбора в эволюции была сформулирована лишь немногим более ста лет тому назад, а избирательная роль окружения в оформлении и поддержании поведения индивида только лишь начинает признаваться и изучаться. Когда же взаимодействие между окружением и индивидом становится понятным, то эффекты, которые прежде приписывались состояниям сознания, чувствам и чертам характера, начинают возводиться к таким условиям, которые можно смоделировать, и технология поведения может поэтому стать доступной. С ,"'

Но она не решит наши проблемы, пока не заменит собой традиционные донаучные воззрения, а эти последние имеют глубокие корни. Свобода и достоинство иллюстрируют эту трудность. Они являются собственностью автономного человека традиционной теории, и они существенны для практики, в рамках которой личность считается ответственной за свое поведение и получает поощрение за свои достижения. Научный анализ переносит как ответственность, так и достижения на окружение. Он поднимает также вопросы о «ценностях». Кто воспользуется этой технологией и с какими целями? Пока эти вопросы не разрешатся, технологию поведения будут продолжать отвергать, а вместе с ней и, возможно, единственный путь к решению наших проблем.

 

 

Дж. К- Хоманс ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЧЕЛОВЕКУ1

Теория какого-либо явления есть его объяснение, показывающее, каким образом оно вытекает из основ­ных положений определенной дедуктивной системы. Несмотря на некоторые эмпирические достижения, функциональной школе не удалось создать объясняю­щей теории, поскольку из основных посылок функциона­лизма, касающихся условий социального равновесия, нельзя вывести никаких определенных заключений. Когда самими функционалистами предпринимаются серьезные попытки по созданию такой теории, то оказывается, что их основоположения превращаются в психологические: эти положения о поведении людей, а не о равновесии обществ.

Мне вновь хотелось бы затронуть тему, обсуждение которой у многих из нас, в том числе и у меня, отняло много времени и сил. Проблема достаточно стара, но новое обращение к ней не вызывает у меня чувства неловкости, ибо до сих пор она остается нерешенной. Я думаю, что это наиболее важная теоретическая проблема в социологии. Поскольку сегодня у меня единственный случай сказать ex cathedra, то я не могу не позволить себе сказать что-нибудь ядовитое. Я думаю, что сейчас именно такой момент, когда можно быть ядовитым.

В начале 30-х годов в социологии сложилась определенная школа. Ее предшественниками, хотя, безусловно, не единственны­ми, были Дюркгейм и Рэдклифф-Браун. Я называю это школой, несмотря на то что далеко не все ее приверженцы следуют ее принципам; многие социологи добились крупных успехов на другом пути.

Обычно эту школу называют структурно-функциональной, или просто функционализмом. Данное направление господствовало на протяжении целого поколения. Теперь, мне кажется, возможности функционализма исчерпаны, и он стоит преградой на пути к пониманию социальных явлений. Почему это произошло?