В которой говорится о тех богатствах, что хранятся в душе героини, и читатель узнает, как щедро она делится ими с признательным ему автором

 

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса.»

Правда, Гомер – это, конечно же, так – что-то вроде попытки изящной литературной вышивки на бесхитростной канве повествования. А если уж совсем честно, – то и просто желание щегольнуть некоторой литературной образованностью; на самом-то деле у меня в руках то ли история военного кораблестроения, то ли описание Ютландского боя, но в остальном все правильно:

«Я список кораблей прочел до середины».

Она, как бы обнимая меня чисто вымытой лапкой, лежит на моей руке и время от времени своим влажным холодным носиком тычется в плечо, громко и часто сопит и, не умолкая ни на минуту, на всю спальню трещит и трещит о чем-то своем: «Голова его – чистое золото; кудри его волнистые, черные, как ворон…»

Насчет золота все, конечно, правильно, но в остальном она мне немножко льстит: мои черные кудри давно уже стали седыми, да и кудрями, если по совести, они никогда не были, так себе – жесткая прямая проволока…

Но что-то не дает сосредоточиться, отвлекает от книги. Прислушиваюсь к ней: «Его левая рука у меня под головой…»

Ну, положим, это совсем не левая, а наоборот; она ведь и сама не любит лежать у стенки, и даже когда я пытаюсь уложить ее слева, моя кошка упорно (здесь уже было сказано, что она – страшный бюрократ) возвращается на «свое!» место. Но какой же может быть спрос с простой, пусть и очень сметливой (Умница) беспородной кошки? Впрочем, что это?!

«Его правая рука гладит меня…»

Она бессовестно врет, до неузнаваемости искажая первоисточник – у царя Соломона совсем ведь не так: «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня». Ну да ладно, в конце концов каждый мурлычет о своем; и потом, я готов присягнуть в этом на чем угодно, она никогда не читала «Песни песней» (впрочем, стоит ли удивляться, если мне приходилось встречать даже людей, никогда не державших ее перед глазами). Так что я не придираюсь к моей ответной на ласку питомице. Но то, о чем на всю спальню трещит она, требует глубоких раздумий.

 

Современная наука в изучении животных использует подход, который сформировался еще в XVIII веке; в сущности это очень механистическая концепция, в рамках которой животные рассматривались как некие автоматы или машины. Напомню, в свое время как сложный механизм рассматривался даже и сам человек; один из выдающихся мыслителей того времени (Ламетри) прямо так и назвал свое программное сочинение, появившееся в 1747 году: «Человек машина». Правда, когда дело доходило до человека, то в нем признавалось и наличие какой-то второй природы – души, то есть того, что в принципе не может быть объяснено действием никаких механических (физических, химических и так далее) законов; но вот во всем том, что не касалось ее, неким механизмом представал и он сам. Таково, например, было воззрение Рене Декарта, французского философа, математика, физика, физиолога, словом, человека всесторонне образованного, известного, наверное, каждому уже хотя бы своим афоризмом: «Я мыслю, следовательно, существую». Что же касается животного, то существование бессмертной души у него не признавалось никем, кстати, усомниться в этом означало вступить в конфликт с церковью, а конфликт с нею иногда разрешался и костром.

На стыке XIX – XX столетий старый механистический подход был заменен учением о высшей нервной деятельности, центральное место в котором заняло понятие (условного и безусловного) рефлекса. Но и теория рефлекса не оставляла животному никакого места для эмоционального развития, и уж тем более места для общения с человеком при помощи каких бы то ни было знаков. Считалось, что только человеку свойственна так называемая «вторая сигнальная система», проще говоря – обычная для нас речь, животное же обязано было довольствоваться только «первой». Другими словами, в этой теории животному разрешалось реагировать лишь на непосредственное воздействие каких-то физических факторов, скажем, на запах дыма и гари; человек же способен действовать соответствующим обстоятельствам образом уже по одному только слову: «Пожар!»

Если освободить это учение от какой-то малопонятной научной зауми и обнажить теорию до ее голой логической схемы, то любое общение животного с человеком оказывалось возможным лишь при помощи известных всем с давних пор стимулов – колбасы или палки.

Но время течет, меняется все, в том числе и научные представления, и в частности благодаря им я явственно вижу, что моя питомица ничуть не довольствуется ролью простого бездушного автомата, которому разрешено отвечать лишь на то, что замыкается на физическое наказание или физиологическое поощрение. Напротив, часто она сама – первой – пытается вступать в контакт со мной (уже хотя бы для того, чтобы высказать мне какие-то свои пожелания), и мы, в общем-то, прекрасно понимаем друг друга без всякого посредничества острых, как бритва, когтей, щедро отмеренной густой сметаны или снятого с ноги тапка.

Кстати, сегодня, оперируя богатой доказательственной базой, уже говорят о том, что словарь жестов гориллы может достигать нескольких сотен и даже тысяч слов. Попугай способен усвоить названия более ста различных предметов, различать семь цветов радуги и пять разновидностей формы, вдобавок к этому он умеет считать до шести и даже говорить осмысленные фразы. Обычная горилла любит послушать Лучано Паваротти и отказывается идти гулять, когда по телевизору передают его концерт. Простой дельфин горюет после смерти своего товарища. Шимпанзе умирает от разрыва сердца, когда хоронят его мать. В 1983 году ученые обнаруживают, что слоны могут передавать информацию при помощи ультразвука. Научные исследования позволяют предположить, что крысы видят сны и что у шимпанзе, орангутангов, горилл имеются нейроны, отвечающие за самосознание.

Словом, обнаруживается, что психика животных вовсе не столь примитивна и механистична, как это представлялось когда-то.

Пристальному вниманию ученых зоопсихологов была подвергнута и способность животных к общению с использованием абстрактных символов, и открытия американских ученых в последней трети ХХ века заставили пересмотреть старое представление о том, что это доступно одному лишь человеку.

В нескольких лабораториях шимпанзе обучали искусственным языкам, то есть системе специально разработанных знаков, которые обозначали какие-то предметы обихода, элементарные действия с ними, некоторые определения вещей и даже отвлеченные понятия, подобные таким, как «больно» или «смешно». В качестве слов использовались жесты языка глухонемых, или же специальные значки, которыми были помечены клавиши.

Результаты этих экспериментов превзошли все ожидания. Оказалось, что обезьяны действительно усваивают «слова» этих искусственных упрощенных языков, причем их лексикон весьма обширен: у первых подопытных животных он содержал сотни «слов», а в более поздних опытах достигал 2—3 тысяч! С их помощью обезьяны называли предметы повседневного обихода, их свойства (цвета, размеры, вкус и т п.), а также действия, которые совершают они сами и окружающие их люди. Они правильно используют нужные «слова» в самых разных ситуациях, в том числе и совершенно новых. Например, когда однажды во время автомобильной прогулки за шимпанзе по кличке Уошо погналась собака, она не спряталась, а, высунувшись из окна машины, начала жестикулировать: «Собака, уходи».

Обнаружилось, что обезьяна способна и к некоторым обобщениям. Усвоив жест «собака» на примере жившей рядом с лабораторией дворняжки, Уошо со временем стала обозначать им всех собак вообще, от сенбернара до чихуахуа, как живых, так и на картинках; даже услышав где-то вдалеке собачий лай, она делала тот же жест. Сходным образом, усвоив знак «ребенок», она стала применять его и к щенкам, и к котятам, и к куклам, и к любым детенышам в жизни и на картинках.

Обезьяны, как правило, охотно включались в процесс обучения. Первые знаки они осваивали в ходе усиленной и направленной тренировки с пищевым подкреплением, но постепенно им становилось достаточно одного одобрения экспериментатора. Они нередко изобретали и свои собственные жесты для обозначения важных для них предметов. Так, горилла Коко, любившая молодые побеги банана, называла их комбинируя два жеста – «дерево» и «салат», а Уошо, приглашая к любимой игре в прятки, характерным движением несколько раз закрывала ладонями глаза и быстро их отнимала.

Гибкость владения усвоенным словарным составом проявлялась и в том, что для обозначения одного и того же предмета, название которого им не было известно, обезьяны использовали разные знаки, описывающие разные их свойства. Так, шимпанзе Люси при виде чашки делала жесты «пить», «красный», «стекло», которые четко описывали именно эту чашку. Не зная нужных «слов», она называла банан «зеленый огурец сладкий», а редиску – «боль, плакать, еда».

Обнаружились и способности к употреблению усвоенных знаков в переносном и даже в бранном смысле. Оказалось, что у многих из обезьян, живших в разных лабораториях и, разумеется же, никогда не общавшихся друг с другом, слово «грязный» – любимое ругательство. Одни называли «грязным» ненавистный поводок, который им обязательно надевают во время прогулки, собак и мартышек, которых они не любят, наконец тех сотрудников, которые им чем-то не угодили. Так, однажды Уошо посадили в клетку на время уборки во дворе, по которому она обычно свободно передвигалась. Обезьяна бурно выражала свое неудовольствие, а когда к ней пригляделись повнимательнее, оказалось, что она к тому же еще и жестикулирует: «Грязный Джек, дай пить!». Горилла Коко выражалась еще более радикально. Когда ей не нравилось, как с ней обращаются, она жестикулировала: «Ты грязный плохой туалет».

Как выяснилось, обезьянам присуще и своеобразное чувство юмора. Так, однажды Люси, сидевшая на плечах у своего воспитателя Роджера Футса, нечаянно пустила лужицу ему за шиворот и просигналила: «Смешно».

Наиболее веские доказательства того, что владение шимпанзе усвоенным «языком» действительно основано на способности оперировать усвоенными символами в отсутствии обозначаемых ими предметов, о возможности понимать смысл не только слов, но и целых фраз, получены в работах С.Севидж-Рамбо. Она воспитывала с самого раннего возраста (6—10 месяцев) нескольких детенышей карликовых шимпанзе (бонобо), которые постоянно находились в лаборатории, наблюдали за всем происходящим и слышали ведущиеся при них разговоры. Когда одному из воспитанников, Кэнзи, исполнилось 2 года, экспериментаторы обнаружили, что он самостоятельно научился обращаться с клавиатурой. Это произошло в процессе его контактов с приемной матерью, Мататой, которую обучали языку, но безуспешно. В этом же возрасте выяснилось, что Кэнзи понимал и многие слова, а к 5 годам – даже целые фразы, которым его специально никто не учил и которые он слышал впервые. После этого его, а затем и других бонобо, воспитанных сходным образом, стали «экзаменовать» – день за днем они выполняли серии заданий по впервые услышанным ими инструкциям самого разного рода. Часть из них касалась самых обычных повседневных действий: «положи булку в микроволновку»; «достань сок из холодильника»; «дай черепахе картошки»; «выйди на улицу и найди там морковку». Другие фразы предполагали совершение мало предсказуемых действий с обычными предметами: «выдави зубную пасту на гамбургер»; «найди (игрушечную) собачку и сделай ей укол»; «нашлепай гориллу открывалкой для банок»; «пусть (игрушечная) змея укусит Линду (сотрудницу)» и так далее.

Особенности поведения Кэнзи и других бонобо полностью совпадали с поведением детей в возрасте 2,5 лет. Однако, если позже речь детей продолжала стремительно развиваться и усложняться, то обезьяны, хотя и совершенствовались, но только в пределах уже достигнутого уровня.

Эти удивительные результаты были получены в нескольких независимо работающих лабораториях, что свидетельствует об их особой достоверности. Кроме того, способность обезьян (а также ряда других животных) оперировать символами доказана и различными более традиционными лабораторными экспериментами. Наконец, московские ученые еще в 1960-е годы показали, что в мозге обезьян есть области коры больших полушарий, которые представляют собой прообраз речевых зон мозга человека.

Все это – факты. Свидетельствующие об очень высоком уровне эмоционального и интеллектуального развития животных, они установлены с предельной строгостью, которая предъявляется к современному научному эксперименту. Но если на подобное способна какая-то обезьяна, то почему я должен отказывать в талантах весьма смышленому и находчивому члену моей собственной семьи?

 

Знаки, которые подают нам наши питомцы, бывают разные.

Например, приветствие. Известно всем, что этот сигнал и у собаки, и у кошки подается хвостом; собака размахивает им, как флагом, у кошки он поднимается вертикально. Можно пронаблюдать за ее поведением, когда она по каким-то своим, не во всем открытым для нас, делам проходит мимо: за несколько шагов хвост, подрагивая, начинает подниматься вверх, в самой близости он занимает вертикальную позицию, а через какое-то время снова начинает опускаться. Если хвост кошки претерпевает именно такие эволюции, можно быть уверенным, она испытывает к своему хозяину то, что мы называем теплыми чувствами. Напротив, если она стремится прошмыгнуть мимо него с опущенным, а еще хуже – поджатым, хвостом, значит, в их отношениях что-то не так (впрочем, все то же может вызываться простым осознанием кошкой какой-то вины перед ним). Но есть и нюансы. У быстроходного парусника только средняя (грот) мачта стоит вертикально, передняя (фок) всегда наклонена вперед, задняя (бизань) – несколько отклонена от вертикали назад. Если ее хвост не пересекает угла, свойственного бизани, то приветствие – не более чем доброжелательность, в позиции грота – это уже самая теплая симпатия, но если он переходит линию фока, и к тому же вибрирует как натянутая струна, можно утверждать: кошка всем своим существом демонстрирует нам самую искреннюю любовь.

Строго говоря, значение этого сигнала несколько шире простого приветствия, по существу – это показатель ее настроения, ибо все эволюции хвоста непроизвольны и могут происходить даже вдали от хозяев. Проходя же мимо них, домашняя кошка просто вступает в некую зону, незримое тепло которой приятно волнует ее, что, собственно, и заставляет этот весьма чувствительный орган ее тела возноситься ввысь. Угол же отклонения от вертикали и знаменует собой степень сиюминутно испытываемой ею «приятности» (кстати, позицию бушприта хвосту мешает занять только анатомическое его строение). Заметим еще, что домашняя кошка – это единственная представительница кошачьих, которая в состоянии держать свой хвост вертикально при ходьбе, все остальные способны держать его только в горизонтальной позиции, а то и вообще между ног.

Или – благодарность.

То, какой угол наклона принимает кошачий хвост, во многом зависит от еды. Есть много признаков, по которым можно судить, понравилось ли ей то, чем ее угостили или нет, но лишь один из них сопряжен с прямой благодарностью нам, – это то, как она облизывается. Нет-нет, не то, как она ухаживает за своей шерсткой, или умывается лапкой, – как она облизывает свою мордочку.

Вообще говоря, облизывание после еды – это всего лишь туалет; хищница в прошлом, кошка повинуясь древнему инстинкту, удаляет все, что может выдать ее присутствие, – даже запахи только что проглоченной пищи, именно поэтому она со всей тщательностью и сметает ее остатки. Все это проделывается ею рефлекторно, как правило, поблизости от того места, где она собирается прилечь отдохнуть. Но ведь можно облизываться чисто механически, подчиняясь формальным алгоритмам какой-то бездушной гигиенической процедуры, а можно внести в этот увлекательный процесс что-то от подлинного вдохновения, вложить сюда всю свою душу и проделать все то же с подъемом, даже с пафосом, на самой теплой волне некоего эмоционального всплеска.

Присмотримся внимательно к ней: чем дальше высовывается кошкин язычок, чем больше он распластывается по ее сладко прижмуренной мордочке, чем шире и соблазнительней амплитуда его движения, – тем большее удовольствие доставило ей угощение. Впрочем, для домашней кошки, пусть и унаследовавшей инстинкты своей дикой соплеменницы, но все же обретшей и какие-то новые формы их проявления, все это – еще и своеобразный эквивалент того, что в подобных случаях проделываем мы сами. Так маленькие дети, отдавая дань кулинарным достоинствам только что съеденного, счастливо облизывают опустошенную тарелку; так мы восхищенно закатываем глаза, покачиваем головой и сладостно поцокиваем языком после пропущенной рюмочки.

В точности так же, как и мы, люди, кошка, облизывая свою мордочку, длит и длит гастрономическое послевкусие и ностальгически млеет от только что перенесенного удовольствия. А если, к тому же, привлекая внимание к себе, она садится напротив нас и проделывает все прямо на наших глазах, – то это еще и форма самой горячей признательности нам (не лишенной, впрочем, прозрачного намека на маленькую добавку).

Чем чаще и чем сладостней она облизывается перед нами, тем круче и поднимается ее хвост, когда она проходит мимо.

Но все эти и подобные им сигналы – совсем не то, что имеется в виду, когда мы говорим о знаковом общении родственных душ; совершаемые непроизвольно, они способны свидетельствовать лишь о физиологическом или эмоциональном состоянии животного.

Кстати, то обстоятельство, что они непроизвольны, делает их особо ценными и значимыми – никакое животное не в состоянии их подделать, не может сымитировать свои эмоции; а следовательно, можно быть уверенным в абсолютной искренности всего того, что демонстрируется нам, другими словами, в том, что воздевшая к небу свой хвост кошка уже не бросится на нас.

Приходится, правда, слышать, что в кошке есть нечто коварное и предательское, что она никогда не ставит в известность о своей готовности к нападению и атакует вероломно, исподтишка, – но все это только от незнания; в действительности она никогда не бросается в атаку без предварительного уведомления.

Строго говоря, – это всеобщее правило живой природы: предупреждают все, к какому бы биологическому виду они ни относились. Разумеется, это справедливо только там, где речь не идет об обычной охоте, на которой соблюдение этого закона нелепо до такой степени, что, вероятно, сама жертва сочла бы подобный сигнал как род особого коварства, как форму глумления над нею. Именно потому, что это – всеобщее правило, основные формы предуведомления (например, шипение и рык) вписаны в генную память практически любого биологического вида как упреждающие, останавливающие, иногда даже отбрасывающие назад знаки. Все животные (включая человека) реагируют на них рефлекторно, автоматически, ибо ясно, что буквально через мгновение в ход могут быть пущены острые клыки и когти. (Когда я как-то раз, по глупости, попытался пропылесосить мою кошку, – простой расчет показывал, что собирать ее шерсть проще всего именно таким путем, – ее отбросило от захлебывающегося громким шипением шланга так, как, наверное, не отбросило бы и меня самого от «гремучей в двадцать жал змеи двухметроворостой».)

Дело в том, что атакующие или контратакующие действия всегда чреваты каким-то уроном для себя, а в случае подобного предупреждения есть шанс, что враг просто испугается и отступит сам. Поэтому предваряющий сигнал, как правило, всегда красноречив и контрастен, вот только все виды животных дают его на каком-то своем языке, а понимаем мы его или нет – это уже не их забота.

Впрочем, здесь необходимо заметить еще и вот что. Из всех домашних животных кошке присуща наиболее выразительная мимика; возможно, это тоже результат эволюционного приспособления к психологии тех, заботу о ком она вынуждена брать на себя. Мимические мышцы ее мордочки обладают необычайной подвижностью, способное же подчеркнуть значение всех подаваемых ею сигналов выражение огромных кошачьих глаз вполне отчетливо отражает весьма богатый спектр самых тонких чувств и настроений. Поэтому тот, кто действительно знает свою кошку, никогда не ошибется в оценке ее душевного состояния; однако, подобно женщине, это существо лишено всякого высокомерия и никогда не претендует (во всяком случае открыто) на интеллектуальное превосходство над нами, а значит, обязанность понимания всех подаваемых ею знаков возлагается в первую очередь на нас. И наверное это – справедливо.

Самый верный признак того, что кошка начинает выходить из себя, – движения ее хвоста: чем сильней и резче она размахивает им, тем больше степень ее возбуждения. Но нервное его биение не всегда предупреждение броска, кошка, взвесив шансы, сама может убежать от источника своего раздражения. О готовящейся атаке говорит совсем другое – ее глаза. Они вдруг устремляются в одну точку (это и есть точка нападения) и как-то странно округляются, одновременно предельно увеличиваясь в своих размерах. Бытует мнение, что у атакующей кошки глаза сводятся в щелки, – но это не всегда так, ибо многое здесь зависит от условий освещения, и потом: одно дело – нападать на неспособную оказать отпор жертву, совсем другое – на сильного. Перед тем, как броситься на меня, кошка на время замирает, кстати, сейчас может замереть даже ее хвост, и только нервно раздувающиеся ноздри выдают гнев.

Когда я вижу это, я знаю, что у меня есть всего три или четыре секунды. Этого вполне достаточно, чтобы перестать поддразнивать ее и убраться куда-нибудь подальше (конечно, она может удариться в преследование, но в крайнем случае я могу укрыться на кухне – там мгновенно забывается все: кухня – это территория любви, и здесь ни одна нормальная кошка никогда не укусит своего хозяина).

Кстати, в этом состоянии она уже не принимает никаких примирительных действий – разгневанная кошка атакует даже умиротворяющую руку, которая тянется к ней, чтобы погладить. Ее можно остановить (если, конечно, успеть) только одним – слегка подергать за усы; это парадоксальное действие тут же заставляет ее прислушаться к своим ощущениям. Ощущения оказываются довольно приятными: легкий массаж той области, рядом с которой они произрастают, доставляет ей явное удовольствие; кстати, ласкаться к чему бы то ни было (а ее ласка выражается в том, что она трется головой о предмет своей симпатии) кошка начинает именно этим местом.

Словом, нет никаких оснований утверждать ее вероломство и склонность к предательству.

Вот краткий словарь иных знаков, подаваемых кошкой, который можно встретить в посвященной ей литературе. Здесь я цитирую реферат одной из, может быть, самых талантливых кошковедов страны Валентиновой Даши, на момент составления (1999 г.) – ученицы 8-а класса Кемеровского Городского классического лицея:

бьет хвостом – злится или охотится ("лучше не подходи");

хвост трубой – приветствие, удовольствие ("как я рада!");

застывший внизу хвост – отвращение, разочарование ("какая гадость");

уши прижаты к голове, хвост делает круги – раздражение;

шевелит кончиком хвоста – интерес ("что это тут такое интересненькое?");

у поднятого вертикально хвоста расслаблен кончик – радостное возбуждение ("ура!");

быстро облизывает переднюю лапу – волнуется, в нерешительности ("как же так?");

осмотрелась вокруг и тщательно вылизывается – полное или притворное (во время игры или охоты) спокойствие ("я тут просто умываюсь");

быстро облизывает нос и губы – в замешательстве (мы почесали бы затылок);

протягивает лапку к вашему лицу – просит внимания и ласки ("ну ты меня еще хотя бы немножечко любишь?");

топчет лапами – очень любит (как маму), хочет доставить вам удовольствие ("я так тебя люблю!");

уши вертикально – любопытство;

уши плоско в стороны – прячется, заигрывает ("чур, меня не видно");

прячет голову в какой-нибудь уголок в игре – ("чур, я спряталась");

уши назад, глаза большие – предостережение ("не потерплю!");

уши назад, глаза жмурятся – нетерпение, просьба ("ну скорее же, очень хочется");

жмурится – демонстрирует миролюбие и спокойствие ("все хорошо");

большие глаза и зрачки – всматривается в темноту, боится, злится или играет;

уставилась на вас – вызов (чаще на игру в «догонялки»);

появилось третье веко – кошка больна или хочет спать;

усы опущены вниз – озабочена, печальна или больна;

кошка улепетывает от вас, втянув голову в плечи, на длинных ногах – знает, что нашкодила ("я лучше пойду");

катается по полу – демонстрирует свою привлекательность;

кошка катается по полу, прохаживается на полусогнутых лапах, отводит хвост, зовет – признаки течки;

лежит на спине с задумчивым видом – проветривается, отдыхает (такая забавная поза характерна для сибиряков и других кошек, имеющих больше теплой пуховой шерсти на животе, чем на спине);

сидит, поджав лапы, обернувшись хвостом – наблюдает, расслаблена, ждет;

пританцовывает, отрывая передние лапы от земли и ставит обратно, – приветствие кого-то любимого и долгожданного;

поворачивается задом к лицу хозяина и поднимает хвост – обычный жест приветствия между хорошо знакомыми кошками знак доверия и почтения. Первой обнюхивает доминирующая кошка.

Впрочем, все это в основном непроизвольные сигналы, а бессознательно, механически подаваемые знаки, повторюсь, – это еще не средство полноценного общения с человеком. Ведь подлинный знак – это только то, что подается нам или нами вполне осознанно и направленно. Все это проще усвоить, если понять, что непроизвольность существует там, где требуется известное насилие над самим собой, чтобы не совершить какое-то действие. Так необходимо огромное напряжение воли, чтобы удержать стон, порождаемый внезапной болью. В то же время осознанность – это прямая противоположность непроизвольности; например, притворный стон всегда сознателен.

Вот так и в нашем случае: собственно знак – это только то, что можно пресечь даже под диктатом самых острых обстоятельств или (напротив) то, что можно подать там, где надобность в нем не обусловлена решительно ничем. К тому же знак – это всегда некая инструкция, прямое указание на тот алгоритм действий, который мы должны исполнить; исходная его функция – это всегда обмен опытом, научение чему-то новому. Словом, знак, как сказал бы известный киногерой, – «дело тонкое».

Но и в этом «тонком деле» домашняя кошка способна продемонстрировать многое, чему ее саму научило долгое терпеливое и внимательное наблюдение человека.

В общении со мной моя питомица вообще очень редко издает какие-то звуки; по своему характеру она довольно сдержанна и молчалива, к тому же, как правило, ей удается поставить дело так, что все желаемое получается еще до того, как возникает необходимость в них. Голос раздается только тогда, когда ничего другого не остается; для нее – это начало (и красноречивый знак!) беспокойства, довольно быстро переходящего в тревожную озабоченность той внезапной непонятливостью, которая вдруг овладела ее обычно сметливым и сообразительным хозяином. Но отсюда вовсе не следует, что она не разговаривает со мной и не подает мне вообще никаких сигналов.

Два старых цеховых товарища, мы хорошо понимаем друг друга, при этом мы оба – и я (почерпнувший это из каких-то толстых умных книг), и она (может быть, в силу собственных размышлений) сознаем, что никакой знак никогда не исчерпывается одной лишь акустической его составляющей, проще говоря, издаваемым нами звуком. Ведь если бы это и в самом деле было так, то, сопроводив специальными указаниями на понижение или повышение тона алфавитную запись всех тех сотрясений воздуха, которые мы производим по разным поводам, можно было бы в точности передать любому собеседнику едва ли не любой оттенок нашей мысли. Однако в истории европейской культуры хорошо известно, что еще древние греки решительно не доверяли письму, ибо понимали, что обращенное к кому бы то ни было слово – это вовсе не только фонетика, не только обертональная окраска речения, но еще и мимика, и жест, и принимаемая говорящим поза, и его движения («другой смолчал и стал пред ним ходить»), и многое-многое другое, небрежение чем способно до полной неузнаваемости исказить его подлинный смысл.

Во многом именно поэтому первые академии, зародившиеся все в той же Греции, не доверяли одному только письменному знаку, другими словами, тому, что мы называем текстом; и только благодарным ученикам древних мудрецов, запечатлевшим на письме ключевые положения их учений, мы обязаны памятью о них. Словом, изолированный от всего остального, один только звук не способен исчерпать собой всю полноту содержания мысли, которую мы хотим довести до собеседника.

Кстати сказать, система знаков, с помощью которых мы, люди, общаемся друг с другом (имеется в виду, прежде всего, речь), отнюдь не всегда была такой, какой мы ее видим (слышим) сегодня. Это ведь только сегодня можно выразить довольно сложную мысль движением одного лишь артикуляционного аппарата, свойственного человеку, то есть движением губ, языка, гортани; между тем когда-то давно, на самой заре нашей истории, подобный способ выражения вообще не был бы понят, наверное, никем. Иначе говоря, если бы каким-то чудом нам удалось записать на магнитофонную ленту какие-то слова пещерных людей и дать прослушать им же самим их же собственные высказывания, те, скорее всего, прозвучали бы для слушателей как какая-нибудь китайская (если вообще не тау-китайская) грамота.

Чтобы наглядно удостовериться в этом, достаточно обратиться к примерам нашего собственного общения с иностранцами, которые не знают ни единого слова на нашем родном языке. В самом деле, без живой подтанцовки, отчаянной жестикуляции, мимики и, разумеется, каких-то вокальных пассажей, использующих безбожно исковерканные падежи и грамматические конструкции, довести до них что-то осмысленное, как правило, не удается никому. Но запишем всю ту нечленораздельность, какую производим мы сами, и где-нибудь через месяц прослушаем запечатленное – сумеем ли мы понять самих же себя?

Тем более сложным процесс передачи и восприятия мысли был в ту далекую эпоху, когда прочные навыки речевого общения еще только формировались, когда все далекие наши предки друг для друга были чем-то вроде иноземцев. В это время любой знаковый посыл обязан был облекаться в движение всего нашего тела, решительно всех его органов.

В те давние поры пластика и слово не просто дополняли друг друга – они были разными гранями единого сложного неразрывного комплекса, и друг без друга для древнего человека ни одна из его составляющих была просто невозможна. За исключением каких-то элементарных базовых сигналов, доступных, может быть, и таракану, осмысленный звук в принципе не мог быть издан без жеста, знаковое же телодвижение – без звука.

(Кстати, еще и сегодня в этом может легко убедиться каждый: даже зная, что находящийся за окном человек не в состоянии расслышать ничего из произносимого нами, мы, пытаясь жестами донести до него какую-то мысль, тем не менее сопровождаем ее подчеркнутой артикуляцией. При этом вся наша мимика вовсе не преследует цель облегчить понимание – чаще всего она производится рефлекторно, бессознательно, в сущности даже не замечаясь нами. Больше того, если бы вдруг какие-то привходящие обстоятельства продиктовали необходимость полного отказа от нее, это потребовало бы от нас определенных усилий.)

Не случайно поэтому первичное рожденное человеком искусство по инерции еще очень долгое время объединяло в себе и звуковой ряд и ряд изобразительный, проще говоря, танец и слово. Лишь по истечении многих тысячелетий, только с развитием способности человека к отвлеченному образному мышлению и совершенствованием (весьма, кстати, непростых и доступных не каждому в равной мере) навыков абстрактной мысли из всего этого сложного сплава начинает выделяться в нечто самостоятельное и ритмически организованное слово, и музыка, и танец.

В сущности все это проистекает из того, что прямым назначением «настоящего» знака, то есть того, что подается уже не бессознательно, как порожденный острой болью стон, но совершенно осмысленно и направленно, служила, как уже было сказано здесь, передача накопленного опыта, иными словами, научение кого-то другого какой-то операции, какому-то виду деятельности. А научить сложному ремеслу без имитации самой деятельности там, где развитые формы общения еще только начинают формироваться, абсолютно невозможно.

Но ведь кошка-то отстоит от нас значительно дальше, чем даже самые далекие предки первостроителей древних зиккуратов Междуречья и погребальных сооружений Египта. Поэтому требовать от нее, чтобы она понимала смысл произносимых нами, людьми, слов, и одновременно сама была способна выразить какую-то свою мысль одним только голосом, – куда более глупо, чем требовать того же от абсолютно незнакомого с нашей речью чужеземца. Язык, которым пользуется она, подобно первичному языку древнего человека, не сводится, да и не может свестись к одним лишь звуковым сигналам, он гораздо более сложен и развит, и подлинный «орган» ее «речи» – точно так же, как и у далекого нашего пращура – это все ее тело. Игнорировать это обстоятельство – значит, игнорировать самый смысл всего того, что она хочет и может сообщить нам.

Вот, например. Желая донести до меня какую-то свою мысль, юрким подобием юлы она вдруг начинает крутиться прямо под моими ногами; ее корпус, спина, живот (в особенности живот!), ноги явно устремлены к чему-то одному, но глаза, лишь на мгновение стремительного разворота отрываясь от меня, все время внимательнейшим образом следят за мной; и стоит только мне сделать вид, что я поворачиваюсь к ней, как замысловатая траектория ее беспокойного движения тут же начинает смещаться. Я понятия не имею о том, что все это значит, но время идет, и с годами азимут этого смещения мне становится хорошо знакомым: сейчас я давно уже усвоил, что вовсе не здесь, в Синае пустынных комнат, а где-то там, за Иорданом коридора, лежит обетованная земля по имени кухня; и сейчас кошкина задача состоит в том, чтобы любым путем выманить меня туда. Из кухни ее хозяину редко удается уйти без того, чтобы сделать ей какой-нибудь маленький подарок, и то, что сейчас вытворяет моя питомица, – это именно знак, который она вполне сознательно подает мне.

Его значение уже давно не составляет для меня тайны, я усвоил, что она хочет сказать, и теперь никогда не перепутаю его с каким-либо другим (например: «подними меня на антресоль», «возьми наш с тобой гребешок и выйди на лоджию расчесать мою шерстку», «щас цапну!» и так далее). Но сейчас я прикидываюсь дурачком и делаю вид, что до меня никак не доходят ее тонкие деликатные намеки (нет-нет, она совсем не голодна – просто легкая закуска в приуготовлении себя к вечерней трапезе для нее примерно то же, что и для меня рюмочка моей глубокочтимой «Старки» в предвкушении обеда).

Вот тут-то и раздается ее первое недовольное мырканье, и кошка вдруг куда-то исчезает.

Впрочем, это нисколько не вводит меня в заблуждение: я знаю, что если уж она что-то взяла себе в голову, то обязательно будет добиваться своего; настойчивость и целеустремленность – одни из определяющих черт ее характера. И правда, уже через минуту-полторы кошка, вынырнув неизвестно откуда, вновь вырастает рядом со мной; опираясь о мою ногу, она игриво встает на свои задние лапки и коготками передних, чтобы привлечь внимание, осторожно цепляет меня за карман брюк. С какой-то трогательной проникновенной сердечностью она заглядывает мне прямо в глаза; на интеллигентной полосатой ее мордочке отражается некое озабоченное внимание (все что угодно, только не попрошайничество!): она просто пробегала мимо по каким-то своим делам, а тут – хозяин, ну как не справиться, все ли у него хорошо? Нет-нет, сейчас ей ничего, решительно ничего не нужно от меня, и, как бы подчеркивая это обстоятельство, она, на какое-то неуловимое мгновение опередив рефлекторное движение хозяйской руки, опускается всеми четырьмя лапками на пол и, напуская на себя вид, что совершенно не замечает этот естественный жест, грациозно и плавно уклоняется от него.

Опытный – не чета мне – психолог, кошка просчитывает мою реакцию на два хода вперед (да что там на два – вся многосложная комбинация провидится ею вплоть до венчающей матовой точки). Она полностью уверена в себе и каким-то своим кошачьим разумом прекрасно осознает, что это невинное простодушие, эта трогательная сердечная забота в сочетании с пленительной грацией ее движений не могут не вызвать в хозяине немедленного желания погладить ее. Здесь уже говорилось, что в амплуа инженю она не знает себе соперниц, и это действительно так. Мне давно уже знакомы почти все ее фокусы, но до сих пор я ничего не могу поделать с самим собой: здесь какая-то мистика, колдовство – да ведь ни один нормальный человек вообще не может пройти мимо этого ласкового игривого зверька, не протянув к нему руку, – и (в который уже раз!) я попадаюсь на эту, в общем-то, стандартную для нее уловку.

Все это время она смотрит прямо на меня, в какие-то доли секунды ловит малейшее мое движение и каждой клеточкой своего трепетного чуткого тельца отвечает на него; сейчас в ее действиях до конца скалькулировано все, и, плавно отстраняясь от моей руки, она с ювелирной точностью контролирует каждый сантиметр разделяющей нас дистанции. Моя кошка никогда не видела великой фрески плафона Сикстинской капеллы – там рука Создателя не касается руки Адама и все же она съединена с нею: между ними отнюдь не пустое пространство, но нечто, электризованное исходящим от Вседержителя импульсом, – именно этой искрой Божественного творения и пробуждается к жизни бессмертная душа первого человека. Но, видно, что-то от основополагающих принципов общей «инженерии человеческих душ» (высокого искусства, тайны которого доступны лишь настоящим художникам) свойственно и ей. Глубокое знание человеческой природы интуитивно подсказывает кошке совершенно безошибочный образ действий, и она каким-то непонятным для меня образом магнетизирует самый воздух, отделяющий ее от протянутой к ней руки, чтобы создать и сохранить неосязаемый контакт. Несколько сантиметров дальше – и незримая связь между нами мгновенно будет утрачена, сантиметр ближе – и грубое физическое взаимодействие разрушит удивительное таинство внечувственного соприкосновения душ. Вот так на неосязаемом и вместе с тем упругом поводке этого магнетического контакта, она и увлекает меня за собой.

Туда, где ей слышится волнующая волшебная музыка вечерних приготовлений (кстати, регтайм той заветной кастрюльки, в которой обычно готовится ее еда, она безошибочно отличает от аккордов всей прочей кухонной утвари, и моя покойная жена любила демонстрировать гостям необыкновенные математические таланты нашей питомицы, доказывая их ее умением прибежать на второй, третий – да какой угодно – «бряк»)… Туда, где в воскурениях сладостных благовоний, которыми напоен воздух, ароматно дрожат и множатся манящие миражи тонких кулинарных деликатесов…

Но, увы, светлую поэзию кошкиных грез разрушает грубая проза поведения ее непонятливого хозяина: слегка поддразнивая ее, я продолжаю делать вид, что до меня никак доходит потаенный смысл всех подаваемых ею знаков.

Однако терпения моей питомице не занимать, и все это может повторяться и повторяться; раз от разу меняться будет только выражение ее умной живой мордочки, но все же она достаточно опытна и смышлена, чтобы проявить известную педагогическую гибкость. К тому же не только я кое-что знаю о ней, но и ей, наблюдающей меня вот уже долее десяти лет, ведомо обо мне многое такое, что знала, быть может, только моя покойная жена.

Она вдруг снова исчезает куда-то. К слову, за этой способностью мгновенно пропадать тоже кроется какая-то магия; бывает, что я, знающий, казалось, все потаенные места своей собственной квартиры, часами не могу раскрыть тайны ее пребывания, и чтобы вызвать ее, мне иногда приходится прибегать к крайним мерам. Есть две вещи, по зову которых она не может не явиться – это шуршание сминаемого фантика и бряцание ее кастрюльки; стоит только раздаться первым звукам – и я тут же обнаруживаю рядом с собою широко раскрытые вопросительные глаза своей питомицы.

Как бы в скобках следует заметить, что кошка, подобно некоему бесплотному духу, именно «являет себя», бесшумно возникая из ниоткуда, из какого-то небытия, точно так же, как она не исчезает, но беззвучно и бесследно растворяется в нем, как в пожирающей физические массы «черной дыре». Может быть, именно эта способность родила еще одну легенду, вившуюся вокруг нее. Вспомним Чеширского кота из «Алисы в стране чудес»: это существо «…исчезало медленно, начиная с кончика хвоста и заканчивая улыбкой, которая оставалась, когда самого кота уже не было». Льюис Кэрролл, он же Чарльз Доджсон, был родом из Дарсбери в Чешире, что неподалеку от Конглтона. Там в начале XX века на развалинах старинного аббатства по слухам обитал призрак большого белого кота. При жизни он был любимцем миссис Уиндж, смотрительницы аббатства. Однажды кот не вернулся домой, а вскоре женщина услышала знакомое царапанье в дверь: кот сидел на пороге, однако в дом войти отказался, а через мгновение исчез, словно растаял в воздухе. Призрак Конглтонского кота на протяжении 50 лет видели сотни людей, туристы для этого специально отправлялись в аббатство. Ясно, что столь таинственная история не могла не поразить воображение оксфордского математика.

Но вернемся к нашей героине, сейчас я знаю: очень скоро она материализуется прямо из воздуха и без этих ухищрений.

В самом деле, проходит какое-то время и в мякоть моей ноги впиваются ее острые зубы; нет-нет, это совсем не злость, хотя нотка раздражения здесь все же звучит, просто для того, чтобы тебя наконец поняли, иногда нужно прибегнуть и к сильнодействующим средствам. Так опытная наездница пускает в ход стек отнюдь не потому, что вдруг теряет душевное равновесие, здесь другое – желание взбодрить свою лошадь, помочь ей сконцентрировать свои силы на их общей цели. Впрочем, кошка и сейчас до конца контролирует все свои действия, и, сохраняя полное расположение ко мне, соблюдает всегда присущий ей такт, мягкую интеллигентность и сдержанное благородное достоинство, – ведь даже в этой резкости острых педагогических форм она никогда не выпустит свои когти. Эта деликатность, это чувство меры, это благородство натуры всякий раз подкупают меня, и, разумеется, я сдаюсь.

Сопровождая каждый мой шаг, она по очереди кусает мои ноги, но по мере приближения к заветному порогу ее поведение начинает меняться, хватка ее лап становится все более мягкой, зубы – раз за разом теряют свою остроту. И вот, победно воздев над собою свой торжествующий хвост, она, опережая меня, танцующей победной иноходью вступает на кухню. Кухня – это территория самой нежной любви, здесь, за ее порогом, мгновенно меняется все, и сейчас кошка будет трогательно тереться о мои только что терзаемые ею ноги и мурлыкать (самой ли себе, мне – кто ее знает?): «голени его – мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях; вид его подобен Ливану; величествен, как кедры…»

Если все это не знаковые посылы, не какие-то указания, инструкции мне, то что это?..

Конечно, можно без конца спорить и здесь, можно до хрипоты доказывать, что во всем этом нет и тени осмысленности и целенаправленности – одни только голые рефлексы лишенного даже зачатков сознания животного. Но все же вдумаемся, так ли механистичны и ненаправленны действия существа, смышленость которого никем и никогда за все тысячелетия симбиотического содружества не подвергалась сомнению?

В одном из диалогов древнегреческого философа Платона, воплощение самой мудрости, Сократ с помощью искусно поставленных вопросов подталкивает никогда не занимавшегося наукой молодого раба к самостоятельному выводу сложнейшей для того времени геометрической теоремы. Ни один из этих вопросов не содержит в себе прямого указания на результат, но, несмотря на это, раб приходит к заключению о том, что площадь квадрата, построенного на гипотенузе равнобедренного прямоугольного треугольника, вдвое больше квадрата, построенного на любом из его катетов.

Конечно же, моя кошка никогда не читала Платона. Но, руководствуясь интуицией, сейчас она ведет себя точно так же, как и этот постоянный персонаж его диалогов: решительно ничто в ее действиях не содержит даже намека на тот маленький знак внимания, который ей бы хотелось получить от меня. Однако каким-то таинственным образом эта (не такая, согласимся, и простая) мысль все-таки приходит в мою голову. Так почему же я, привыкший видеть в Платоне одного из величайших мыслителей всех времен и народов, должен находить в его – пусть и действующей чисто интуитивно – последовательнице нечто, лишенное и тени какой бы то ни было рассудительности?

Впрочем, вот еще один контрольный вопрос, способный мгновенно развеять любые сомнения возможного скептика: а как ведет себя нормальная женщина, когда ей хочется обратить на себя наше внимание или получить от нас маленький подарок? Открыто попросить? – да упаси Боже! Ведь тогда исчезает всякое таинство приношения, угасает радужная аура дара… И потом: кому же в этом мире ведомо, что на самом деле означают собой произносимые женщиной слова? Короче говоря, можно запросить любого эксперта, чтобы он попытался найти хотя бы одно отличие между ее стратегией и поведением моей кошки (а ведь ни в том, ни другом случае нет и намека на испытываемое ими желание, есть лишь мягкая и тактичная подсказка того, к чему обязаны прийти мы сами), – результат будет предопределен. Но ведь женщине-то, по большому счету, мы никогда не отказываем в способности сформулировать что-то осмысленное. Так почему же я должен усомниться в талантах своей кошки?

 

Впрочем, как вообще нам – людям – удается донести что-то друг другу?

Существует некое интуитивное представление, когда в слове нам видится какое-то подобие сундучка, который скрывает в себе то, что мы называем определением, значением, смыслом. Это содержимое-смысл всегда остается равным самому себе, и нет абсолютно никакой разницы в том, кто именно и когда будет вскрывать его; любой человек в любое время, подняв крышку, обязан обнаружить там одно и то же, и каждый раз возвращаясь к его содержимому, он будет находить его неизменным. Другое слово – это уже новый сундучок (иной формы, с иной картинкой на крышке, с иным рисунком скоб и ручек) с каким-то другим содержимым. Весь же лексический состав нашего языка – это что-то вроде огромной камеры хранения, заполненной именно такими сундучками. Этим представлением довольствуется, наверное, подавляющее большинство тех, кто изъясняется на одном и том же наречии, и трудности возникают лишь в том случае, когда мы оказываемся не в состоянии распознать то, что скрывает в себе какое-то новое, ранее не встречавшееся нам слово.

А в самом деле, что именно таят в себе слова нашего языка?

Вдумаемся в смысл какого-нибудь одного из них. Да вот хотя бы того, о котором идет речь в этих скромных заметках: ведь все сказанное здесь – это в сущности не что иное, как слабая попытка автора дать развернутое определение загадочному существу по имени кошка. Можно, конечно, ограничиться тем, что дают словари: «КОШКИ – род млекопитающих семейства кошачьих. Длина тела 46 – 197 см, хвоста 15– 91 см. 30 видов: рысь, манул, хаус, каракал, дикая кошка, оцелот, пума и др.; распространены широко». Но попробуем представить себе, что мы сообщаем все эти сведения человеку, который никогда до того не видел ее и ничего о ней не слышал, – сумеет ли он составить себе хотя бы приблизительное представление о кошке (полно, да поймет ли он вообще о чем идет речь)? Так что краткой словарной статьи совершенно недостаточно для знакомства, и всякий, кто действительно заинтересуется этим животным, потребует куда более развернутых определений. Вот и автор, пытаясь уяснить что-то прежде всего самому себе, углубился в размышления о нем именно по этой простой причине.

А каково же полное определение, получив которое нам уже не нужно было бы обращаться ни к каким дополнительным источникам информации, словом, определение из которого было бы ясно все? Вот этого не знает никто. Несмотря на то, что о кошке написано многое, ни одна из существующих книг не дает исчерпывающего представления о ней, поэтому действительно полным определением может быть только полное собрание всех – зачастую даже противоречащих друг другу – текстов. Так что же, подлинное содержание этого слова – безразмерно?

В какой-то степени это и в самом деле так, и скромная попытка автора, посвятившего свой труд постижению тайны сокрытого здесь смысла, кроме всего прочего, способна служить наглядной иллюстрацией того, что тот, с одной стороны, растворяет в себе значительную часть всех знаний, накопленных человеком, с другой – вообще недоступен пониманию, если рассматривается вне каких-то общих представлений об окружающем нас мире. В самом деле, мы уже видели, что понимание предмета предпринятого здесь анализа во многом (если не во всем) зависит именно от подобных общих идей, что властвуют над сознанием человека, и развитие представлений о нем производно в первую очередь от их эволюции. Ведь и «хранительница дома», и «исчадие ада», и просто «домашнее животное» – все это про нашу героиню. Но все эти определения справедливы в разных системах взглядов на мир, одно – в культуре Древнего Востока, другое – в менталитете Средневековой Европы, третье – в представлении современной цивилизации.

Впрочем, представление о таком «сундучке» имеет мало общего с истиной; вызывая в сознании его образ, мы говорим вовсе не о смысле конкретного слова, которое воспринимается нами в живом разговоре, но об условности – о некотором разбросанном по разным книгам собрании всех накопленных обществом сведений о предмете. Но ведь помимо знаний, которыми обладает все общество в целом, существуют еще и те, которые самостоятельно, на протяжение всей жизни впитывает в себя каждый из нас. А вот уже это – далеко не одно и то же: сознание индивида не в состоянии вместить в себя знание, по крупицам собиравшееся всей цивилизацией. Правда, случаются и парадоксы: там, где речь идет о чем-то конечном, знания отдельного лица – например, свершившего какое-то открытие исследователя – могут превосходить знания всего общества.

Поэтому в живом ли потоке речевого общения, во время ли чтения какой-то книги, или в общении с кошкой, уютно пристроившейся на наших коленях, мы оперируем отнюдь не богатством того потенциально бездонного хранилища, которое вобрало в себя достояние всех библиотек и музеев мира, но скромным содержанием того, что успели сберечь и накопить мы сами за нашу собственную жизнь. Что толку с того, что общество в целом вкладывает какой-то великий смысл в слово «шестьювосемьросоквосемь», – ведь если я не знаю таблицы умножения, для меня за этой сложной метафизикой кроется совершенная пустота. Или наоборот – вся совокупность всех возможных в природе чисел (что в нашем случае, наверное, одно и то же).

Словом, абстрактный условный «сундучок» может быть даже переполнен различного рода сведениями об интересующем нас предмете, но вот многое ли из всей этой полноты просыпается из него в мимолетном (в одно ухо влетело, в другое – вылетело) восприятии нашим сознанием скоростного потока чужих суждений?

Строго говоря, – ни-че-го !

На самом деле значение каждого отдельно взятого слова (да и вообще любого воспринимаемого нами знака) – это лишь указание на тот или иной способ форматирования (то есть специфической перестановки, комбинирования, перестройки) нашего собственного опыта. Всего опыта без какого бы то ни было изъятия, то есть полной совокупности того, что по крупицам всю жизнь собирала наша память – всех усвоенных знаний, зрительных образов, запахов, звуков и многого-многого такого, чему, может быть, нет вообще никакого осмысленного имени. Эти фрагменты нашего опыта (включая и ту его область, которая хранит все когда-то освоенные нами движения, иными словами, сегмент так называемой двигательной или мышечной памяти) представляют собой что-то вроде кирпичиков индивидуального сознания, из которых может быть выстроено все что угодно – дворец, храм, тюрьма, кошкин дом. Или – разноцветных осколков смальты, которые можно объединить любым мыслимым сюжетом. Отдельное слово (каждое слово, каждый знак) – это не более чем условный чертеж, общая абстрактная идея того, что должно быть реализовано в каком-то материале. Сам же материал должен быть предоставлен нашим собственным сознанием – и ничем иным.

Слово – это лишь руководящее указание на то, что именно мы должны воссоздать в своей собственной голове из того материала, который уже содержится там, и не более того. Но повинуясь именно ему (а также некоему широкому контексту, назначение которого состоит в том, чтобы как-то уточнить условия предстоящей работы), где-то в глубинах нашей души миллионы каких-то маленьких таинственных чернорабочих в мгновение ока перестраивают все, что содержат ее бездонные хранилища. И вот, произнеся или только услышав слово «кошка», мы тут же конструируем в нашем сознании из разбросанных по всем отсекам памяти фрагментов самых разнообразных знаний огромный комплекс идей, раскрывающих ее внешние формы, повадки, разнообразие пород, свойственные ее виду болезни, способы воспитания, рекомендуемые диеты и так далее, и так далее, и так далее.

Но ведь выстроить что бы то ни было можно лишь из того материала, который содержится в нас самих; в самом же слове, точно так же, как и в чертеже архитектора, пусть даже сопровожденном всеми необходимыми спецификациями, нет вообще ничего. И вместе с тем, как в чертеже и в спецификациях архитектора, в нем содержится все необходимое для созидания. Между тем у разных людей – уже только потому, что мы читаем разные книги, общаемся с разными людьми, словом, проживаем разные жизни, – тайники памяти хранят разные залежи; и не все предусмотренное этими чертежами и спецификациями оказывается в наличии. Так что в одном случае конструкция собирается из добротно обтесанных каменных квадров, в другом – из кирпичей тройной закалки, в третьем – из каких-то железобетонных элементов… но ведь из разного материала далеко не всегда можно построить одно и то же. Считаться же приходится и с тем, что на месте всего этого может оказаться и жалкий саман. Из самана тем более нельзя построить то же, что из неподдающегося давлению времени кирпича или камня, поэтому одно и то же слово часто порождает у разных людей разное содержание, и мы, общаясь на одном наречии, решительно не понимаем друг друга.

Я вспоминаю самого себя, как сам когда-то давно впервые объяснялся своей будущей жене; едва ли в моем тогдашнем косноязычии было хоть что-нибудь осмысленное, но ей (она как-то призналась мне) всю жизнь слышались в моих словах и «Песнь песней», и сонеты Шекспира, да и все содержание всех музеев и библиотек мира. Так, наверное, и было. Она ведь и в самом деле всю жизнь была для меня и Марией, и леди шекспировских сонетов, и Лаурой, и Беатриче, и Суламифью… Вот только сейчас к этому длинному перечню имен добавилось еще одно, которое где-то там, внутри меня какой-то хриплый ворон вот уже скоро десять лет безжалостно рифмует со своим страшным «nevermore» («никогда»).

Нет, тайна всех в мире имен – вовсе не в их звуке, а в том, что порождает смятение где-то там… в глубине… Ее подлинная разгадка только в том, что хранит наша собственная душа, и ни одно слово, ни один образ не в состоянии раскрыть что бы то ни было там, где нет вообще ничего…

Конечно, моя кошка и в самом деле никогда не читала «Песни песней», и мурлычет она что-то свое, как и я тогда, тысячу лет тому назад ее будущей хозяйке, но, два добрых товарища, мы давно уже прекрасно понимаем друг друга. Вот и сейчас я, отложив книгу, чтобы погладить ее, согласно вторю ей (теперь уже на языке, которым поэт ее племени только и мог бы воспеть достоинства моей четвероногой Суламифи): «Да, Моя Хорошенькая, белый мех твоего теплого животика – разлив отмеренной большими столовыми ложками тридцатипроцентной сметаны, твой упругий хвост подобен твердокопченой колбасе, зеленое золото твоих глаз – холодное пиво на просвет телевизионного экрана…»