АВТОБИОГРАФИЯ

 

Я думаю, что один из самых интересных вопросов — то, в какой мере и каким образом структура мышления человека отражает историю его собственной жизни. Ведут ли определенный жизненный «старт» и определенные обстоятельства окружающей среды к определенному когнитивному содержанию и стилю?

Конечно, данное автобиографическое эссе не дает ответа на этот вопрос. И, тем не менее, оно представляет избирательную интеллектуальную историю, в которой я отразил те события и тот опыт, которые, как мне кажется, оказали наибольшее воздействие на мои исследования и теоретические воззрения в области психологии.

Бергсон утверждал, что каждая философская жизнь вращается вокруг определенного стержня, так называемой «личной идеи», несмотря даже на тот факт, что все попытки выразить эту идею терпят крах. Этс утверждение, перекликающееся с философскими воззрениями идеализма и романтизма, чуждо тому локкианскому представлению о человеке которое доминирует в англо-американской психологической традиций. И, тем не менее, признаюсь, мне нравится эта теория. И мне кажется, она в принципе вполне поддается проверке.

Можно сказать, что моя собственная личная идея заключается в том, чтобы определить, является ли столь общо сформулированная гипотеза касательно природы человека эмпирически жизнеспособной, по крайней мере, столь же жизнеспособной, сколь и гипотезы ассоцианистского и реактивного характера, которые на современном этапе преобладают в американских психологических воззрениях. И хотя мне кажется, что Бергсон преувеличил потенциальное единство человеческой личности, я все же думаю, что он, так же как и другие философы, стоящие на лейб-ницеанских, неокантианских и экзистенциальных позициях, бросил вызов экспериментальной психологии и что необходимо предпринять определенные шаги для эмпирической проверки этих предположений. Следует сопоставить эти две системы знаний — философию человека и психологию человека.

Позволю себе перечислить некоторые относящиеся к делу эмпирические вопросы. Как должна быть написана психологическая биография? Какие процессы и структуры должно включать в себя полноценное описание личности? Как можно определить объединяющие жизненные тенденции, если они действительно существуют? И значительная часть моей собственной профессиональной деятельности может быть рассмотрена как попытка ответить на подобные вопросы посредством постепенных, пошаговых исследований и теоретических размышлений. Я убежден,чтонеобходимо сформулировать принципиальные вопросы, прежде чем очертя голову бросаться в экспериментальные дебри, поэтому мои теоретические размышления превышают по объему отчеты о конкретных проведенных исследованиях.

В 1940 году я организовал в Гарварде семинар под названием «Как должна быть написана психологическая биография?». В работе семинара принимали участие следующие ученые: Джером Брунер, Дорвин Картрайт, Норман Полански, Джон Р.П.Френч, Альфред Болдуин, Джон Хардинг, Дуайт Фиск, Дональд Мак-Грэнен, Генри Рикен, Роберт Уайт и Фред Бейлз. Я упомянул эти имена, поскольку мне кажется, что, несмотря на разнообразную и отличную друг от друга тематику их исследований, их последующая творческая работа в целом имеет непосредственное отношение к теме того семинара.

Мы не преуспели в решении той задачи, что сами на себя возложили. Да, действительно, мы сформулировали некоторый набор правил и условий, при которых применяются эти правила, но, в конечном счете, мы разочаровались в них, осознав их несерьезность. Эти неудавшиеся правила никогда не были опубликованы, хотя некоторые важные исследования, проведенные в рамках семинара, получили отражение в печати; некоторые из них были проанализированы в моей монографии «Использование личных документов в психологической науке» (1942).

Я так до сих пор и не знаю, как должна быть написана психологическая биография. И сейчас я довольно иронически отношусь к задаче сочинить свое собственное жизнеописание. Учитывая неразработанность адекватных методов, я постараюсь быть насколько возможно подробным, Надеюсь, что психологи будущего будут знать, как должны выполняться такого рода задания.

1897 — 1915

 

Каждый, кто пишет свою автобиографию, считает свое собственное генеалогическое древо чрезвычайно интересным и уверен в том, что его семейные взаимоотношения обладают исключительными объяснительными возможностями. Но читатель, вероятно, сочтет тот же самый материал крайне скучным — чем-то таким, что стоит вытерпеть, поскольку оно должно как-то относиться к делу. Автор сталкивается со значительными трудностями, показывая читателю, что именно относится к делу, где и почему. Он и сам не знает, как отделить те характеристики наследственности и окружения в раннем детстве, которые оказали принципиальное влияние на его последующее развитие, от тех, ролью которых можно пренебречь или которые были незначимы вовсе. Мой собственный рассказ будет коротким настолько, насколько это возможно.

Отец был сельским врачом; но прежде чем стать врачом, он успел достичь успеха в бизнесе и создать семью, в которой к тому момент было трое сыновей. Я, четвертый и самый последний ребенок, родился 11 ноября 1897 года в Монтесуме, штат Индиана, где у моего отца бьи его первая медицинская практика. Думаю, что его первыми пациентами были моя мать и я сам. Вскоре после этого он получил практику в Стрисборо, затем в Гудзоне, штат Огайо. Еще до того, как я пошел в школу , мы снова переехали, на этот раз в Гленвилль (Кливленд), где я прилежЕ проучился все двенадцать школьных лет.

Поскольку мои братья были значительно старше меня (Гарольд — в девять лет, Флойд на семь и Файетт на пять), в своих детских играх я был предоставлен самому себе. Я был довольно замкнутым и не принг мал участия в обычных мальчишеских сборищах. В разговоре я был гораздо больше уверен в себе, чем тогда, когда мне случалось принять участие в игре. Когда мне было десять, мой одноклассник отозвался обо мне так: «А, это тот парень, который проглотил словарь». Но, даже будучи «изолированным», мне удавалось быть «звездой» в маленькой компании друзей.

Несколько поколений нашей семьи жили в сельской части штата Нью Йорк. Мой дедушка по отцу был фермером, мой дедушка по матери -столяром-краснодеревщиком и ветераном Гражданской войны. Мой отец Джон Эдварде Оллпорт (род. в 1863 году) был стопроцентным англичанином; в жилах моей матери, Нелли Эдит Вайз (род. в 1862 году) текла немецкая и шотландская кровь.

Нашу семью отличало свойственное протестантам благочестие и трудолюбие. Моя мать была школьной учительницей; именно она привила нам, своим сыновьям, неистребимую привычку к философским поискам и понимание того, как важно знать ответ на основные религиозные вопросы. Поскольку отец не мог обеспечить своим пациентам адекватных больничных условий, то в течение нескольких лет и больные, и медсестры были частью нашей семьи. Уборка офиса, мытье аптечных склянок общение с пациентами были важными сторонами моего детского опыта. Помимо своей практики, отец принимал участие в большом количестве различных начинаний: основывал кооперативную фармацевтическую компанию, строил и сдавал в аренду квартиры, и, наконец, занимался таким необычным делом, как строительство и надзор за больницами. Я упоминаю о его разносторонности просто для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что четверо его сыновей получили как опыт в практических делах, так и широкий кругозор в том, что касалось гуманитарных вопросов. Папа не признавал каникул. Свое собственное жизненное кредо он сформулировал следующим образом: «Если бы каждый человек работал так упорно, как только мог, и при этом получал ровно столько, чтобы хватило на жизнь его семье, этого было бы вполне достаточно».

За исключением этой всеобъемлющей семейной установки, до 1915 года я не могу припомнить ничего, что оказало бы принципиальное влияние на мое личностное развитие. А в 1915 году я закончил гленвилльскую школу, будучи вторым по успеваемости из 100 учеников выпуска. Очевидно, я был хорошим прилежным учеником, хотя определенно не увлекался ничем, что выходило бы за пределы обычных подростковых интересов.

Окончив школу, я внезапно столкнулся с проблемой выбора направления дальнейшего образования. Мой отец настоял (и это было очень мудро с его стороны), чтобы я пошел на летние курсы машинописи при бизнес-колледже; там я получил тот навык, который бесконечно ценю и| по сей день. Именно в то время мой брат Флойд, закончивший в 1913 году Гарвард, предложил, чтобы я подал документы туда. Было уже поздно это делать, но после того, как мне удалось сдать вступительные экзамены в Кембридже в начале сентября, мне удалось перевестись в Гарвард. И для меня началось время интеллектуального пробуждения.

 

1915 — 1924

 

Повлияло ли на какого-нибудь парня со Среднего Запада «хождение в колледж на Восток» больше, чем оно повлияло на меня? Я в этом, мневаюсь. Буквально за ночь мой мир был переделан начисто. Конечно, это не касалось тех основных моральных ценностей, которые были привиты мне семьей. Что было новым, так это тот интеллектуальный и куд|ь турный горизонт, которого мне предстояло достичь. Годы студенчества (1915 — 1919) в значительной степени определили мое будущее.

Первым и наиболее важным моментом было осознание необходимое» соответствовать высоким стандартам. Гарвард предполагал, или мне казалось, что предполагал, что все, что там происходит, должно быть высочайшего качества. Первую сессию я сдал на сплошные «D» и «С» [аналогично оценке «удовлетворительно» по пятибалльной системе —прим.перев.) Ужасно расстроенный, я приложил к учебе все свои усилия и закончил год на одни «А» [аналогично оценке «отлично» по пятибалльной системе — Прим. перев.] . За свои успехи я получил награду — шикарное издание сочинений Мариуса, эпикурейца. За те пятьдесят лет, что, я так или иначе, связан с Гарвардом, я никогда не переставал восхищаться этими невысказанными ожиданиями совершенства. Каждый должен показать все, на что он способен, и каждому предоставлена полная свобода проявить себя. Хотя все предметы, которые я изучал, были для мев полезны и интересны, вскоре моим вниманием завладели психология и социальная этика. Эти две науки и определили направление моей будущей профессиональной деятельности.

Мюнстерберг, похожий на Вотана (верховный Бог в германской мифологии — Прим. ред.), был моим первым преподавателем психологий. Мой брат Флойд, в то время аспирант, был его ассистентом. Вся информация, почерпнутая мной из его лекций и из его же учебника «Психология: общая и прикладная» (1914), заключалась в том, что психология произвольного поведения — это не то же самое, что психология целеполагания. Белый лист, отделявший друг от друга соответствующие главы учебника, заинтриговал меня. Неужели они не могут быть согласованы и сформированы в какое-то единое целое? Меня очень заинтересовал этот вопрос. Мюнстерберг был первым преподавателем психологии и для Гарри

Мюррея. В своей работе «Как психологи должны модернизировать психоанализ» (1940) он признался, что холодность подхода Мюнстерберга так отвратила его, что он сбежал с первой же лекции и еще несколько лет после этого не рассматривал психологию в качестве своей будущей профессии. То, что было пищей для меня, стало для Мюррея ядом. И в связи с этим возникает вопрос: что такое хороший учитель? Я получил значительную пищу для размышлений из дуалистической дилеммы Мюнстерберга, так же как и из его новаторских работ по прикладной психологии.

Вскоре я начал посещать курсы, которые вели Эдвин Б.Холт, Леонард Троланд, Уолтер Диборн и Эрнест Саусард (Edwin В. Holt, Leonard Troland, Walter Dearborn, Ernest Southard) Экспериментальную психологию преподавали Герберт Лангфельд (Herbert Langfeld) и мой брат Флойд. В промежутках между лекциями и после них я обсуждал свои идеи с братом и извлекал много пользы из его более зрелых, чем мои, размышлений о проблемах и методах психологии. Он пригласил меня поучаствовать в качестве испытуемого в его исследованиях по социальному влиянию. Мюнстерберг убедил его следовать в своей работе традициям, заложенным Мёде, и заняться изучением различий, возникающих в решении человеком задач в группе и индивидуально.

Первая мировая война лишь незначительно нарушила ход моих занятий. Я был призван в Студенческий военно-учебный корпус, и мне разрешили продолжить посещение лекций (к ним просто добавились санитарная подготовка и картография). Даже в нашем учебном лагере я при поддержке Лангфельда приготовил доклад на тему психологических аспектов стрелковой практики. Работа была достаточно посредственной, но во многом полезной. Перемирие было подписано в мой двадцать первый день рождения, 11 ноября 1918 года. Вскоре за ним последовали демобилизация и возвращение к моим прежним занятиям. В тот день в 1919 году, когда я получил свой диплом бакалавра, моему брату Флойду присвоили степень доктора.

В студенческие годы наибольшее влияние оказали на меня занятия на кафедре социальной этики, которые вел Джеймс Форд (James Ford), и особенно участие в полевых учебных исследованиях и работа в добровольной социальной службе, представлявшие для меня чрезвычайный интерес. Все это время я руководил мальчишеским клубом на западной окраине Бостона. Несколько раз я в качестве волонтера работал в Семейном Обществе инспектором по делам малолетних правонарушителей. В течение одних летних каникул у меня была оплачиваемая работа в Гуманитарном обществе Кливленда; на других каникулах я работал у профессора Форда, регистрируя квартиры для ветеранов войны в индустриальных городах Востока. Я также работал в Филипс Брукс-колледже администратором в Комитете по делам иностранных студентов и секретарем Космополитен Клуба. Работа во всех этих социальных службах приносила большое удовлетворение, отчасти потому, что она давала мне ощущение собственной компетентности (компенсирующее мой общий комплекс неполноценности), и отчасти потому, что я обнаружил, что мне нравится помогать людям решать их проблемы.

Этот период работы в социальных службах был для меня периодом поисков личной идентичности. Они дополнялись попытками сформулировать зрелую религиозную позицию. Как и многие студенты, я находился в процессе перехода от догм, привитых в детстве, к более гуманистической религии. Однако несколькими годами позднее я вернулся к принципиальной унитарианской позиции, поскольку мне казалось, что восхваление только чьего-либо собственного интеллекта и утверждение только необоснованного, придуманного самими людьми набора ценностей обедняет цельность того, что мы ищем в религии. Я чувствовал, что мне необходимо смирение и некоторый мистицизм; в противном случае, я бы стал жертвой своей собственной самонадеянности. Я всегда был противником самонадеянности в психологических рассуждениях; я уверен, что гораздо лучше быть некатегоричным, эклектичным и скромным.

Два направления моих занятий постепенно сформировали у меня одно важное убеждение. Для того чтобы успешно осуществлять деятельность в сфере социальной работы, необходимо иметь глубокие познания в том, что касается человеческой личности. Практическая работа должна опираться на обоснованную теорию. Это убеждение было впоследствии отражено в моей диссертации, которая носила название «Экспериментальное исследование черт личности и их отношение к задачам социальной диагностики». Это, как вы можете догадаться, было ранней формулировкой той же самой загадки, которая стоит сейчас передо мной, —как должна быть написана психологическая биография?

После окончания обучения у меня не было отчетливого представления о том, чем мне стоит заняться. У меня была смутная уверенность в том, что административная работа в социальной службе была бы лучшим выбором, чем преподавание. Но подвернулась возможность попробовать себя как раз в роли учителя. В течение года я преподавал англий|ский язык и социологию в Роберт-колледже в Константинополе; мое пребывание там совпало с прекращением правления султана (1919—1920) Для меня это был хороший год — я наслаждался свободой и новизной ощущением того, что я немалого достиг. Когда я получил телеграмму,в которой мне предлагали стипендию для учебы в аспирантуре в Гарварацде, я уже понял, что преподавание — не такая уж плохая перспектива и воспользовался предложением. Во время моей работы в Роберт-колледже у меня завязались две дружеские связи, продлившиеся еще много' лет после отъезда оттуда —с семьей декана Брэдли Уотсона (Bradlee Watson), который впоследствии стал профессором драматической литёратуры в Дартмуте и крестным отцом моего сына, и с Эдвином Пауэрсом, (Edwin Powers), позднее заместителем специального уполномоченного по исправительным учреждениям Массачусетса. По дороге из Константинополя в Кембридж случилось одно чрезвычайно важное событие, а именно первая и единственная встреча с Зигмундом Фрейдом. Я уже рассказывал эту историю, но нужно повторить . ее еще раз, поскольку она имела принципиальное значение для моего профессионального становления. Мой брат Файетт в то время работал в торговом представительстве Соединенных Штатов в Вене. Это былово время известной кампании Гувера. Мой брат предложил мне навестить его по пути в Америку.

С нахальством, свойственным двадцатидвухлетнему юнцу, я написал Фрейду письмо, в котором сообщил ему, что я в Вене, предполагая, что он, несомненно, должен быть рад со мной познакомиться. Я получил очень милый ответ, написанный Фрейдом от руки; он приглашал меня к oпределенному часу к себе в офис. Вскоре я уже входил в ту самую красну комнату с картинами снов на стенах; он провел меня в свой личный кабинет. Он не начинал разговор, а сидел и выжидательно молчал, давг мне возможность объяснить, для чего я, собственно, явился. Я не ожидал такого безмолвного начала встречи и начал быстро что-то говорить, чтобы как-то покончить с этим молчанием. Я рассказал ему об эпизоде, который только что наблюдал в трамвае по дороге к нему в офис. Mаленький мальчик лет четырех демонстрировал очевидную грязефобию. Он постоянно говорил своей матери: «Я не хочу сюда садиться... не позволяй этому грязному человеку стоять позади меня». Для него все было грязью. Его мать была чопорной домохозяйкой и выглядела столь доминантной и решительной, что я подумал, что причина и следствие очевидны.

Когда я закончил свой рассказ, Фрейд посмотрел на меня своим добрым взглядом терапевта и спросил: «Тот маленький мальчик — это вы сами?» Пораженный, чувствуя себя очень виноватым, я постарался изменить тему разговора. Ошибка Фрейда в определении моей мотиваци была забавной, в то же время она подтолкнула меня к некоторым размышлениям. Я осознал, что он настолько привык иметь дело с невротическими защитами, что мои очевидные мотивы (простое нахальное любе пытство и юношеские амбиции) ускользнули от него. Для осуществления терапевтического взаимодействия ему было необходимо пробиваться сквозь защиты пациента, но случилось так, что терапевтическое воздействие не являлось целью моего визита.

Благодаря этой истории я понял, что глубинная психология при всех своих достоинствах иногда погружается слишком глубоко и что психологам стоит полностью разобраться в очевидных мотивах, прежде чем переходить к мотивам подсознательным. Хотя я никогда не считал ееб антифрейдистом, я подвергал критике психоаналитические крайности. Позже в статье под названием «Общее направление мотивационной теории» (1953) я отразил свои размышления, спровоцированные этим эпизодом, и, по-моему, эту мою статью перепечатывают чаще, чем любую другую. Позволю себе добавить, что, на мой взгляд, более здравое представление о мотивации демонстрируют поздний неофрейдизм и эго-психология.

Вернувшись в Гарвард, я обнаружил, что требования для получени степени не такие уж суровые (я бы даже сказал, совсем не суровые); уже через два года дополнительной работы, нескольких экзаменов и написания диссертации эта степень была мне присвоена. Это случилось 1922 году, когда мне было двадцать четыре года. В то время там начал преподавать Мак-Даугалл, и он, так же как и Лангфельд и Джеймс Форд, оценивал мою работу. В этот период Флойд, который был моим инструктором, редактировал «Журнал психопатологии и социальной психологии» (Journal of Abnormal and Social Psychology). Я помогал ему в работе, так состоялось мое знакомство с журналом, редактором которого впоследствии был я сам (1938—1948).

В течение этого периода я сомневался в своей профессиональной компетентности, и это доставляло мне много неприятных переживаний. В отличие от большинства своих коллег-студентов, у меня не было способностей ни к естественным наукам, ни к математике и механике, ни к биологическим и медицинским наукам. Большинство психологов, которыми я восхищался, были весьма сведущи в этих полезных областях знания. Когда я поделился опасениями по поводу собственной профпригодности с профессором Лангфельдом, он в свойственной ему лаконичной манере заметил: «Но ты же знаешь, в психологии много направлений». Думаю, что это случайное замечание спасло меня. Фактическионоподтолкнуло меня к поиску моего собственного пути по пастбищу гуманистической психологии. Но было ли у меня достаточно смелости и возможностей, чтобы преследовать мои собственные, не разделяемые окружающими интересы? Оказалось, что ни один психолог, по крайней мере в Гарварде, не заинтересован ни в академическом изучении социальных ценностей, ни в построении приближенной к реальной жизни психологии личности. По сути дела, все имеющиеся на тот момент работы по более-менее сходной тематике ограничивались несколькими ранними исследованиями Джун Доуни (June Downey, Wyoming), Уолтера Фернольда (Walter Fernald, Concord Reformatory) и Р.С.Вудвортса (R. S. Woodworth, Columbia), который во время :войны разработал «Бланк личных данных» — один из первых личностных тестов. Я думаю, что моя собственная диссертация была, возможно, первой американской диссертацией, в которой речь шла непосредственно о проблеме черт, составляющих структуру личности. Все это привело меня к публикации моей первой (совместной с братом) статьи, озаглавленной «Черты личности: классификация и измерение» (1921). В этой связи могу добавить, что я подозреваю, что мой собственный курс лекций под названием «Психологические и социальные аспекты личности», который я в 1924—1925 годах читал в Гарварде, был, видимо, первым курсом по этой дисциплине, предложенным в американских колледжах.

 

Но такая позиция первооткрывателя была довольно нервной. Кульминационный момент в моем противостоянии научной общественности пришелся на мою единственную встречу с Титченером. Меня пригласили на закрытую встречу его экспериментальной группы, которая проходила в Университете Кларка в мае 1922 года, как раз в то время, когда я заканчивал работу над своей диссертацией. После двух дней обсуждения проблем из области психологии ощущений Титченер предоставил каждому из присутствующих аспирантов по три минуты, чтобы они рассказали о своих собственных исследованиях. Я сообщил о чертах личности, а в ответ получил укоризненное молчание аудитории и неодобрительно-гневный взгляд самого Титченера. Позже Титченер выговаривал Лангфельду: «Почему вы позволили ему этим заниматься?» Вернувшись в Кембридж, Лангфельд снова утешил меня своим лаконичным замечанием: «Тебе должно быть все равно, что думает Титченер». И я осознал, что мне действительно все равно.

Этот опыт стал поворотным событием в моей биографии. Начиная с того момента, я больше никогда не переживал по поводу презрительные выговоров коллег, касавшихся моих нетрадиционных интересов. Конечно, впоследствии изучение личности стало не только приемлемой, но даже модной сферой. Но хотя сами по себе исследования личности и распространились повсеместно, моя собственная теоретическая позиция не всегда получает поддержку.

Я намекал на то, что годы моей учебы в аспирантуре Гарварда не отличались особой интеллектуальной продуктивностью. И, тем не менее за это время случилось два примечательных события, не связанных с получением степени. Среди близкой мне по духу компании аспирантов я встретил свою будущую жену, Аду Луфкин Голд (Ada Lufkin Gould), уроженку Бостона, которая специализировалась в области клинической психологии. Наши научные интересы лежали в одной и той же сфере Также администрация Гарварда наградила меня стипендией Шелдона которая давала мне возможность провести два года в Европе. И на эти годы пришлось мое второе интеллектуальное прозрение.

Германские традиции были все еще сильны в американской психологии, хотя сама Германия была истощена Первой мировой войной и инфляцией. Вполне естественно, что я решил поехать в Германию. Уильям Джейм и Титченер в своих учебниках увековечили тевтонские истоки нашей науки, да и мои собственные учителя получали там образование.Огарвардских преподавателей философии, Р. Б. Перри и Р. Ф. А. Хернле (R. В. Perry, R. F. Hoernie), я унаследовал уважение к немецким мыслителям.

И все же, я не был готов к тому сильному влиянию, которое оказали на меня мои немецкие учителя, среди которых были престарелые Штумпс и Дессуа (Stumpf, Dessoir), молодые Макс Вертгеймер, Вольфганг Келер и Эдуард Шпрангер в Берлине, Вильям Штерн и Хайнц Вернер в Гамбурге. Моим товарищем стал Хайнрих Клювер (Heinrich Kluever), помогавший мне в моем хромающем немецком; с тех пор он остается другом, которого я всегда вспоминаю с любовью, несмотря на то, что пути наших психологических интересов давно разошлись.

В то время гештальт был новым понятием. В Кембридже я ни разу о нем не слышал. Прошло несколько недель, прежде чем я понял, почему мои преподаватели обычно начинают свои двухчасовые лекции с суровой критики Дэвида Юма. Вскоре я осознал, что для немецких структуралистов он был самым настоящим мальчиком для битья. Целостность и гештальт, структура и Lebensformen (образ жизни — нем.), unteilbare Persa (целостная личность — нем.) стали для моих ушей настоящей новой музыкой. Это была та психология, к которой я так стремился, но не надеялся, что она реально существует.

Конечно, я осознавал, что романтизм в психологии способен отравить ее научную почву. (Я сам воспитывался в юмовской традиции.) В то ж время мне казалось, что высокое качество экспериментальных исследований, осуществляемых представителями гештальт-направления,оригинальные эмпирические разработки института Штерна и исключительность подхода Левина (о котором я узнал через вторые руки) обеспечивают достаточную обоснованность тех идей, которые я находил очень созвучными собственным представлениям.

Так по крупицам я обретал в Германии поддержку своих собственных взглядов на структуру личности. Для «Американского психологического журнала» (American Journal of Psychology) я в 1923 году написал короткий обзор «Лейпцигский психологический Конгресс», в которое описал различные немецкие течения, такие как понятие структуры, гештальт, персоналистика Штерна, теория комплексных свойств Крюгера, «понимающая» психология. В частности, от Штерна я узнал о принципиальном теоретическом различии между многочисленными течениями дифференциальной психологии (на развитие которой он оказал сильное влияние) и истинно персоналистической психологией, которая обращает внимание на организацию, а не на простые срезы индивидуальных черт.

Я ознакомился также с немецкими учениями о типах. Среди них были скрупулезные рассуждения и разработки Е.Р.Йенша (E.R.Jaensch), касающиеся эйдетических образов. Годом позднее, уже в Кембридже, я. рискнул повторить некоторые из его исследований. В результате появиялись три статьи: «Эйдетические образы» (1924), «Эйдетический образ и послеобраз» (1928) и «Изменение и распад зрительных образов памяти» (1930). Впоследствии я был шокирован научной проституцией Йенша. который своими работами пытался сформулировать психологическое обоснование нацистской доктрины. Его параноидные попытки частично объяснили мне некоторые слабые стороны его ранней эйдетической теории.

Год, который я провел в Англии, был потрачен в основном на осмысление моего германского опыта. Профессор Фредерик Бартлетт (Frederic Bartlett) любезно предоставил мне благоприятные условия для работы. Айвор А. Ричарде (Ivor A. Richards) предложил мне написать статью под названием «Основные идеи гештальт-психологии» для журнала Psyche (1924); но, признаться, главным образом, я занимался переосмыслением своих немецких переживаний и получал удовольствие от изучения Фауста вместе с профессором Бройелем (Breuel).

Таким образом, годы моего формального обучения подошли к концу. Я получил телеграмму от профессора Форда, в которой он предлагал мне должность преподавателя социальной этики в Гарварде; занятия начинались осенью 1924 года. Помимо курса по социальным проблемам исоциальной политике, мне предложили читать совершенно новый курс - психологию личности.

1924 — 1930

 

Надо признаться, я довольно тревожный человек, и поэтому я очень тщательно готовил свои курсы. Когда мой начальник, доктор Ричард Кабо (Richard Cabot), заметил, что моей манере читать лекции «не хватает огня», я постарался быть более экспрессивным, стоя за кафедрой. Мы с Адой поженились в 1925 году, и вот уже сорок лет ей приходится терпеть то напряжение, которое сопровождает каждую мою подготовку к публичным выступлениям.

Наш сын Роберт Брэдли родился в 1927 году, после того как мы перехали в Дартмутский колледж. Впоследствии он стал педиатром, и мне приятно, что и мой отец и мой сын — врачи.

За первые два года преподавания в Гарварде у меня завязалось несколько дружеских связей, очень важных и в профессиональном отношении. Одним таким другом был доктор Ричард Кабо, который в Гарварде занимал две профессорские должности — на кафедрах кардиологии и социальной этики. Он оказался человеком исключительной гражданской совестливости. Будучи выдающимся деятелем своей науки, он каким-то непостижимым образом находил время на то, чтобы органиэовввать медико-социальную службу, писать умнейшие книги по медицине этике и воодушевлять студентов своими лекциями о пуританской этике. Кабо представлял собой яркий пример убежденного филантропа, что очень привлекало меня, поскольку полностью соответствовало моим представлениям об истинно человеческих ценностях. Так же как и я, он был убежден в целостности каждой человеческой жизни и всегда оказывал поддержку, материальную или моральную, если чувствовал, что может мочь кому-то в критический момент. (В 1936 году он оказал мне финансовую помощь, чтобы я смог взять полугодовой отпуск для завершения работы над своей книгой «Личность: психологическая интерпретация», увидевшей свет в 1937 году.) Постепенно я включился в его проект, унаследовав после его смерти руководство Кембриджско-Соммервильским Центром молодежных исследований (Cambridge-Sommerville You1 Study). Также он попросил меня стать членом правления кредитного oбщества Эллы Лиман Кабо, которое в течение многих лет реализовывало его собственную филантропическую позицию «поддержки людей в их начинаниях». Работая в этом обществе, мне довелось общаться со знаменитым преемником Кабо, доктором Полем Дудли Уайтом (Paul Dudl< White) и с другими друзьями, и вместе с ним заниматься крайне близко мне по моим убеждениям филантропической деятельностью.

Вторым, с кем я подружился, был Эдвард Г.Боринг (Edward G. B6rin| который начал преподавать в Гарварде в то время, пока я был за границей. Меня беспокоило то, что работа преподавателем социальной этики может отвлечь меня от занятий собственно психологией, поэтому я попросил у Боринга разрешения ассистировать ему в его знаменитом вводном курсе «Психология I». Он согласился, и таким образом я прийбрел опыт преподавания некоторых разделов экспериментальной психологии ( конечно, я не занимался демонстрацией опытов — в этом я бы непременно потерпел неудачу). При поддержке Боринга я написал работу по образам (1928). Знакомство с человеком столь деятельным и целостным, замечательно разбирающимся в истории и весьма щепетильным в вопросах морали, оказало на меня огромное влияние и приносит огромное удовольствие.

Менее тесным, но тоже оказавшим на меня значительное влияние, было мое знакомство с Уильямом Мак-Дау галлом. Так же как и Борингу я ассистировал ему в чтении вводного курса. Нет необходимости говорить о том, сколь различными были два эти курса. Хотя меня восхищали сила и независимость Мак-Даугалла, я разделял все те предубеждения, что существовали в его адрес. Я критиковал его учение об инстинктах, его склонность к интеракционизму, его идею группового разума (хотя, как и большинство прочих американцев, понимая едва ли половину из того, о чем он говорит). Хотя Германия излечила меня от моей студенческой полуверы в бихевиоризм, мне казалось, что идеи Мак-Даугалла слишком уж противоречат доминирующим в американской психологической науке представлениям. Его решение проблемы причины и следствия в психологии казалось таким же противоречивым, как и решение, предложенное Мюнстербергом, и столь же малоудовлетворительным. В то жевремя я находил его точку зрения более убедительной, чем она казалась» мне несколько лет назад. О Мак-Даугалле всегда плохо отзывались в Америке. Несмотря на его дар красноречия, британская манера изъясняться снижала эффективность его выступлений. После семи лет работах в Гарварде он переехал в Университет Дюка, где и продолжал проповея довать свою редкостную ересь до своей кончины в 1938 году. Именно он пригласил в Университет Дюка другого моего учителя и друга, Вильяма Штерна, спасавшегося от гитлеровского режима, и всего на два года пережившего Мак-Даугалла. Он же приютил и Раина с его парапсихологи-ческими исследованиями, еще раз продемонстрировав свою независимость от доминирующих в психологическом научном сообществе взглядов.

Мой брат Флойд уехал из Гарварда в Университет Северной Каролины прежде, чем я начал там работать. Помимо нашей с ним совместной статьи мы в 1928 году опубликовали «Тест доминирования — подчинения». Это была шкала для измерения тенденций к доминированию и подчинению (один из первых личностных тестов). Две упомянутые работы были единственными, написанными нами в сотрудничестве, хотя время от времени мы помогали друг другу конструктивной критикой. В действительности, наши психологические взгляды различались. Его «Социальная психология» (1924), на мой взгляд, была чересчур бихевиористской и чересчур психоаналитической. Хотя в поздних работах мы высказывали довольно сходные взгляды в том, что касалось политических и социальных установок и в том, что касалось предрассудков, его теоретические воззрения стали более позитивистскими, более монистскими и в определенном смысле более интердисциплинарными, чем мои. Флойд был более логичен и более систематичен в методической части своих исследований, чем я. Долгие годы каждый из нас шел своей собственной дорогой, причем из-за нашей с ним необычной фамилии и разницы в научных позициях нам удавалось приводить в замешательство и студентов, и общественность. Сколько на самом деле Оллпортов — один или два?

Сейчас я понимаю, что было общим во всех них: в Штерне, Мак- Даугалле, Боринге, Кабо и моем брате, — исключительная личностная и профессиональная честность. Не всегда осознавая это, я руководствовался их примером, когда мне приходилось защищать свою идею, как бы оппозиционна по отношению к академической традиции она ни была.

К этому списку старших интеллектуальных наставников и друзей я должен добавить имя Питирима Сорокина. Я встретился с ним, когда он в 1930 году приехал в Гарвард, чтобы возглавить кафедру социологии (заменившую кафедру социальной этики). Позднее я посвятил свою книгу «Становление» (1955) именно ему, человеку исключительной эрудированности и убежденности. О том, как ему удалось сохранить свою моральную и интеллектуальную целостность во время российской коммнистической революции, он рассказывает в своей автобиографии «Долгое путешествие» (1964). И сравнивая его жизнь с моей собственной, я осознаю, сколь безмятежной была моя карьера.

Дружелюбный и готовый помочь Гарри А. Мюррей (Harry А. Мurray) был еще одним человеком, оказавшим на меня сильное влияние. Сферы наших научных интересов во многом пересекались, и по молчаливому согласию мы придерживались «нарциссизма незначительных отличий», которое позволяло нам сосуществовать в состоянии дружеского сепаратизма. Мюррей очень поддерживал и вдохновлял меня.

Несколько позже, уже в сороковых годах, я познакомился с Питером А. Бертоцци (Peter A. Bertocci), ныне профессором философии в Университете Бостона. Он был сторонником персоналистической философской школы и человеком весьма сведущим в психологии. В течение многих лет у нас с ним часто происходят дружеские споры, как в печати, так во время личных встреч. В целом он соглашался с моими идеями, но убеждал меня уделять больше внимания произвольности поведения. И хотя в этом вопросе я так и не встал на его сторону, я чрезвычайно благодарен ему за профессионально-философскую и дружескую поддержку.

Приглашение от Чарльза Стоуна (Charles Stone) из Дартмута на четыре года прервало мою работу в Гарварде. Там я нашел приятную более свободную атмосферу, где было проще поступать в соответствии своими собственными намерениями. Я ассистировал одному из профессоров в общем вводном курсе, и сам преподавал социальную психологию и психологию личности. На летний семестр я обычно возвращался преподавать в Гарвард. Библиотека Бейкера в течение долгих зимних дней обеспечивала меня немецкими журналами, поэтому я был в курсе последней информации в области типологии, гештальт-психологии и концепции понимания. Еще в ту пору, когда я писал свою диссертацию, я решил, что должен написать книгу, посвященную проблемам психологии личности. Дартмуте я получил возможность изучать необходимые мне материалы и обдумывать этот проект. Одним из промежуточных результатов стал мой первый профессиональный доклад, предложенный вниманию публики на IX международном Конгрессе, походившем в Йеле в 1929 году. Он был озаглавлен «Что такое черта личности?», а его публикация состоялась 1931 году. Меня чрезвычайно занимала проблема структуры личности. (Я подвел итог этой теме тридцать шесть лет спустя, в 1965 году, на лекции, приуроченной к вручению мне премии за выдающийся научный вклад. Эту лекцию я назвал «К вопросу о теории черт личности».)

Среди моих дартмутских студентов были Хэдли Кэнтрил, Генри 0дберт, Леонард Дуб (Hadley Cantril, Henry Odbert, Leonard Doob); все они потом стали моими аспирантами в Гарварде. Когда Мак-Даугалл покинул Гарвард, там освободилась вакансия преподавателя социальной психологии. Уже в 1928 году Боринг пригласил меня вернуться в Гарвард, но только в сентябре 1930 года я наконец приступил к своим академическим обязанностям. Читатель, я думаю, уже заметил, что с 1915 года я глубоко привязан к Гарварду, и эта привязанность сохраняется и по сей день.

1930— 1946

 

По возвращении в Кембридж началась суматошная жизнь. В Дартмуте я начал работать в качестве редактора в «Психологическом бюллетене» («Psychological Bulletin»), отвечая за обзоры по социальной психологии. В целом, я считал себя достаточно сведущим в актуальныхпроблемах общей психологии, а потому мне доставляли большое удовольствие коллоквиумы и дискуссии с моими коллегами — Борингом, Праттом, Биб-Сентером, Чепманом, Мюрреем, Уайтом (Boring, Pratt, Beebe-Center, Chapman, Murray, White) и другими. Аспиранты, специализирующиеся в области социальной психологии, создали команду, которая получила название «Групповой разум». В течение нескольких лет мы устраивал» встречи, на которых обсуждали свои программы исследований в области установок, экспрессивного поведения, пропаганды и радио. Из Англии на время приехал Филипп Вернон (Philip Vernon) и принес с собой ураган инициативы. Вместе с ним мы сделали две важные работы: «Исследование экспрессивных движений» (1933) и «Изучение ценностей» (1931). Оба этих проекта основывались на моем германском опыте и питались энергией Вернона. «Изучение ценностей» — это попытка эмпирического выявления шести первичных типов личных ценностей (теоретических, экономических, эстетических, социальных, политических и религиозных), предложенных моим берлинским учителем Эдуардом Шпрангером. Получившийся в итоге тест, хотя и не был шаблонным, уже многие годы находит свое применение. Гарднер Линдсей (Gardner Lindszey) помогал мне перерабатывать эту методику в 1951, затем в 1960 году. Я убежден, что измерительный инструмент в области исследования личности должен быть основан на хорошем априорном анализе, а не на факторных или каких-то других побочных математических формулах.

Раз уж я заговорил о Верноне и Линдсее, хочу вспомнить и выразить признательность своим собственным ученикам за наше с ними успешное и счастливое сотрудничество. Моими соавторами в совместных публикациях (см. библиографический раздел данного сборника), помимо ужеупомянутых Вернона и Линдсея, были Хедли Кэнтрил, Генри Одберд, Лео Постмен, Джером Брунер, Бернард Крамер, Джеймс Гиллеспи, Томас Петтигру (Hadley Cantril, Henry Odbert, Leo Postman, Jerome Bruner, Bernard Cramer, James Gillespie, Thomas Pettigrew) и многие другие, Я только могу надеяться, что и они получили удовлетворение от нашей совместной работы.

В 1930 годах психология как дисциплина развивалась достаточно активно. Ее социальный акцент был усилен влиянием событий мирового масштаба: депрессией, приходом Гитлера к власти, угрозой войны и прочими трещинами социума. В то время было относительно немного социальных психологов. А посему на мои плечи свалилось множество обязанностей. Совет по исследованиям в социальных науках и Национальный исследовательский Совет предложили мне работать в их комитетах. Журнал психологии и социальной психологии (Journal of Abnormal an Social Psychology) пригласил меня в качестве редактора. После того как Борингу в Гарварде удалось отделить психологию от философии, он при гласил меня председательствовать на ставшей наконец независимой кафедре психологии. К работе на кафедре подключился Лэшли (Lashley), и я стал ее третьим постоянным сотрудником (1937). Особенно меня удивило избрание меня президентом Американской психологической ассоциации в 1939 году.

Но для меня самым значимым событием этого десятилетия стала публикация моей книги «Личность: психологическая интерпретация» (I937). Эта книга, как я уже сказал, «зрела» в моей голове еще со времен аета рантуры. Я хотел дать психологическое определение сферы личности, как я ее себе представлял. На мои представления в этой области, конечно, повлиял мой интерес к социальной этике, англо-американскому эмпиризму и немецким структуральным и персоналистическим теориями. Я хотел, насколько это было возможно, подойти к созданию экспериментальной науки, но прежде всего меня интересовало построение «пpeдставления о человеке», которое дало бы нам возможность полностью постичь его демократические и гуманистические потенциалы. Я не рассматривал человеческую природу как изначально «хорошую», но я был убежден, что американская психология недооценивает человека, описывая eго только как набор не связанных между собой реактивных тенденций. При написании этой книги я не ориентировался на какую-то конкретную аудиторию. Я писал ее просто потому, что я чувствовал, что должен определить новую область психологии личности в том виде, как она мне представлялась. Хотя в то время уже существовали книги в соответствующих областях психогигиены и психопатологии, я придерживался подхода в рамках традиционной академической психологии и считал, что должен делать акцент не на патологии, а на норме. Мне также хотелось избежать употребления научной терминологии и выразить свои размышления правильным и общеупотребительным английским языком. В результате некоторые читатели сочли книгу запутанной и претенциозной, другие определили ее как «классическую», и в течение двадцати пяти лет она оставалась более-менее хрестоматийным изданием в этой области. Возможно, главное ее достоинство заключается в том, что там (впервые) были обозначены темы, которые должны быть отражены в любом учебнике, касающемся проблем психологии личности.

Чтобы доказать мою основную гипотезу (о том, что возможна полноценная психология человеческой личности) мне пришлось изобрести и применить ряд достаточно новаторских предположений, поддерживавших эту гипотезу. Основную роль среди них играла концепция функциопальной автономии. Я утверждал, что ни одна теория мотивации не может быть адекватной, если она берет за основу непосредственное побуждений и реактивные аспекты человеческой природы. Я отказался от концепции цели Мак-Даугалла, поскольку она исходила из сомнительной теории инстинктов. Я чувствовал, что в течение жизни мотивы могут подвергнуться радикальной трансформации (так обычно и случается), и что приводящая их в движение сила кроется в актуальной динамический структуре самой личности, а не в каком-то анахронистическом обусловливании прежними мотивами. В книге также рассматривались вопросы экспрессивного поведения и выбора нормативных критериев зрелости. Также речь шла о такой эпистемологической проблеме, как наше знание об окружающих людях, и особо подчеркивался тот факт, что любая адекватная психология личности должна принимать в расчет принципиальную уникальность каждой личностной структуры. Последнее утверждение, конечно же, вызвало всплеск возмущения со стороны тех читателей, которые считали, что человеческая индивидуальность в достаточной степени принимается в расчет при анализе традиционных личностных переменных. Я никогда не говорил о том, что дифференциальная психология не имеет отношения к психологии личности, но я настаивал и продолжаю настаивать на том, что наша наука совершает большую ошибку, отказываясь от изучения типовых характеристик человека. И когда спустя долгое время я предпринял попытку переработать данную книгу с тем, чтобы включить туда более современные данные и упростить расположение материала, я дал ей название «Типы и развитие личности» (1961).

Хотя психологическая теория личности всегда была моей излюблен^ 4 ной темой, почти половина моих исследований и публикаций касаются более общих тем социальной психологии. Даже в то время, когда я рабв?» тал над вышеназванной книгой, я уделил много времени тому, чтоёйв погрузиться насколько возможно глубоко в концепцию «установки»^ year зультатом этих изысканий стала посвященная данной теме одноимеайИ глава в «Учебнике социальной психологии» Мерчинсона (Murchinson, 1988^, То же направление исследований отражено в ряде статей по социалваюЦ установкам и психологии печати, а также написанная совместно с Касавг рилом работа «Психология радио» (1935).

Вторая мировая война поставила социальных психологов перед необходимостью незамедлительного решения множества насущных проблем. Хоть я и работал в Чрезвычайном психологическом комитете при АПА, я избегал приглашений работать в правительственных агентствах. Я считал, что мои способности не соответствуют актуальным и зачастую неясным требованиям, предъявляемым новыми агентствами, огромное количество которых возникло в Вашингтоне буквально за одну ночь. Мне казалось, что если я и должен внести какой-то вклад, я смогу сделать ropaздо больше, если останусь в Гарварде. Телефонная линия раскалилась от вопросов типа «Что нам известно о гражданской морали?». Что касается меня, я этого не знал. Но посоветовавшись с Гарри Мюрреем, я решил; что некоторые полезные сведения на этот счет можно получить, если устроить семинар, касающийся проблем «исследования морали». До того момента, когда Мюррея пригласили в Вашингтон в качестве руководителя одного из проектов Департамента стратегических сил (Office of Strategic Service»), мы возглавили ряд студенческих проектов, касавшихся самых разнообразных тем, от анализа характера Гитлера до изучения слухов и хулиганства в военный период. Результатом этой деятельности стал сборник под названием «Рабочие материалы исследований по вопросам морали».

Этот семинар стал традиционным. Он повторялся год за годом, и постепенно главная его тема свелась к тому, что казалось наиболее насущной проблемой национального единства, а именно к изучению групповых конфликтов и предрассудков. За двадцать пять лет накопилось немало интересных результатов наших работ, и ниже я вернусь к ним.

В то же время перед научным сообществом война поставила и другие проблемы. С момента прихода Гитлера к власти в 1933 году, в Соединенные Штаты хлынул поток изгнанных психологов, были среди них и особенно выдающиеся — Коффка, Штерн, Бюлер, Левин, Вернон, Игон и Илзе Брунсвик (Vernon, Egon and Else Brunswik). Найти работу для таких звезд было несложно, но наплыв параллельно с ними большого числа неизвестных психологов породил серьезную проблему. Барбара Беркс, Гарднер Мерфи (Barbara Burks, Gardner Murphy) и я пытались установить для них необходимые контакты. Проблема беженцев вызывала огромный интерес как у социологов, так и у психологов. Дж. С. Брунер и Е. М. Яндорф (Е. М. Jandorf) совместно со мной провели анализ девяноста личных документов, написанных гитлеровскими изгнанниками; исследование было опубликовано под названием «Личность в период социальной катастрофы: девяносто историй жизни времен нацистского переворота» (1941).

Определенное время занимали мои публичные выступления, научно-популярные работы по вопросам морали и анализу слухов, что привело к появлению в «Бостон тревелер» постоянной рубрики под заголовком «Клиника слухов», в которой мы пытались нейтрализовать вредоносные слухи военного времени. Мы предложили классификацию, состоящую из трех типов: «cлyx-пугало»(«bogies»), «слух-желание» («pipe dreams») и «слух-агрессия» («wedge-drivers»). Слухи третьего типа, основанные на предрассудках и групповом антагонизме, представляли наибольшую проблему. Во многом в этой работе я опирался на исследования моего студента Роберта X. Наппа (Robert H. Кпарр). Вскоре ко мне присоединился Лео Постмен, совместно с ним мы прочитали курс лекций по расовым взаимоотношениям для полицейских Бостона и опубликовали работу «Психология слухов» (1946).

Когда война завершилась, внимание многих психологов стали привлекать вопросы, связанные с условиями установления и поддержания мира. Я имею в виду подписанное 2038 психологами заявление «Человеческая природа и мир», опубликованное в «Сайколоджикал булитин» (Psychological Bulletin, 1945). Ретроспективно наша миротворческая формула может показаться в чем-то донкихотской, но она до сих пор отвечает социальным идеалам нашей профессии.

Заслуживает упоминания и глубокий интерес большинства американских социальных психологов к общественным проблемам, бытовавший не только во время войны, но и в течение всех тех неспокойных десятилетий. В 1936 году было основано Общество психологических исследований социальных проблем (Society for the Psychological Study of Social Issues, SPSSI). Среди первых лидеров этого общества были Гарднер Мерфи, Гудвин Уотсон, Джордж Хартманн, Курт Левин, Эдвард Толмен и Теодор Ньюком. Я был президентом этого Общества в 1944 году. Членство в этой группе приносило мне огромное удовлетворение, поскольку в душе я всегда был политическим либералом и социальным реформатором.

Еще в давние годы работы в Дартмуте у меня завязались тесные интел-лектуальные и товарищеские отношения с моим студентом Хэдли Кэнтрилом. Нам обоим хотелось создать такую социальную психологию, которая была бы точной и способной решать реальные проблемы. Между собой мы называли ее «L — Р» {Lebenspsychologie — психология бытия — нем.». Книга по психологии радио (1935) была одним из результатов нашего сотрудничества. Кэнтрил руководил «Проектом изучения напряженности» («Tensions Project») ЮНЕСКО в Париже, и он пригласил меня туда на надолго мне запомнившуюся конференцию. По итогам этой конференциипод его редакцией вышел сборник «Напряженность, ведущая к войнам» (1950), одна из глав которой, под названием «Роль ожиданий», была написана мною.

Когда война подошла к концу, большая часть моих коллег и студетов была или в Вашингтоне, или на военной службе. Перед нами, остававшимися дома, встала необходимость каким-то образом скоординировать огромный послевоенный наплыв ветеранов в наши университеты. Непростая ситуация сложилась и у нас в Гарварде. И хотя я продолжал возглавлять кафедру психологии, я считал, что необходимы некоторые принципиальные изменения. Наша кафедра, как и кафедра социологии; была маленькой. Интересы ее сотрудников были отчетливо разграничены: с одной стороны (в терминах Боринга), «биотропы» — Боринг, Стивенс, Лэшли, Биб-Сентер, с другой стороны, «социотропы» — Мюррей, Уайт, Олпорт. Соответствующее разделение интересов бытовало и на кафедре антропологии: культурно-антропологические идеи Клукхольна (Kluckholn) имели много общего с идеями социологов и социотропов. Возникла необходимость основания новой кафедры, Парсонс, Мюррей, Клукхольн (Kluckholn) Моурер (Mowrer) и я неоднократно встречались и обсуждали этот вопрос. Изменить любую базовую университетскую организацию (в особенности, в учебном заведении, имеющем давние традиции) столь же непросто, сколь и передвинуть кладбище. Однако в данном случае наши планы были реализованы, и в январе 1946 года факультет искусств и наук проголосовал за создание нового факультета.

Прежде чем закончить рассказ об этом времени, хотел бы упомянуть еще об одном подарке, за который я должен благодарить судьбу. В течение последних трех лет моего руководства кафедрой психологии моим секретарем была Элеонор Д. Спраге (Eleanor D. Sprague). Она продолжала работать вместе со мной и на новом факультете, где я занимался aдминистративной деятельностью, возглавляя Комитет по присуждению ученых степеней. Она была моей правой рукой до своего выхода на пенсию в 1964 году. Только благодаря ее компетентной помощи я смог заниматься всем тем, чем было необходимо.

1946 — 1966

 

Восемнадцать ноль-ноль были священным часом прекращения факультетских собраний. На собрании в январе 1946 года было объявлено о создании нового факультета, но в пять пятьдесят названия у него все еще не было. Предлагалось название «Человеческие отношения», но принять его не представлялось возможным, поскольку в Йеле уже существовал институт с аналогичным названием. А назвать его факультетом социологии, социальной психологии, клинической психологии и социальной антропологии, то есть тем, чем он являлся на самом деле, было бы слишком претенциозно. В пять пятьдесят девять кто-то предложил термин «Социальные отношения», и по причине столь позднего часа это название было утверждено без каких-либо споров. Новая организация, включившая в себя осколки кафедр антропологии и психологии, была для Гарварда коренным изменением и испугала ту часть академического мира, которая следила за изменениями в его образовательной политике. Но война закончилась, и потребность в таком факультете была насущной — ветераны возвращались домой, будучи весьма заинтересованы в базовых социальных науках, которые, как они смутно чувствовали, должны содержать какие-то решения актуальных мировых проблем.

С активной помощью ректора Пола Бака новый факультет начал расширяться, его сотрудниками стали как возвратившиеся в Гарвард Джордж Хоманс (George Homans), Джером Брунер, Брюстер Смит (Brewster Smith), Дональд Мак-Гренан (Donald McGranahan), так и молодые выдающиеся Самуэль Стоффлер, Фредерик Мостеллер и Ричард Соломон (Samuel Stoffler, Frederick Mosteller, Richard Solomon). Новый учебный план был утвержден в июле 1946 года. Сам я (совместно с Джорджем Хомансом) в течение нескольких лет читал вводный курс. За первый год своего существования он стал курсом, который выбрали наибольшее количество студентов Гарварда и Рэдклиффа, всего около 900 человек. Фактически, уже вскоре после своего открытия факультет значительно разросся, в Нем было порядка 400 студентов и около 200 молодых ученых, работающих над диссертациями. Степень присуждалась не в области социальных отношений, а по одной из четырех составляющих дисциплин. Одной из основных проблем, всегда стоящих перед факультетом, была необходимость гармонично сочетать потребность в научной специализации и необходимость эффективной междисциплинарной подготовки. Наша образовательная политика пыталась совместить специализацию и интеграль-ность, но нам пока так и не удалось выявить удовлетворяющую всех пропорцию.

Этот смелый академический эксперимент едва ли завершился бы; успешно, если бы за годы своей военной службы большинство сотрудников не утеряли свою идентификацию с академической средой. Человек может быть хорошим ученым, имеющим дело с социальными проблемами, независимо от того, какое у него базовое образование — психологическое, социологическое, антропологическое, статистическое или какое-то другое. Война подготовила нас к такой интегративности. Интеллектуальное лидерство в плане формирования «общего языка» в области нашей науки принадлежало Талькотту Парсонсу (Talcott Parsons), которому в свое время помогали Эдвард Шиле (Edward Shils) и Эдвард Толмен (Erward Tolmen). Но либо попытки были слишком незрелыми, или же это обусловила гарвардская традиция индивидуализма и обособленности, но оказалось практически невозможным создать общий базовый тезаурус факультета. В то же время, диадам, триадам и маленьким группам коллег удавалось работать вместе над конкретными проблемами, представляющими общий интерес, и в целом на факультете царила атмосфера сотрудничества. И во многом заслуга такой унификации принадлежит Парсонсу. В течение десяти лет он был нашим руководителем и истинным лидером.

Я сам, как один из отцов-основателей факультета, очень хотел, чтобы наш эксперимент удался. Моей обязанностью (с посильной помощью Э. Спраге) было возглавлять Комитет по присуждению ученых степеней и по мере возможности поддерживать усилия других администраторов (Талькотт Парсонс, Роберт Уайт и Дэвид Мак-Лелланд были заведующими кафедрами, а Саму-эль Стоффлер и Фрид Бейлз — директорами лабораторий).

Я, как обычно, много внимания уделял преподаванию. В конечном счете, я передал большой вводный курс Бобу Уайту, а обзорные курсы по социальной психологии молодым коллегам — Джерри Брунеру, Роджеру Брауну, Гарднеру Линдсею, позже Хербу Келману, Элиотту Аронсону, Стенли Милгрему, Кеннету Гердену (Herb Kelman, Elliot Aronson, Stanley Milgram, Kenneth Gerden) и подросшему талантливому поколению. Я читал специализированный курс теорий личности и вел два аспирантских семинара — один по клинической и социальной психологии, второй же являлся продолжением нашего прежнего семинара по вопросам морали, который в то время был всецело посвящен проблемам групповых конфликтов и предрассудков.

В рамках этого последнего курса я был руководителем нескольких диссертаций по соответствующей тематике и начал серию своих собственных работ, результатом которых стала публикация книги «Природа предрассудка» (1954). На мой взгляд, основное значение этой книги заключается в определении ключевых понятий в этой области. Как и в случае с теорией личности, я провел не один год, решая, какое положение следует считать центральным на этой новой и неосвоенной психологической территории и в какой последовательности должно осуществляться изложение материала.

В этой работе принимали участие многие студенты, но один из них делал особо выдающиеся успехи. На меня произвели сильное впечатление исследовательские и аналитические способности Томаса Ф. Петтигру из штата Вирджиния. Я предложил ему сопровождать меня в качестве приглашенного ученого в поездке в Южную Африку. Там, в Институте социальных исследований Университета Наталя (Institute for Social Research at the University of Natal) мы провели шесть плодотворных месяцев 1956 года. Было бесконечно увлекательно сравнивать этнические процессы, происходившие в Южной Африке и Соединенных Штатах, и тем самым проверять кросскультурную валидность недавно опубликованной мною книги. Я пришел к выводу о том, что все личностные факторы предрассудков аналогичны в обеих странах, но мой собственный психологический уклон, видимо, обусловил недооценку исторических сил и традиционной социальной структуры, которые более отчетливо проявляются в Южной Африке.

Петтигру и я предприняли в Южной Африке ряд кросскультурных исследований в области психологии восприятия. Одно из них, озаглавленное «Влияние культуры на восприятие движения: иллюзия трапеции у зулусов» (1957), как нам казалось, доказывало тот факт, что социальные факторы восприятия имеют значение только тогда, когда стимуль-ная ситуация изначально неопределенна.

Проведя год в Северной Каролине, Петтигру вернулся в Гарвард и постепенно взял на себя значительное количество моих преподавательских и административных обязанностей, добавив их к своей собственной интенсивной работе в области расовых отношений. Под его руководством продолжал развиваться наш семинар, внося свой вклад в исследования морали.

Что касается моих работ в области теорий личности (которые всегда были основным предметом моего интереса), я получал огромное количество приглашений от разнообразных университетов с предложением выступить, где с отдельной лекцией, где с серией лекций. Нужно было готовить президентские и прочие почетные работы, а также главы для материалов симпозиумов и учебников. Фактически, большая часть написанного мной за последние двадцать пять лет обусловлена такого рода обязательствами. Каждую подобную оказию я использовал для того, чтобы высказать некоторые размышления на тему теории личности. Так, для Восточной Психологической Ассоциации я написал работу «Проблема эго в современной психологии». Иногда эту работу рассматривают как еще одно введение в концепцию самости в рамках академической психологии, но я думаю, что это преувеличение. Затем появились книги «Человек и его религия» и «Становление: основные положения психологии личности» . Большое количество статей, появлявшихся время от времени в периодической печати, вошли в сборник «Личность и социальные конфликты» (1960). Я счел нужным в качестве приложения представить вашему вниманию мой полный библиографический перечень, составлявшийся для брошюры 1964 года.

На мой взгляд, все эти работы, включая и те из них, что касаются предрассудков, имеют одно отличительное свойство — все они посвящены аспектам личности. Составляющими личности, как я ее понимаю, являются преимущественно общие установки, ценности и чувства (см. например, работу «Психическое здоровье: общая установка»). Таким образом, предрассудки, религиозные чувства, феноменологическое Я, жизненная философия — все это важные аспекты исследования человеческой жизни.

Уделяя внимание этим общим характеристикам, которые присущи многим, если не всем людям, я все же придавал большее значение поиску того стиля, который организует чувства, ценности и черты, придавая им целостность и уникальность. Я избрал именно эту тему для доклада в Berufsverband deutscher Psychologen (Немецкое психологическое общество) в Гамбурге. Лекция была озаглавлена «Общее и особенное в психологической науке» (1962). Это предложение я принял частично для того, чтобы оправдать свое сентиментальное путешествие. Я был счастлив воздать должное тому влиянию, которое оказали на меня немецкие структуралистские концепции, и, в особенности, вернуться туда, где под руководством Штерна сорок лет назад проходили мои занятия. Но я также чувствовал, что немецкие психологи могут лучше понять мое обращение к морфогенетическим (идеографическим) методам, направленным на изучение структуры индивидуальности, чем большинство моих американских коллег. Это направление размышлений, конечно, соотносится с моим постоянным вопросом «Как должна быть написана история жизни?».

В течение многих лет я использовал в своей преподавательской работе серию из 300 личных писем, написанных одной пожилой женщиной. Они касались проблематичных взаимоотношений между матерью и сыном и были весьма экспрессивными. Это было реальное отображение уникальной человеческой жизни, требующее психологического анализа и интерпретации. Поскольку у меня был немалый опыт использования этих писем в преподавательской работе, я решил представить сами материалы и методы их психологического анализа в книге «Письма Дженни» (1965).

Среди прочих разовых предложений, которые отнимали много времени и усилий, мне следует упомянуть главу «Исторические основания coвременной социальной психологии» для «Учебника по социальной психологии» Линдсея (1954). Я в течение нескольких лет читал курс по этой дисциплине, и поэтому с радостью воспринял предложение кратко описать корни современной социальной психологии, как я их себе представлял. И хотя сейчас этот учебник требует пересмотра, я не думаю, что эта глава подвергнется каким-то существенным изменениям. Однако кто-то другой, конечно, может написать более полную и более подробную историю этой дисциплины.

Конечно, я отдавал себе отчет в том, что необходим пересмотр «Личности»,