Романский стиль (X–XII вв.)

Cтиль возник как укрепление авторитета Римской империи, необходимого королевской власти и церкви, и сформировался в эпоху феодальной раздробленности, где государства представляли конгломераты отдельных, замкнутых, вечно враждующих феодов (поместий). Воинственные настроения проникают в поэзию — как это представлено в сирвенте трубадура Бертрана де Борна: «Люблю я гонцов неизбежной войны, / О, как веселится мой взор! / Стада с пастухами бегут, сметены, / И трубный разносится хор / Сквозь топот тяжелых коней!»

Дух воинственности и постоянной потребности самозащиты пронизывают романское искусство, и основными типами построек становятся замок — крепость рыцаря и храм — крепость Бога. Сходство с крепостными сооружениями определяли толстые стены, которые несли всю тяжесть перекрытий, окна в виде бойниц. Эту аналогию дополняли круглые башни в замках или апсиды в храмах.

Капители и подножия колонн, окна, стены и двери романского собора украшают разного рода химеры: кентавры, львы, ящеры, воплощающие дьявольские силы. Но происхождение их явно не христианское: они пришли из языческой народной культуры и столь прочно утвердились в культуре официальной, церковной, что остались и в более позднем готическом искусстве, и даже в искусстве Северного Возрождения.

Наряду со звериным стилем распространяется изображение человека в библейских сюжетах. Многофигурные скульптурные композиции представляли «каменную Библию», сцены Страшного суда. Однако и эти образы отличаютсяпростонародностью происхождения: фигуры святых и апостолов приземисты, их лица морщинисты и лишены античной возвышенности. Одно из назначений соборов романского стиля — устрашение верующих, на портале одного из них есть надпись: «Пусть страх поразит здесь всех, кто опутан земными пороками, ибо судьба их явлена в ужасе этих фигур!» Церковнослужители всеми силами боролись с этим проявлением народного духа, о чем, в частности, свидетельствует возмущенное восклицание епископа Бернарда Клервосского:

«Для чего же в монастырях, перед взорами читающих братьев, эта смехотворная диковинность, эти странно-безобразные образы, эти образы безобразного? К чему тут грязные обезьяны? К чему дикие львы? К чему чудовищные кентавры? К чему полулюди? К чему пятнистые тигры? К чему воины, в поединке разящие? К чему охотники трубящие? Здесь под одной головой видишь много тел, там, наоборот, на одном теле — много голов. Здесь, глядишь, у четвероногого хвост змеи, там у рыбы — голова четвероногого. Здесь зверь — спереди конь, а сзади половина козы, там — рогатое животное являет с тыла вид коня.

Столь велика, в конце концов, столь удивительна повсюду пестрота самых различных образов, что люди предпочтут читать по мрамору, чем по книге, и целый день разглядывать их, поражаясь, а не размышлять о законе божьем, поучаясь»[1].