УРЕЗАННЫЕ КОНЕЧНОСТИ ОКАЗЫВАЮТСЯ БОЛЬШИМ ИСКУШЕНИЕМ ДЛЯ ИГРИВЫХ СТАРУШЕК. ЭНН ВЕРТИТСЯ, ФЛО КРУТИТСЯ – НО СТАНЕМ ЛИ ОСУЖДАТЬ ИХ? 4 страница

Моя плоть внимает ему: застыв, внимает.

Если только ты…

– А что такое призрак? – спросил Стивен с энергией и волненьем. – Некто, ставший неощутимым вследствие смерти или отсутствия или смены нравов. Елизаветинский Лондон столь же далек от Стратфорда, как развращенный Париж от целомудренного Дублина. Кто же тот призрак, из limbo patrum[699]возвращающийся в мир, где его забыли? Кто король Гамлет?

Джон Эглинтон задвигался щуплым туловищем, откинулся назад, оценивая. Клюнуло.

– Середина июня, это же время дня, – начал Стивен, быстрым взглядом прося внимания. – На крыше театра у реки поднят флаг. Невдалеке, в Парижском саду, ревет в своей яме медведь Саккерсон. Старые моряки, что плавали еще с Дрэйком, жуют колбаски среди публики на стоячих местах[700].

Местный колорит. Вали все что знаешь. Вызови эффект присутствия.

– Шекспир вышел из дома гугенотов на Силвер-стрит. Вот он проходит по берегу мимо лебединых садков. Но он не задерживается, чтобы покормить лебедку, подгоняющую к тростникам свой выводок. У лебедя Эйвона иные думы[701].

Воображение места. Святой Игнатий Лойола, спеши на помощь![702]

– Представление начинается. В полумраке возникает актер, одетый в старую кольчугу с плеча придворного щеголя, мужчина крепкого сложения, с низким голосом. Это – призрак, это король, король и не король[703], а актер – это Шекспир, который все годы своей жизни, не отданные суете сует, изучал «Гамлета», чтобы сыграть роль призрака. Он обращается со словами роли к Бербеджу[704], молодому актеру, который стоит перед ним по ту сторону смертной завесы, и называет его по имени:

Гамлет, я дух родного твоего отца,

и требует себя выслушать. Он обращается к сыну, сыну души своей, юному принцу Гамлету, и к своему сыну по плоти, Гамнету Шекспиру, который умер в Стратфорде, чтобы взявший имя его мог бы жить вечно.

– И неужели возможно, чтобы актер Шекспир, призрак в силу отсутствия, а в одеянии похороненного монарха Дании[705]призрак и в силу смерти, говоря свои собственные слова носителю имени собственного сына (будь жив Гамнет Шекспир, он был бы близнецом принца Гамлета), – неужели это возможно, я спрашиваю, неужели вероятно, чтобы он не сделал или не предвидел бы логических выводов из этих посылок: ты обездоленный сын – я убитый отец – твоя мать преступная королева, Энн Шекспир, урожденная Хэтуэй?

– Но это копанье в частной жизни великого человека, – нетерпеливо вмешался Рассел.

Ага, старик, и ты?[706]

– Интересно лишь для приходского писаря. У нас есть пьесы. И когда перед нами поэзия «Короля Лира» – что нам до того, как жил поэт? Обыденная жизнь – ее наши слуги могли бы прожить за нас, как заметил Вилье де Лиль[707].

Вынюхивать закулисные сплетни: поэт пил, поэт был в долгах. У нас есть «Король Лир» – и он бессмертен.

Лицо мистера Супера – адресат слов – выразило согласие.

Стреми над ними струи вод, тебе подвластных,

Мананаан, Мананаан, Мак-Лир…[708]

А как, любезный, насчет того фунта, что он одолжил тебе, когда ты голодал?

О, еще бы, я так нуждался.

Прими сей золотой.

Брось заливать! Ты его почти весь оставил в постели Джорджины Джонсон, дочки священника. Жагала сраму.

А ты намерен его отдать?

О, без сомнения.

Когда же? Сейчас?

Ну… нет пока.

Так когда же?

Я никому не должен. Я никому не должен.

Спокойствие. Он с того берега Война[709]. С северо-востока. Долг за тобой.

Нет, погоди. Пять месяцев. Молекулы все меняются. Я уже Другой я. Не тот, что занимал фунт.

Неужто? Ах-ах-ах![710]

Но я, энтелехия[711], форма форм, сохраняю я благодаря памяти, ибо формы меняются непрестанно.

Я, тот что грешил и молился и постился.

Ребенок, которого Конми спас от порки.

Я, я и я. Я.

А.Э. Я ваш должник.

– Вы собираетесь бросить вызов трехсотлетней традиции? – язвительно вопросил Джон Эглинтон. – Вот уж ее призрак никогда никого не тревожил. Она скончалась – для литературы, во всяком случае, – прежде своего рождения.

– Она скончалась, – парировал Стивен, – через шестьдесят семь лет после своего рождения. Она видела его входящим в жизнь и покидающим ее. Она была его первой возлюбленной. Она родила ему детей. И она закрыла ему глаза, положив медяки на веки, когда он покоился на смертном одре.

Мать на смертном одре. Свеча. Занавешенное зеркало. Та, что дала мне жизнь, лежит здесь, с медяками на веках, убранная дешевыми цветами. Uliata rutilantium.

Я плакал один.

Джон Эглинтон глядел на свернувшегося светлячка в своей лампе.

– Принято считать, что Шекспир совершил ошибку, – произнес он, – но потом поскорее ее исправил, насколько мог.

– Вздор! – резко заявил Стивен. – Гений не совершает ошибок. Его блуждания намеренны, они – врата открытия.

Врата открытия распахнулись, чтобы впустить квакера-библиотекаря, скрипоногого, плешивого, ушастого, деловитого.

– Строптивицу, – возразил строптиво Джон Эглинтон, – с большим трудом представляешь вратами открытия. Какое, интересно, открытие Сократ сделал благодаря Ксантиппе?

– Диалектику, – отвечал Стивен, – а благодаря своей матери – искусство рожденья мыслей[712]. А чему научился он у своей другой жены, Мирто (absit nomen![713]), у Эпипсихидиона Сократидидиона[714], того не узнает уж ни один мужчина, тем паче женщина. Однако ни мудрость повитухи, ни сварливые поучения не спасли его от архонтов[715]из Шинн Фейн и от их стопочки цикуты.

– Но все-таки Энн Хэтуэй? – прозвучал негромкий примирительный голос мистера Супера. – Кажется, мы забываем о ней, как прежде сам Шекспир.

С задумчивой бороды на язвительный череп переходил его взгляд, дабы напомнить, дабы укорить, без недоброты, переместившись затем к тыкве лысорозовой лолларда[716], подозреваемого безвинно.

– У него было на добрую деньгу ума[717], – сказал Стивен, – и память далеко не дырявая. Он нес свои воспоминания при себе, когда поспешал в град столичный, насвистывая «Оставил я свою подружку»[718]. Не будь даже время указано землетрясением[719], мы бы должны были знать, где это все было – бедный зайчонок, дрожащий в своей норке под лай собак, и уздечка пестрая, и два голубых окна. Эти воспоминания, «Венера и Адонис», лежали в будуаре у каждой лондонской прелестницы. Разве и вправду строптивая Катарина неказиста? Гортензио называет ее юною и прекрасной[720]. Или вы думаете, что автор «Антония и Клеопатры», страстный пилигрим[721], вдруг настолько ослеп, что выбрал разделять свое ложе самую мерзкую мегеру во всем Уорикшире?

Признаем: он оставил ее, чтобы покорить мир мужчин. Но его героини, которых играли юноши, это героини юношей. Их жизнь, их мысли, их речи – плоды мужского воображения. Он неудачно выбрал? Как мне кажется, это его выбрали. Бывал наш Вилл и с другими мил, но только Энн взяла его в плен.

Божусь, вина на ней[722]. Она опутала его на славу, эта резвушка двадцати шести лет[723]. Сероглазая богиня[724], что склоняется над юношей Адонисом, нисходит, чтобы покорить[725], словно пролог счастливый к возвышенью[726], это и есть бесстыжая бабенка из Стратфорда, что валит в пшеницу своего любовника, который моложе нее.

А мой черед? Когда?

Приди!

– В рожь, – уточнил мистер Супер светло и радостно, поднимая новый блокнот свой радостно и светло.

И с белокурым удовольствием для всеобщего сведения напомнил негромко:

Во ржи густой слила уста

Прелестных поселян чета[727].

Парис: угодник, которому угодили на славу.

Рослая фигура в лохматой домотканине поднялась из тени и извлекла свои кооперативные часы.

– К сожалению, мне пора в «Хомстед».

Куда ж это он? Почва для обработки.

– Как, вы уходите? – вопросили подвижные брови Джона Эглинтона. – А вечером мы увидимся у Мура? Там появится Пайпер[728].

– Пайпер? – переспросил мистер Супер. – Пайпер уже вернулся?

Питер Пайпер с перепою пересыпал персики каперсами.

– Не уверен, что я смогу. Четверг. У нас собрание[729]. Если только получится уйти вовремя.

Йогобогомуть в меблирашках Доусона. «Изида без покрова». Их священную книгу на пали мы как-то пытались заложить. С понтом под зонтом, на поджатых ногах, восседает царственный ацтекский Логос, орудующий на разных астральных уровнях, их сверхдуша, махамахатма. Братия верных, герметисты, созревшие для посвященья в ученики, водят хороводы вокруг него, ожидают, дабы пролился свет. Луис Х.Виктори, Т.Колфилд Ирвин. Девы Лотоса ловят их взгляды с обожаньем, шишковидные железы их так и пылают. Он же царствует, преисполненный своего бога. Будда под банановой сенью. Душ поглотитель и кружитель. Души мужчин, души женщин, душно от душ. С жалобным воплем кружимые, уносимые вихрем, они стенают, кружась.

В глухую квинтэссенциальную ничтожность,

В темницу плоти ввергнута душа.

– Говорят, что нас ожидает литературный сюрприз, – тоном дружеским и серьезным промолвил квакер-библиотекарь. – Разнесся слух, будто бы мистер Рассел подготовил сборник стихов наших молодых поэтов[730]. Мы ждем с большим интересом.

С большим интересом он глянул в сноп ламповых лучей, где три лица высветились, блестя.

Смотри и запоминай.

Стивен глянул вниз на безглавую шляпенцию, болтающуюся на ручке тросточки у его колен. Мой шлем и меч. Слегка дотронуться указательными пальцами. Опыт Аристотеля[731]. Одна или две? Необходимость есть то, в силу чего вещам становится невозможно быть по-другому. Значится, одна шляпа она и есть одна шляпа.

Внимай.

Юный Колем и Старки. Джордж Роберте взял на себя коммерческие хлопоты.

Лонгворт как следует раструбит об этом в «Экспрессе». О, в самом деле? Мне понравился «Погонщик» Колема. Да, у него, пожалуй, имеется эта диковина, гениальность. Так вы считаете, в нем есть искра гениальности? Йейтс восхищался его двустишием: «Так в черной глубине земли Порой блеснет античный мрамор». В самом деле? Я надеюсь, вы все же появитесь сегодня.

Мэйлахи Маллиган тоже придет. Мур попросил его привести Хейнса. Вы уже слышали остроту мисс Митчелл насчет Мура и Мартина? О том, что Мур – это грехи молодости Мартина? Отлично найдено, не правда ли? Они вдвоем напоминают Дон Кихота и Санчо Пансу. Как любит повторять доктор Сигерсон, наш национальный эпос еще не создан. Мур – тот человек, который способен на это. Наш дублинский рыцарь печального образа. В шафранной юбке? О'Нил Рассел? Ну как же, он должен говорить на великом древнем наречии. А его Дульсинея? Джеймс Стивенс пишет весьма неглупые очерки. Пожалуй, мы приобретаем известный вес[732].

Корделия. Cordoglio[733]. Самая одинокая из дочерей Лира[734].

Глухомань. А теперь покажи свой парижский лоск.

– Покорнейше благодарю, мистер Рассел, – сказал Стивен, вставая. – Если вы будете столь любезны передать то письмо мистеру Норману[735]…

– О, разумеется. Он его поместит, если сочтет важным. Знаете, у нас столько корреспонденции.

– Я понимаю, – отвечал Стивен. – Благодарю вас.

Дай тебе Бог. Свиная газетка. Отменно быколюбива.

– Синг тоже обещал мне статью для «Даны». Но будут ли нас читать?

Сдается мне, что будут. Гэльская лига хочет что-нибудь на ирландском[736].

Надеюсь, что вы придете вечером. И прихватите Старки.

Стивен снова уселся.

Отделясь от прощающихся, подошел квакер-библиотекарь. Краснея, его личина произнесла:

– Мистер Дедал, ваши суждения поразительно проясняют все.

С прискрипом переступая туда-сюда, сближался он на цыпочках с небом на высоту каблука[737], и, уходящими заглушаем, спросил тихонько:

– Значит, по вашему мнению, она была неверна поэту?

Встревоженное лицо предо мной. Почему он подошел? Из вежливости или по внутреннему озарению[738]?

– Где было примирение, – молвил Стивен, – там прежде должен был быть разрыв.

– Это верно.

Лис Христов[739]в грубых кожаных штанах, беглец, от облавы скрывавшийся в трухлявых дуплах. Не имеет подруги, в одиночку уходит от погони. Женщин, нежный пол, склонял он на свою сторону, блудниц вавилонских, судейских барынь, жен грубиянов-кабатчиков. Игра в гусей и лисицу. А в Нью-Плейс – обрюзглое опозоренное существо, некогда столь миловидное, столь нежное, свежее как юное деревце, а ныне листья его опали все до единого, и страшится мрака могилы, и нет прощения.

– Это верно. Значит, вы полагаете…

Закрылась дверь за ушедшим.

Покой воцарился вдруг в укромной сводчатой келье, покой и тепло, располагающие к задумчивости.

Светильник весталки.

Тут он раздумывает о несбывшемся: о том, как бы жил Цезарь, если бы поверил прорицателю – о том, что бы могло быть – о возможностях возможного как такового – о неведомых вещах – о том, какое имя носил Ахилл, когда он жил среди женщин[740].

Вокруг меня мысли, заключенные в гробах, в саркофагах, набальзамированные словесными благовониями. Бог Тот, покровитель библиотек, увенчанный луной птицебог. И услышал я глас египетского первосвященника. Книг груды глиняных в чертогах расписных .

Они недвижны. А некогда кипели в умах людей. Недвижны: но все еще пожирает их смертный зуд: хныча, нашептывать мне на ухо свои басни, навязывать мне свою волю.

– Бесспорно, – философствовал Джон Эглинтон, – из всех великих людей он самый загадочный. Мы ничего не знаем о нем, знаем лишь, что он жил и страдал. Верней, даже этого не знаем. Другие нам ответят на вопрос[741]. А все остальное покрыто мраком.

– Но ведь «Гамлет» – там столько личного, разве вы не находите? – выступил мистер Супер. – Я хочу сказать, это же почти как дневник, понимаете, дневник его личной жизни. Я хочу сказать, меня вовсе не волнует, кто там, понимаете, преступник или кого убили…

Он положил девственно чистый блокнот на край стола, улыбкою заключив свой выпад. Его личный дневник в подлиннике. Ta an bad ar an tir. Taim imo shagart[742]. А ты это посыпь английской солью, малютка Джон[743].

И глаголет малютка Джон Эглинтон:

– После того, что нам рассказывал Мэйлахи Маллиган, я мог ожидать парадоксов. Но должен предупредить: если вы хотите разрушить мое убеждение, что Шекспир это Гамлет, перед вами тяжелая задача.

Прошу немного терпения.

Стивен выдержал тяжелый взгляд скептика, ядовито посверкивающий из-под насупленных бровей. Василиск. E quando vede l'uomo l'attosca[744]. Мессир Брунетто[745], благодарю тебя за подходящее слово.

– Подобно тому, как мы – или то матерь Дана[746]? – сказал Стивен, – без конца ткем и распускаем телесную нашу ткань, молекулы которой день и ночь снуют взад-вперед, – так и художник без конца ткет и распускает ткань собственного образа. И подобно тому, как родинка у меня на груди по сей день там же, справа, где и была при рождении, хотя все тело уж много раз пересоткано из новой ткани, – так в призраке неупокоившегося отца вновь оживает образ почившего сына. В минуты высшего воодушевления, когда, по словам Шелли, наш дух словно пламенеющий уголь[747], сливаются воедино тот, кем я был, и тот, кто я есмь, и тот, кем, возможно, мне предстоит быть. Итак, в будущем, которое сестра прошлого, я, может быть, снова увижу себя сидящим здесь, как сейчас, но только глазами того, кем я буду тогда.

Сие покушение на высокий стиль – не без помощи Драммонда из Хоторндена[748].

– Да-да, – раздался юный голос мистера Супера. – Мне Гамлет кажется совсем юным. Возможно, что горечь в нем – от отца, но уж сцены с Офелией – несомненно, от сына.

Пальцем в небо. Он в моем отце. Я в его сыне.

– Вот родинка, которая исчезнет последней, – отозвался Стивен со смехом.

Джон Эглинтон сделал пренедовольную мину.

– Будь это знаком гения, – сказал он, – гении шли бы по дешевке в базарный день. Поздние пьесы Шекспира, которыми так восхищался Ренан[749], проникнуты иным духом.

– Духом примирения, – шепнул проникновенно квакер-библиотекарь.

– Не может быть примирения, – сказал Стивен, – если прежде него не было разрыва.

Уже говорил.

– Если вы хотите узнать, тени каких событий легли на жуткие времена «Короля Лира», «Отелло», «Гамлета», «Троила и Крессиды», – попробуйте разглядеть, когда же и как тени эти рассеиваются. Чем сердце смягчит человек, Истерзанный в бурях мира, Бывалый как сам Одиссей. Перикл, что был князем Тира[750]?

Глава под красношапкой остроконечной, заушанная, слезоточивая.

– Младенец, девочка, у него на руках, Марина.

– Тяга софистов к окольным тропам апокрифов – величина постоянная, – сделал открытие Джон Эглинтон. – Столбовые дороги скучны, однако они-то и ведут в город.

Старина Бэкон: уж весь заплесневел. Шекспир – грехи молодости Бэкона[751].

Жонглеры цифрами и шифрами шагают по столбовым дорогам[752]. Пытливые умы в великом поиске. Какой же город, почтенные мудрецы? Обряжены в имена: А.Э. – эон; Маги – Джон Эглинтон. Восточнее солнца, западнее луны[753]: Tir na n-og[754]. Парочка, оба в сапогах, с посохами.

Сколько миль до Дублина?

Трижды пять и пять.

Долго ли при свечке нам до него скакать?[755]

– По мнению господина Брандеса, – заметил Стивен, – это первая из пьес заключительного периода.

– В самом деле? А что говорит мистер Сидней Ли, он же Симон Лазарь, как некоторые уверяют?

– Марина, – продолжал Стивен, – дитя бури. Миранда – чудо, Пердита – потерянная[756]. Что было потеряно, вернулось к нему: дитя его дочери. Перикл говорит: «Моя милая жена была похожа на эту девочку». Спрашивается, как человек полюбит дочь, если он не любил ее мать?

– Искусство быть дедушкой[757], – забормотал мистер Супер. – L'art d'etre grand…[758]

– Для человека, у которого имеется эта диковина, гениальность, лишь его собственный образ служит мерилом всякого опыта, духовного и практического.

Сходство такого рода тронет его. Но образы других мужей, ему родственных по крови, его оттолкнут. Он в них увидит только нелепые потуги природы предвосхитить или скопировать его самого[759].

Благосклонное чело квакера-библиотекаря осветилось розовою надеждой.

– Я надеюсь, мистер Дедал разовьет и дальше свою теорию на благо просвещения публики. И мы непременно должны упомянуть еще одного комментатора-ирландца – Джорджа Бернарда Шоу. Нельзя здесь не вспомнить и Фрэнка Харриса: у него блестящие статьи о Шекспире в «Сатердей ривью».

Любопытно, что и он также настаивает на этом неудачном романе со смуглой леди сонетов[760]. Счастливый соперник – Вильям Херберт, граф Пембрук. Но я убежден, что если даже поэт и оказался отвергнутым, это более гармонировало – как бы тут выразиться? – с нашими представлениями о том, чего не должно быть.

Довольный, он смолк, вытянув кротко к ним плешивую голову – гагачье яйцо, приз для победителя в споре.

Супружеская речь звучала бы у него суровым библейским слогом. Любишь ли мужа сего, Мириам? Данного тебе от Господа Твоего?

– И это не исключено, – отозвался Стивен. – У Гете есть одно изречение, которое мистер Маги любит цитировать. Остерегайся того, к чему ты стремишься в юности, ибо ты получишь это сполна в зрелые лета[761]. Почему он посылает к известной buonaroba[762], к той бухте, где все мужи бросали якорь[763], к фрейлине со скандальною славой еще в девичестве, какого-то мелкого лордишку, чтобы тот поухаживал вместо него? Ведь он уже сам был лордом в словесности[764], и успел стать отменным кавалером, и написал Ромео и Джульетту". Так почему же тогда? Вера в себя была подорвана прежде времени. Он начал с того, что был повержен на пшеничном поле (виноват, на ржаном), – и после этого он уже никогда не сможет чувствовать себя победителем и не узнает победы в бойкой игре, в которой веселье и смех – путь к постели. Напускное донжуанство его не спасет. Его отделали так, что не переделать. Кабаний клык его поразил туда, где кровью истекает любовь[765][766]. Пусть даже строптивая и укрощена, ей всегда еще остается невидимое оружие женщины. Я чувствую за его словами, как плоть словно стрекалом толкает его к новой страсти, еще темней первой, затемняющей даже его понятия о самом себе. Похожая судьба и ожидает его – и оба безумия совьются в единый вихрь.

Они внимают. И я в ушные полости им лью.

– Его душа еще прежде была смертельно поражена, яд влит в ушную полость заснувшего. Но те, кого убили во сне, не могут знать, каким же способом они умерщвлены, если только Творец не наделит этим знанием их души в будущей жизни. Ни об отравлении, ни о звере с двумя спинами, что был причиной его, не мог бы знать призрак короля Гамлета, не будь он наделен этим знанием от Творца своего. Вот почему его речь (его английский немощный язык) все время уходит куда-то в сторону, куда-то назад.

Насильник и жертва, то, чего он хотел бы, но не хотел бы[767], следуют неотлучно за ним, от полушарий Лукреции[768]цвета слоновой кости с синими жилками к обнаженной груди Имогены[769], где родинка как пять пурпурных точек.

Он возвращается обратно, уставший от всех творений, которые он нагромоздил, чтобы спрятаться от себя самого, старый пес, зализывающий старую рану. Но его утраты – для него прибыль, личность его не оскудевает, и он движется к вечности, не почерпнув ничего из той мудрости, которую сам создал, и тех законов, которые сам открыл. Его забрало поднято[770]. Он призрак, он тень сейчас, ветер в утесах Эльсинора, или что угодно, зов моря, слышный лишь в сердце того, кто сущность его тени, сын, единосущный отцу.

– Аминь! – раздался ответный возглас от дверей.

Нашел ты меня, враг мой![771]

Антракт .

Охальная физиономия с постной миной соборного настоятеля: Бык Маллиган в пестром шутовском наряде продвигался вперед, навстречу приветственным улыбкам. Моя телеграмма.

– Если не ошибаюсь, ты тут разглагольствуешь о газообразном позвоночном? – осведомился он у Стивена.

Лимонножилетный, он бодро слал всем приветствия, размахивая панамой словно шутовским жезлом.

Они оказывают ему теплый прием. Was Du verlachst, wirst Du noch dienen[772].

Орава зубоскалов: Фотий, псевдомалахия, Иоганн Мост[773].

Тот, Кто зачал Сам Себя при посредничестве Святого Духа и Сам послал Себя Искупителем между Собой и другими. Кто взят был врагами Своими на поругание, и обнаженным бичеван, и пригвожден аки нетопырь к амбарной двери и умер от голода на кресте, Кто дал предать Его погребению, и восстал из гроба, и отомкнул ад, и вознесся на небеса где и восседает вот уже девятнадцать веков одесную Самого Себя но еще воротится в последний день судити живых и мертвых когда все живые будут уже мертвы[774].

Glo– oria in excelsis Deo[775].

Он воздевает руки. Завесы падают. О, цветы! Колокола, колокола, сплошной гул колоколов.

– Да, именно так, – отвечал квакер-библиотекарь. – Очень Ценная и поучительная беседа. Я уверен, что у мистера Маллигана тоже имеется своя теория по поводу пьесы и по поводу Шекспира. Надо учитывать все стороны жизни.

Он улыбнулся, обращая свою улыбку поровну во все стороны.

Бык Маллиган с интересом задумался.

– Шекспир? – переспросил он. – Мне кажется, я где-то слыхал это имя.

Быстрая улыбка солнечным лучиком скользнула по его рыхлым чертам.

– Ну, да! – радостно произнес он, припомнив. – Это ж тот малый, что валяет под Синга[776].

Мистер Супер обернулся к нему.

– Вас искал Хейнс, – сказал он. – Вы не видали его? Он собирался потом с вами встретиться в ДХК. А сейчас он направился к Гиллу покупать «Любовные песни Коннахта» Хайда.

– Я шел через музей, – ответил Бык Маллиган. – А он тут был?

– Соотечественникам великого барда, – заметил Джон Эглинтон, – наверняка уже надоели наши замечательные теории. Как я слышал, некая актриса в Дублине вчера играла Гамлета в четыреста восьмой раз. Вайнинг утверждал, будто бы принц был женщиной. Интересно, еще никто не догадался сделать из него ирландца? Мне помнится, судья Бартон[777]занимается разысканиями на эту тему. Он – я имею в виду его высочество, а не его светлость – клянется святым Патриком.

– Но замечательнее всего – этот рассказ Уайльда, – сказал мистер Супер, поднимая свой замечательный блокнот. – «Портрет В.Х.», где он доказывает, что сонеты были написаны неким Вилли Хьюзом, мужем, в чьей власти все цвета.

– Вы хотите сказать, посвящены Вилли Хьюзу? – переспросил квакер-библиотекарь.

Или Хилли Вьюзу? Или самому себе, Вильяму Художнику. В.Х.: угадай, кто я[778]?

– Да-да, конечно, посвящены, – признал мистер Супер, охотно внося поправку в свою ученую глоссу. – Понимаете, тут, конечно, сплошные парадоксы, Хьюз и hews, то есть, он режет, и hues, цвета, но это для него настолько типично, как он это все увязывает. Тут, понимаете, самая суть Уайльда. Воздушная легкость.

Его улыбчивый взгляд с воздушною легкостью скользнул по их лицам.

Белокурый эфеб. Выхолощенная суть Уайльда[779].

До чего же ты остроумен. Пропустив пару стопочек на дукаты магистра Дизи.

Сколько же я истратил? Пустяк, несколько шиллингов.

На ватагу газетчиков. Юмор трезвый и пьяный[780].

Остроумие. Ты отдал бы все пять видов ума, не исключая его, за горделивый юности наряд[781], в котором он, красуясь, выступает. Приметы утоленного желанья[782].

Их будет еще мно. Возьми ее для меня. В брачную пору. Юпитер, охлади их любовную горячку[783]. Ага, поворкуй с ней.

Ева. Нагой пшеничнолонный грех. Змей обвивает ее своими кольцами, целует, его поцелуй – укус.

– Вы думаете, это всего только парадокс? – вопрошал квакер-библиотекарь. – Бывает, что насмешника не принимают всерьез, как раз когда он вполне серьезен.

Они с полной серьезностью обсуждали серьезность насмешника.

Бык Маллиган с застывшим выражением лица вдруг тяжко уставился на Стивена. Потом, мотая головой, подошел вплотную, вытащил из кармана сложенную телеграмму. Проворные губы принялись читать, вновь озаряясь восторженною улыбкой.

– Телеграмма! – воскликнул он. – Дивное вдохновение! Телеграмма!

Папская булла!

Он уселся на краешек одного из столов без лампы и громко, весело прочитал:

Сентиментальным нужно назвать того, кто способен наслаждаться, не обременяя себя долгом ответственности за содеянное [784]. Подпись: Дедал.

Откуда ж ты это отбил? Из бардака? Да нет. Колледж Грин. Четыре золотых уже пропил? Тетушка грозится поговорить с твоим убогосущным отцом.

Телеграмма! Мэйлахи Маллигану, «Корабль», Нижняя Эбби-стрит. О, бесподобный комедиант! В попы подавшийся клинкианец!

Он бодро сунул телеграмму вместе с конвертом в карман и зачастил вдруг простонародным говорком:

– Вот я те и толкую[785], мил человек, сидим это мы там, я да Хейнс, преем да нюним, а тут те вдобавок эту несут. И этакая нас разбирает тоска по адскому пойлу, что, вот те крест, тут и монаха бы проняло, самого даже хилого на эти дела. А мы как бараны торчим у Коннери – час торчим, потом два часа, потом три, да все ждем, когда ж нам достанется хотя бы по пинте на душу.

Он причитал:

– И вот торчим мы там, мой сердешный, а ты в ус не дуешь да еще рассылаешь такие бумаженции что у нас языки отвисли наружу на целый локоть как у святых отцов с пересохшей глоткой кому без рюмашки хуже кондрашки.

Стивен расхохотался.

Бык Маллиган быстро наклонился к нему с предостерегающим жестом.

– Этот бродяга Синг тебя всюду ищет, чтобы убить, – сообщил он. – Ему рассказали, что это ты обоссал его дверь в Гластуле. И вот он рыскает везде в поршнях, хочет тебя убить.

– Меня! – возопил Стивен. – Это был твой вклад в литературу.

Бык Маллиган откинулся назад, донельзя довольный, и смех его вознесся к темному, чутко внимавшему потолку.

– Ей-ей, прикончит! – заливался он.

Грубое лицо[786], напоминающее старинных чудищ, на меня ополчалось, когда сиживали за месивом из требухи на улице Сент-Андре-дезар. Слова из слов ради слов, palabras[787]. Ойсин с Патриком. Как он повстречал фавна в Кламарском лесу, размахивающего бутылкой вина. C'est vendredi saint![788]Мордует ирландский язык.

Блуждая, повстречал он образ свой. А я – свой. Сейчас в лесу шута я встретил[789].

– Мистер Листер, – позвал помощник, приоткрыв дверь.

– …где всякий может отыскать то, что ему по вкусу. Так судья Мэдден[790]в своих «Записках магистра Вильяма Сайленса» отыскал у него охотничью терминологию… Да-да, в чем дело?

– Там пришел один джентльмен, сэр, – сказал помощник, подходя ближе и протягивая визитную карточку. – Он из «Фримена» и хотел бы просмотреть подшивку «Килкенни пипл» за прошлый год.

– Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста. А что, этот джентльмен?…

Он взял деловитую карточку, глянул, не рассмотрел, отложил, не взглянув, посмотрел снова, спросил, скрипнул, спросил:

– А он?… А, вон там!

Стремительно в гальярде он двинулся прочь, наружу. В коридоре, при свете дня, заговорил он велеречиво, исполнен усердия и доброжелательства, с сознанием долга, услужливейший, добрейший, честнейший из всех сущих квакеров.

– Вот этот джентльмен? «Фрименс джорнэл»? «Килкенни пипл»?

Всенепременно. Добрый день, сэр. «Килкенни…» Ну, конечно, имеется…

Терпеливый силуэт слушал и ждал.

– Все ведущие провинциальные… «Нозерн виг», «Корк икземинер», «Эннискорти гардиан». За тысяча девятьсот третий. Желаете посмотреть?

Ивенс, проводите джентльмена… Пожалуйте за этим служи… Или позвольте, я сам… Сюда… Пожалуйте, сэр…

Услужливый и велеречивый, возглавлял шествие он ко всем провинциальным газетам, и темный пригнувшийся силуэт поспешал за его скорым шагом.

Дверь затворилась.