Лекция 7. Постмодернизм и микроистория
То, что ныне принято называть постмодернизмом, напоминает итальянский маньеризм XVI века. Маньеристы утверждали неустойчивость бытия, власть иррациональных сил, субъективность искусства. Художественные произведения маньеристов отличались усложненностью, напряженностью образов, изощренностью формы, пронизанностью ощущением двойственности всех вещей. Некоторые современные методологические и эстетические формы исторического познания, отражающего парадоксальность и нестабильность исторической реальности, сводятся к своеобразному историософскому маньеризму как методу изображения прошлого[181].
Общество и история связаны идеей прогресса, выдвинутой в эпоху Просвещения. В XIX веке идея прогресса была воспринята исторической наукой, в XX веке оформилась в концепцию модернизации. Вообще-то понятие «модерн» значительно древнее, чем об этом принято думать. Впервые его использовали христиане, противопоставляя себя язычникам. Альфой и омегой модернизации стала наука. Для постмодернистов наука (а еще более - информация) – лишь объект исследования. Появление термина «постмодерн» относят к началу XX века. В 1917 году он был употреблен в работе о кризисе европейской культуры, в 1947 году использован А.Тойнби для описания современного состояния западной культуры. Понятием «постмодерн» обозначают ситуацию, когда противопоставление старого и нового теряет смысл, когда приходит понимание ценности и самодостаточности многого из того, что было создано в прежние эпохи. По мнению теоретика постмодерна Ж. Дерриды, мышление должно отказаться от использования традиционных понятийных оппозиций, таких как субъект – объект, целое – часть, внутреннее – внешнее, реальное – воображаемое. Следом уйдут и другие противопоставления: Восток – Запад, капитализм – социализм, свои – чужие и даже мужское – женское. Позитивная программа постмодерна предполагает переход от законодательного разума к интерпретирующему[182]. Признаком посмодерна считают стирание границы между элитарным и обыденным вкусами, интеллектом и эмоциями, реальностью и фантазией. Ему свойственна разноплановость и многозначность.
Постмодернисты уверяют, что модернизацию нельзя считать финальным этапом истории. Становление индустриального общества привело к сдвигу в базовых ценностях. Уменьшается относительная значимость рационального, акцентируется качество жизни. Нормы индустриального общества с их нацеленностью на дисциплину и достижения уступают место постмодернистской свободе индивидуального выбора жизненных стилей и индивидуального самовыражения. Общество постмодерна не доверяет иерархическим институтам и жестким социальным нормам, уменьшает значимость любых видов власти и авторитета, меняет религиозные и сексуальные ориентации.
По мнению французского постмодерниста Ж.-Ф. Лиотара, слово «постмодерн» появилось на свет на американском континенте из-под пера социологов и критиков, обозначавших состояние культуры после трансформаций в науке и искусстве, отразивших недоверие в отношении метарассказов[183]. Если модернисты считают наиболее значительной бесспорную информацию, то для постмодернистов именно спорные факты являются истинными. То, что модернист называет «несомненными научными фактами», для постмодерниста – лишь многочисленные вариации парадокса лжеца, или парадокса критянина, утверждавшего, что все критяне лгут. Подвергнув критическому анализу теории модерна, постмодернисты увидели их порок в конструированном поиске истины. Ущербность марксизма, позитивизма, структурного функционализма и других модернистских разновидностей, на их взгляд, заключается в предположении о наличии объективной реальности, которой не существует, в отрицании вариативности исторического процесса, в европоцентризме, в признании объективного характера фактов и законов. Постмодернизму свойственно внимание к повседневной жизни, где протекают процессы, ускользающие от рационального анализа. Повседневность трактуется как социальная и духовная реальность, проявляющаяся в культурно-бессознательном бытовом аспекте жизни.
Постмодернизм заменяет теорию анализом текста: «чтобы текст заговорил, его нужно ранить… Мы наносим ему рану своим намерением обнаружить смысл»[184]. Постмодернистский термин «дискурс» (рассуждение) призван заменить термин «исследование». Отрицая систему и метатеорию, постмодернизм предполагает методологический и теоретический плюрализм. Одним из его достижений можно считать расширение внимания к культурному наследию прошлого. Постмодернизм сближает историю с искусством, используя исторические материалы в художественном творчестве. Благодаря этому происходит своеобразное обновление истории, историки находят новые стимулы и перспективы, перед ними открываются междисциплинарные границы. По определению Ф. Анкерсмита, постмодернизм есть радикализация историзма, несмотря на то что в отличие от историзма постмодернизм познает исторический объект в «сверхъестественной» независимости от него самого[185].
Некоторые авторы полагают, что в американском варианте постмодернизм решает прикладные задачи, в то время как европейский постмодернизм осуществляет глобальный мировоззренческий переворот[186]. Возможно, что такое впечатление сложилось на основе дискуссий, которые в американской академической среде шли на повышенных тонах. Однако оно противоречит тому факту, что признанным лидером постмодернистского теоретического и методологического обновления историографической критики стал все-таки американец Хейден Уайт. Его тропологическая теория истории концептуально повлияла на анализ исторических произведений. Тропы, т.е. употребление слов в образном смысле, из художественного мышления были перенесены в научное, позволив расширить возможности слов и образов, обратить внимание на сходство и различие явлений, на парадоксы и метафоры в историческом обличье. Историческое понимание парадоксально по природе. Х. Уайт считает, что историография иронична по своей сути. Это дает возможность расширить эстетическую сферу исторических размышлений и соответствует признанию стилистического измерения исторического произведения.
Постмодернизм в истории означает другой способ ориентации в изучении человеческой жизни, предлагает возвращение прошлому его собственного достоинства. Постмодернистская историография благоволит к жертвам модернизации – маргиналам, меньшинствам, женщинам. Некоторые исследователи полагают, что постмодернизм – это не новая эпоха и не парадигма, сменившая модернизм, а лишь определенный стиль, форма, манера, способ организации материала, своеобразный двойник культуры, извечно ей сопутствующий. При таком взгляде на постмодернизм его представителями можно назвать древнегреческих софистов и скептиков, а также Ницше, Гоголя, Малевича, Хармса, С. Дали[187]. Постмодернизм с такой точки зрения – это вызов устоявшемуся общественному мнению, разрушение привычной системы ценностей, смена логики в развитии культуры, иначе говоря, новая модификация вечных проблем. Идейная эклектика и фрагментарность составляют пафос полного плюрализма. У историков меняется восприятие времени и пространства, разрушается уверенность в адекватности научных и моральных суждений, эстетика занимает место этики, визуальное изображение оттесняет словесное описание. По мнению польского социолога З.Баумана, возникновение постмодернизма связано с утратой интеллектуалами уверенности в себе, с потерей интеллектуальных ориентиров. Вот почему постмодернисты отрицают устойчивые эпистемологические основы, неоспоримые теоретические посылки и закономерности[188].
В 60-е годы XX века постмодернизм сложился как направление в литературной критике, искусстве и философии. С 70-х годов его влияние начинает сказываться на трудах по этнологии, историософии, а позднее и истории.
Читать, по мнению постмодернистов, значит выявлять смыслы, а выявлять смыслы значит именовать их. Отличительным признаком постмодернизма все более становится неприятие фундаментальных нарративов, недоверие к универсальным нормам. Отвергая положение о социальной целостности и причинности, постмодернизм утверждает герменевтический подход к истории.
Огромную популярность приобрели книги французского философа и историка М. Фуко, в которых исследуются сумасшествие, тюрьма и сексуальность, а также предпринята попытка понять, как знание взаимодействует с властью. Он полагал, что сам предмет герменевтической интерпретации во многом фиктивен, поскольку в самом начале исследования историку еще нечего интерпретировать. Исторический факт, по Фуко, - это интерпретация интерпретаций. Фуко сравнивал процесс познания с рассматриванием тусклого изображения в старом зеркале, лишенном деревянной основы и приспособленном вместо оконного стекла. Метафора зеркала, использованная Фуко, напоминает выражение В. Набокова: на истину ложится тень инструмента. Зеркало Фуко отражает преимущественно черты самого исследователя, его стиль, манеру и подход, и только там, где амальгама стерлась полностью, возникают отдельные элементы реальности, неопределенные и раздробленные, нуждающиеся в интерпретации, в смысловом контексте. Дискурс становится и мыслью, и смыслом, и ментальностью.
Начало использованию постмодернистского подхода в исторической науке помимо М. Фуко положили французский историк Ш. Рансьер и английский историк Г. Стедмен. В книге «Ночь пролетариата» Рансьер рассмотрел классовое сознание как результат отчуждения рабочих, стремившихся получить образование ради того, чтобы выбраться из угнетающего окружения. Г. Стедмен написал эссе, посвященное пересмотру истории чартизма, где отверг традиционную интерпретацию чартистского движения - как вызванного гневом, нищетой и социальным упадком. Оба автора поставили под сомнение концепцию опыта, настаивая на том, что «пережить опыт» класса можно только при условии определения его дискурса. Таким образом, была подчеркнута роль языка в формировании новых реалий классового общества. Если язык науки затрудняет восприятие реальности, то его следует усовершенствовать и прояснить.
Историк-модернист приходит к выводам на основании анализа источников и скрытых за ними свидетельств исторической реальности. С точки зрения постмодерниста, свидетельство представляет не само прошлое, а другие интерпретации прошлого. По словам Ф. Анкерсмита, «для модерниста свидетельство – это плитка, которую он поднимает, чтобы увидеть, что находится под ней, постмодернист же, напротив, ступает на плитку, чтобы пойти дальше по другим плиткам: горизонтальный метод вместо вертикального»[189]. Применяя горизонтальный метод, историк не будет относиться к свидетельству как к увеличительному стеклу, оно будет для него взмахом кисти, позволяющим художнику достичь определенного эффекта. Свидетельство не будет отсылать в прошлое, оно даст возможность поставить вопрос о его использовании в том или ином конкретном случае, ибо свой смысл и значение приобретет только в столкновении с ментальностью того времени, в котором живет историк. Постмодернистский вариант исторического портрета эпохи пишется на основе того, что не было высказано вовсе или было высказано только шепотом, либо выражалось лишь в незначительных деталях[190].
Работая только с текстом, постмодернист переосмысливает его так, что возникает новый текст. Постмодернистская культура жива многоязычием и разнообразием идей. Мозаичное мышление постмодернизма формируется в контексте телевизионной и компьютерной культуры. Отсутствие жестких принципов компенсируется гибкостью, способностью к компромиссам. Постмодернистское пространство насыщено игрой цитат, откровенных подражаний, заимствований и вариаций на чужие темы. Отрицая универсальные ценности, постмодернизм провозглашает полное приятие всего, что существует. Ценности, по мнению теоретиков постмодернизма, перестают быть предметом спора.
Постмодернизм антиэлитарен, он уничтожает оппозицию высокой и массовой культуры, отказывается от политизированного взгляда на историю. Возникает возможность понимать историю с точки зрения культуры. Постмодернизм утверждает открытость исторического познания, свободу от догматизма. Историки-постмодернисты показали, что язык исторических документов всегда использовался для оправдания власти. Применение методологии постмодернизма ведет к децентрализации мировой истории: множество точек зрения на историю нельзя свести к единому знаменателю. Всеобщая история становится совокупностью «частных» историй.
Некоторые авторы полагают, что и в рамках постмодернистской методологии историю можно трактовать как нечто единое и неделимое, поскольку разные культуры и цивилизации – это инварианты одного и того же человечества. И, таким образом, сильная сторона постмодернистского мышления заключается в признании культурного полифонизма. Другие же пугают историков «дурной бесконечностью мелкотемья», которая якобы агрессивно навязывается в силу постмодернизации истории. Согласиться с этим обвинением невозможно: постмодернизм чужд агрессии, ибо терпим ко всем точкам зрения.
По мнению Л.П.Репиной, главный вызов постмодернизма истории направлен ее представлению об исторической реальности, поскольку размывается граница между фактом и вымыслом в источнике[191]. Рассматривая язык не как средство отражения и коммуникации, а как главный смыслообразующий фактор, детерминирующий мышление и поведение, постмодернизм требует от историка пристальнее вглядываться в тексты. Трактуя текст как знаковый код, как условное обозначение предмета, предполагающее множество толкований, постмодернизм должен быть внимателен к дешифровке текста и способам передачи информации. Историк переводит свои впечатления в слова, читатель переведет слова историка в образы.
Исключительная роль, которой постмодернисты наделяют препарирование текста, связана с особым пониманием ими соотношения мира языка и внеязыковой реальности. Приоритет отдан анализу отношения между мышлением и языком. Такой подход помогает историкам осознать, как прошлое отражается в письменных источниках и каковы представления о прошлом в исторических исследованиях. Постмодернисты считают, что источник – это не окно в прошлое, не только хранилище документальной информации. Источник – это текст, созданный в определенной смысловой системе, нередко далекой от однозначности и бесспорности. Постмодернисты настаивают на том, что прошлое сконструировано самими историками, что исторические тексты содержат в себе социальный мир и сами являются его порождением: нет ничего вне текста.
Согласно постмодернистской концепции истории, ее цель заключается не в интеграции и не в синтезе, а в выявлении исторических деталей. История перестает быть реконструкцией того, что происходило с человечеством, она становится вечно продолжающейся игрой с памятью об этом. Осмысление получает приоритет по отношению к реконструкции или поиску генезиса. В итоге стирается грань между искусством, гуманитарными науками и социальным исследованием. По мнению Л.Ньюмана, постмодернизм уходит корнями в философию экзистенциализма, нигилизма и анархизма, в идеи Хайдеггера, Ницше, Сартра[192]. Рассматривая познание как нечто уникальное, присущее единичному человеку, постмодернисты отрицают истину как цель познания, полагая, что поиск истины связан с порядком, правилами и ценностями, сковывающими разум.
На мой взгляд, постмодернистский отказ от претензии на истину не означает отказа от претензии на научность, ибо наука – это поиск и нахождение нового, не более того. Поэтому снимается основной упрек в адрес постмодернизма. Но все же неоднозначность интерпретации не означает произвола. Субъективность историка в его суждениях о прошлом подчинена нормам исторического ремесла и ограничена контролем со стороны научного сообщества.
Проникновение постмодернизма в историю привело к существенным сдвигам в современной историографии. Нацелив историка на поиск тех редких мгновений прошлого, которые сохранились в обрывочных и редких источниках, постмодернизм заставил историка перенести научные интересы из сферы макроисторических структур в область микроисторических ситуаций и повседневных отношений. Микроистория позволила значительно увеличить число «параметров» человеческого поведения, анализируемого исследователями. Уменьшив масштаб анализа, историк получил возможность более конкретно рассказать о поведении своих объектов. Обращение к микроистории нельзя считать следствием прямого воздействия постмодернизма. В постмодернистской парадигме историческое повествование почти полностью заполняется рефлексией познающего субъекта, а в поле зрения микроисторика оказывается и сам познаваемый субъект.
По мнению итальянского микроисторика К. Гинзбурга, первым слово «микроистория» использовал американский ученый Джордж Р. Стюарт в 1959 году в книге о решающем сражении Гражданской войны в США. Он рассмотрел один эпизод сражения при Геттисберге, длившийся в реальном времени двадцать минут. Это была неудачная атака южан. Если бы она закончилась успехом, то всемирная история была бы иной[193]. Независимо от Стюарта мексиканский исследователь Луис Гонсалес ввел слово «микроистория» в подзаголовок монографии, где проследил изменения в маленькой деревне на протяжении четырех столетий. Гонсалес настаивал на своем авторстве термина, не забывая упомянуть о том, что у Броделя микроистория была синонимом событийной истории. Теперь же она становится еще одной парадигмой кроме структурной, эволюционной и событийной.
В итальянских дискуссиях конца 70-х годов XX века о микроистории говорили как о некоей этикетке, наклеенной на историографическую шкатулку, которую предстоит наполнить. А в 80-е годы наблюдался всплеск интереса к микроистории, обусловленный поиском альтернативы макросоциологической теории, истощением эвристического потенциала макроисторической версии социальной истории и необходимостью ответить на постмодернистский вызов. Ответ заключался в том, что микроистория отвергала постмодернистское сведение истории к дискурсу. Так, в работах сторонников микроистории разных стран – Италии, Франции, Англии, США – гораздо сильнее, чем в трудах постмодернистов, ощущается интерес к антиномии частного и целого, единичного и массового, что ориентировало на поиск комбинаций микро- и макроанализа, т.е. на выход из «микрокосмического пространства локального социума на более высокие орбиты»[194]. Локальные исследования стали приобретать характер тотальных, не выходя за пределы микроуровня, о чем когда-то и мечтал Бродель. Построение социологических и антропологических моделей сетевого анализа личностных взаимодействий дало импульс развитию контекстуальной исторической биографии.
В Англии опубликованы десятки работ по политической истории до 1640 года, где прослеживается повседневное течение политических процессов, исследуются провинциальные и локальные институты, система управления и политическая жизнь на местах[195]. Не без влияния постмодернизма отвергается жесткое противопоставление народной и элитарной политической культуры, выясняется политическая составляющая проблемы соотношения локального и национального.
Наиболее заметно ключевая методологическая проблема соотношения микро- и макроанализа ставится в истории индивида, в истории личности. Это обнаруживается при соединении микроподхода с персональной историей, при изучении творческой лаборатории историков, а также в автоисториографическом жанре. Изучение биографий позволяет иначе измерить исторический процесс, дать многоуровневое видение социо-культурного пространства[196]. Один и тот же объект может стать предметом и макро-, и микроисторического анализа, формулирование цели исследования зависит от позиции наблюдателя и от его теоретической платформы. Микроистория – это одна из форм конкретно-исторического анализа внутреннего мира человека и мотивов его поведения. Только с помощью микроанализа можно понять, как конкретные персонажи реализовывали возможности общественного развития. Каким образом и почему они выбирали формы повседневных связей и интересов[197].
Историки школы «Анналов» утверждали, что реинтеграция низших классов в историю происходит только «количественно и анонимно» через демографические и социологические изыскания. Низшие классы, по их мнению, обречены оставаться «немыми». Представители микроистории с этим не согласны: «если источники представляют нам возможность воссоздать не только безликую массу, но и личность отдельных индивидов, то отказываться от этого было бы абсурдным»[198]. Опасность скатиться до уровня забавного исторического анекдота не кажется им неизбежной. В работе «Сыр и черви» К. Гинзбург не ограничивался реконструкцией истории индивида. Он полагал, что лакуны и искажения в документах должны превратиться в часть рассказа. Историк не может, подобно Л. Толстому, преодолевать пропасть между фрагментарными или искаженными следами события и самим событием с помощью воображения. Постмодернистские фрески, посредством которых передается иллюзия исчезнувшей реальности, находятся за границами исторической профессии. В этом состоит существенное отличие микроисторического подхода от постмодернистского, признаваемое прежде всего итальянскими адептами микроистории, хотя, например, Ф. Анкерсмит совсем не против понимания микроистории постмодернистски, т.е. как изучения мельчайших фрагментов прошлого изолированно друг от друга, независимо от контекста[199].
К. Гинзбург, напротив, видит специфику микроистории в установке на познавательность. Биографические исследования доказывают, что в заурядном, ничем не знаменитом человеке (и именно потому репрезентативном) можно, как в микрокосме, найти черты, характерные для целого социального слоя в определенный исторический период – будь то австрийская знать либо английский низший клир XVII века. Уверенный в том, что человек не может «выскочить» из культуры своего класса и своего времени, не впав в безумие или в полную самоизоляцию, Гинзбург пытается преодолеть как «внеклассовое» представление о культуре (связанное с понятием «ментальность»), так и «классовое» (так называемая «народная культура»). Он выдвигает идею «подчиненных», или множественных, культур, отбросив идиллическое и ложное представление о ментальности, общей для Ю. Цезаря и последнего солдата его легионов.
Итальянские микроисторики, ориентируясь в своих исследованиях на контекст, подошли к проблеме сравнения не через аналогию, как в традиционных исторических работах, а через аномалию. Потенциально более значимыми являются самые невероятные документы, сообщающие о «нормальном исклю-чении». Частный случай, который необычайно индивидуален, трудно подвести под определенные правила и нормы. С учетом специфики контекста при микроисторическом подходе используются косвенные свидетельства, симптомы и приметы. Внимание к «нормальному исключению» связано с необходимостью учитывать непоследовательность нормативных систем, их фрагментарность и противоречивость, которые в состоянии сделать подвижной и открытой любую систему (за исключением тоталитарных). Изменения в обществе происходят благодаря выбору огромного числа «маленьких людей», а не только по милости их просвещенных и реформистски настроенных начальников или же одиозных диктаторов.
Микроистория не жертвует познанием индивидуального ради обобщения: в центре ее интересов остаются поступки людей или единичные события. При этом микроисторики не склонны отрицать возможность абстрактных заключений поскольку выявление малозаметных признаков или отдельных казусов может содействовать выявлению более общих феноменов. Именно такая позиция и была названа вниманием к нормальному исключению. Микроисториков не устраивает и альтернатива принесения в жертву индивидуального ради обобщения или преклонения перед неповторимостью индивидуального. Такой выбор неконструктивен, необходимо такое познание индивидуального, которое бы не позволяло отбросить его как нечто несущественное. Сосредоточив внимание на поведенческих типах, микроисторики обогатили социальный анализ, увеличили число его переменных.
С помощью традиционных источников и подходов зачастую невозможно обосновать повседневные поступки и мысли человека, его сомнения и колебания. Характер личности формируется под противоречивым воздействием. Микроистория стремится разрушить иллюзию цельности, непротиворечивости личности, показывая, что стиль эпохи, будучи следствием коллективного опыта людей, сочетается со стилем поведения какой-либо группы и дифференцируется в пространстве свободы отдельного индивида. Именно поэтому микроистория не является ни научной школой, ни автономной дисциплиной, она неотделима от практики историков и порождена определенным состоянием социальной истории. Изменив масштаб анализа, микроистория дистанцировалась от общепризнанной модели социальной истории, однако предпочтение индивидуального не означало оппозицию социальному, напротив, была поставлена цель – найти иной способ подхода к социальному, через частную судьбу. За этой судьбой проступает все единство пространства и времени, т.е. микроисторический подход обогатил социальный анализ, обеспечив многообразие его вариантов.
Некоторые микроисторики отказываются от обычной манеры письма и прибегают к иной технике повествования. Работа Гинзбурга «Сыр и черви» написана в форме отчета о судебном расследовании, книга о пьемонтской армии XVIII века создана по модели японского «Расёмона», когда один и тот же эпизод описан в трех разных рассказах. Поиски формы имеют не столько эстетический, сколько эвристический смысл. Читатель приглашен к конструированию объекта исследования и приобщен к его толкованию. Способ изображения помогает познанию и открывает новые возможности восприятия самого исторического сочинения[200].
Критическое отношение к микроистории позволяет различать два варианта микроисторического дискурса: интерпре-тацию-нарратив и интерпретацию-микромодель[201]. При этом первый вариант приветствуется, второй вызывает сомнения профессионального характера. Чтобы не допускать упрощения сложных проблем, микроисторик должен принимать во внимание глубинные взаимосвязи феноменов, создавшие тот или иной исключительный случай – казус. Одни понимают казус как данность, другие - как методику вычленения объекта исследования. И в том и в другом случае микроисторический анализ особенно эффективен при наличии богатой историографической традиции, когда возникает определенная перегруженность стереотипами. Именно тогда исследование казуса позволяет расставить новые акценты и найти нюансы, способные изменить стереотипное восприятие данного феномена. Кроме того, микроанализ более «сходен с черчением, где задан масштаб, правила изображения, чем с живописной импровизацией… казус можно считать как бы проекцией на плоскость объемной фигуры исторического явления»[202].
Микроанализ особенно плодотворен при изучении переломных эпох. Индивиды, живущие в такие эпохи, получают больше возможностей для проявления индивидуальных качеств личности, тем более, если они плохо вписываются в рамки традиционного мировосприятия и стиля жизни. Ценности и жизненные позиции таких персонажей меняют старое сознание и подготавливают элементы нового общества[203]. В микроистории можно выделить несколько направлений, таких как локальная история, микроисторическая интерпретация эпизода, персональная история и др. Персональная история не решает социальных проблем, будучи склонна к анализу экзистенциальных проблем, что сближает ее с психоисторией.
Иногда микроисторию именуют историей повседневности, так как она дает возможность понять культурную ментальность длительных исторических этапов и этику повседневного поведения. Подобная методология позволяет историку приблизиться к людям минувших времен и понять механизмы их воздействия на ход исторического процесса. Элементы микроистории перестали третироваться как мелкотемье. Микроистория и макроистория воспринимаются не столько в конкурирующих, сколько в коррелятивных отношениях, т.е. в отношениях взаимообусловленности. Поскольку единичные явления иногда более показательны, чем повторяющиеся, против микроистории бессмысленно возражать. А вот постмодернистская методология, которой отчасти и вдохновлялась микроистория, встречает очень серьезные возражения. Так, А.Я. Гуревич обратил внимание на то, что в обстановке роста национализма возникают или возрождаются всякого рода псевдоисторические мифы и измышления. По его мнению, интеллектуально безответственные гуманитарии «расшатывают» понятие исторической истины, общество утрачивает историческую память. Постмодернистское безразличие к истине разрушает основы исторической науки. Гуревича беспокоила настойчиво повторяемая историками мысль об изобретении собственного предмета. Он полагал, что упор на риторические приемы заслоняет контуры прошлого, делает их расплывчатыми. В то же время Гуревич почти благодарен постмодернистам за то, что именно они подчеркнули своеобразную «непрозрачность» исторического источника, указали на необходимость анализа его «иррационального остатка». Иначе говоря, «постмодернизм сослужил историкам добрую службу, несмотря на перехлесты»[204].
Постмодернизм заставил историка более усердно и последовательно обращаться к саморефлексии, самокритике и самоиронии, вынудил поставить знаки вопроса там, где раньше стояли утвердительные точки или ликующие восклицательные знаки. Тем не менее критика постмодернизма не прекращается. По словам профессора экономической истории Миланского университета Дж. Сапелли, для постмодернизма характерна болезнь бесплодия. Возражая против постмодернистского намерения свести всю действительность к тексту и языку, он напоминает, что текст и язык – лишь инструменты анализа реальности, которую нельзя исчерпать научным дискурсом[205].
Многие историки встретили «наступление постмодернистов» в штыки, увидели в нем угрозу социальному престижу исторического образования и статусу истории как науки. Британский историк Р.Эванс объявил поход против постмодерна в историографии. Его коллега, профессор Открытого университета Великобритании А. Марвик, заявил, что метаистория – это вздор, раздражающий его профессиональное достоинство. Он назвал постмодернизм «опасной и вредной формой мышления», современной фазой «метафизического подхода» XIX века, когда история и литература не были отделены друг от друга. По мнению А. Марвика, постмодернизм – это «гремучая смесь гегельянства, марксизма и ницшеанства»[206].
Отметив важность конструктивной критики постмодернизма, руководитель Научного центра теоретических исследований Института всеобщей истории РАН В.Л. Мальков назвал его «ненормативной историографией». Он полагал, что постмодернисты породили «изрядную энергию заблуждений», превратили историографию в поле для импровизаций, в эстетическую игру. Мальков обвинил постмодернизм в разрушительном воздействии на попытки воссоздания целостной картины истории, в отказе от диалога, способного определить макроисторическую перспективу[207].
Умберто Эко писал, что в музыке постмодернистские установки «ведут от атональности к шуму, а затем к абсолютной тишине». К чему ведут постмодернистские поиски в историографии, покажет время. И все же «ученый как творческая личность вправе ориентироваться на любые угодные ему образцы и выбирать те сферы, методы и способы исследования (творчества), которые ему по душе, которые соответствуют его психологическим, нравственным, творческим особенностям, его опыту и образованию»[208]. Трудно не согласиться с этим мнением российского историка А.А. Сванидзе, включая те оговорки, которые она делает, подчеркивая, что критерием выбора неплохо бы иметь «научно аргументированные итоги и нравственную безупречность».
Большая подборка статей в «Американском историческом обозрении» была пронизана сочувствием к постмодернистским идеям. Особенное внимание авторы уделили тому факту, что постмодернизм утверждает открытость исторического познания, освобождает его от догматизма. Именно с этим связана возможность радикального обновления исторической дисциплины[209]. Постмодернизм вызвал «лингвистический поворот» в исторической науке и тем самым повлиял на язык историков, далеких от стилистики и проблематики постмодернизма. А что касается его опасностей, то они явно преувеличены. Не случайно число работ, выполненных в постмодернистском ключе, совершенно незначительно. Так, на кафедре новой и новейшей истории Пермского университета была написана только одна диссертация, стиль и метод которой отвечает духу постмодернистского подхода[210].
В заключение хотелось бы обратить внимание на нравственные и креативные последствия постмодернистского вызова – воспитание научной скромности, осознание многозначности и относительности исторической истины.