Добродетельные крестьяне и порочные начальники

Согласно фабуле районных процессов, порочные начальники эксплуатировали крестьян и совершали злоупотребления, а крес­тьяне были их жертвами. Нет почти никаких оттенков в черно-белой картине противостояния крестьян и их начальников (от председателя колхоза до секретаря райкома) и никаких намеков на возможность преодоления разделявшей их пропасти. Ту же ри­торическую фигуру можно найти в письмах крестьян в «Крестьян­скую газету»: начальники (включая председателей колхозов, а иногда и бригадиров) — «они»; колхозники — «мы». Конечно, в реальной жизни дихотомия правящих и управляемых в советской деревне второй половины 1930-х гг. значительно сложнее, по­скольку председатели были в основном из местных крестьян и этот пост зачастую становился объектом жестокой конкурентной борьбы между различными деревенскими группировками. Однако такие нюансы никогда не всплывали на процессах, где драма раз­ворачивалась вокруг противостояния добродетельных крестьян на свидетельском месте и порочных руководителей на скамье подсу­димых.

Обычно крестьяне-свидетели играли главную роль в создании подобного сюжета. Но бывали и исключения. Например, на про­цессе в Щучьем, выделявшемся среди других районных процессов тем, что подсудимые пошли на сотрудничество с обвинением, двое подсудимых так ответили на вопрос прокурора, почему они не пытались вовлечь крестьян и рабочих в свою антисоветскую дея­тельность:

«СЕДОВ [директор сахарозавода]: Безусловно, если бы они [рабочие] узнали, что я троцкист-вредитель, они бы разорвали меня...

ПОЛЯНСКИЙ [директор МТС]: Да если бы я им только на­мекнул о вредительстве, они [крестьяне] в лучшем случае избили, а то просто убили бы»71.

Свидетельства крестьян на процессах рисуют множество ярких картин того, как местные начальники издевались над ними и упи­вались своей властью:

«Ах, так, ездишь во ВЦИК! У нас власть на местах. Что хочу, то и сделаю».

«Я — коммунист, а вы — беспартийные, сколько вы ни наго­вариваете на меня, все равно вам веры не будет».


«Ты бы такую сволочь лучше застрелил, все равно ничего тебе за него не будет» (замечание районного руководителя подчинен­ному, избившему крестьянина).

«Подохло бы человек 5, научились бы, как нужно работать, стервецы и бездельники» (слова районного руководителя, обра­щенные к колхозникам во время голода 1933 г.).

«Хлеб надо дать лошадям, а колхозники обойдутся и без хлеба»72

В сообщениях о процессах подчеркивается «глубокая нена­висть», с какой крестьяне говорили о своих бывших притесните­лях на суде. Перед процессами и во время их проведения, по сло­вам газет, из соседних колхозов шли резолюции и петиции с тре­бованием смертного приговора обвиняемым, которые награжда­лись такими эпитетами, как «презренная гадина» и «гнусные гады». Постоянно описывались переполненные залы суда, внима­тельно слушающая публика, полная негодования против обвиняе­мых.

«Каждый вечер около школы собираются толпы колхозни­ков... За время процесса областному прокурору, присутствующе­му на суде, передано лично гражданами до 50 заявлений с указа­нием на новые факты злоупотреблений и беззаконий, совершав­шихся Семенихиным, Колыхматовым и другими»73.

Одна из самых драматичных сцен, описанных в прессе, — когда крестьянка Наталья Латышева, пройдя на свидетельское место, повернулась к бывшим руководителям Новгородского района.

«ЛАТЫШЕВА: Товарищи судьи! Разве это люди? Гады они, людоеды. (В зале движение, возгласы одобрения, на скамье под­судимых — замешательство.)

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Свидетель, от вас требуются факты.

ЛАТЫШЕВА: Вы уж меня простите, товарищи судьи, но как увидела я этих гадов, сердце не выдержало. И это факт, что они гады!.. Вот они сидят здесь, проклятые, никогда им этого колхоз­ник не забудет»74.

В истории, поведанной Латышевой, как и в рассказах многих других свидетелей на процессах, вмешательство района в сельско­хозяйственные дела — в частности, определение посевных пла­нов — выглядит необоснованным и нелепым, поскольку районные чиновники совершенно невежественны. К примеру, колхозу Латы­шевой район никак не давал создать коневодческую ферму и за­ставлял возделывать невыгодные и не соответствующие местным условиям культуры. Но колхозников было не запугать.

«ЛАТЫШЕВА: Но мы не сдались. Мы решили завести рыса­ков. Так и сделали, не сломили нас враги колхозов. На удивление всем, выстроили конеферму, а сейчас у нас 21 лошадь чистопо­родного орловского племени. (По залу стихийно проносятся апло­дисменты, слышатся голоса: "Молодцы!", "Правильно!")...


ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Имеете ли вы, свидетель, что-либо еще до­бавить?

ЛАТЫШЕВА: Имею. (Колхозница поворачивается к подсуди­мым и, стоя лицом к лицу с врагами народа, громко произносит.) А все-таки наша взяла, а не ваша. Мы победили!»75

«Наша взяла, а не ваша!» Как хотелось бы закончить рассказ на этой торжествующей ноте. Но в самом ли деле крестьяне одер­жали крупную победу над своими притеснителями? На лубочной картинке «Как мыши кота хоронили» мыши радуются тому, что кот умер сам, а не тому, что им удалось убить его. Точно так же и на процессах 1937 г. крестьяне вряд ли могли бы сказать, что это они «убили кота»: районные руководители, чье падение они встречали с таким ликованием, были не свергнуты в результате местных крестьянских бунтов, а сметены политическим ураганом, налетевшим из Москвы. Крестьяне, самое большее, могли чувст­вовать себя причастными к этому событию, поскольку они не только давали показания на процессах, но и раньше писали мно­жество писем с жалобами и разоблачениями местного начальства. Однако можно утверждать, что доля их участия в происходящем была не больше, чем у зевак, сбежавшихся поглазеть на публич­ную казнь.

Процессы 1937 г. привели к устранению целой когорты сель­ских руководителей, многие из которых, вероятно, печально про­славились своими злоупотреблениями и продажностью. Но они не изменили властных отношений на селе в их основе, не упраздни­ли колхозы, даже не повлияли существенно на те стороны колхоз­ной жизни, которые наиболее тяготили крестьян. Правда, в деле выбора и отстранения председателя голос колхозников во второй половине 1930-х гг. приобрел больший вес, но такая тенденция наметилась еще до процессов и не являлась их результатом. В 1938 г. были изданы правительственные постановления, защищав­шие членов колхоза, в особенности отходников и их семьи, от не­обоснованного исключения, уменьшавшие для колхозных предсе­дателей возможности самовластно распоряжаться колхозной соб­ственностью и использовать ее в целях наживы, а также увеличи­вавшие денежные выплаты колхозникам на трудодни. В 1939 г. еще одно постановление ограничивало (по крайней мере формаль­но) право районного руководства устанавливать посевные планы для колхозов7^.

Тем разительнее последующий переход государства к политике большего принуждения и администрирования в отношении колхо­зов. Важнейший пример тому — постановление 1939 г., обязавшее колхозников вырабатывать определенный минимум трудодней, не только значительно ужесточившее колхозную дисциплину, но и фактически отменившее прошлогоднее постановление, регламенти­ровавшее исключение из колхоза. В том же самом постановлении рекомендовалось урезать приусадебные участки колхозников, чтобы заставить их больше работать на колхозной земле; соответ-


ственно все участки были перемеряны государственными землеме­рами, и половина дворов в колхозах потеряли землю. Вдобавок ввели новый налог на крестьянские фруктовые сады; колхозникам запретили косить для своих коров сено на колхозных лугах; уве­личились планы поставок хлеба и мяса; в результате натуральная оплата трудодней была снижена без компенсации в форме по­вышения оплаты денежной77.

Подобные новшества несомненно удручали колхозников, но не стоит думать, будто они явились для них сюрпризом. Латышева и другие крестьяне-свидетели, конечно, прекрасно понимали, «когда столь резко критиковали свое бывшее начальство, что участвуют в политическом спектакле, а не в политической революции. По письмам, приходившим в «Крестьянскую газету» в 1938 и начале 1939 г., не видно, чтобы крестьяне пережили страшное разочаро­вание, когда государство не выполнило того, что, казалось, обе­щали процессы 1937 г. Эти процессы не стали в сознании крес­тьян какой-то вехой, поворотным моментом; новые притеснения, с их точки зрения, были делом обычным, хоть и дурным.

В конце концов, может быть, в данном случае имеет значение само событие, а не его последствия. Процессы можно рассматри­вать как советскую версию карнавала — народного праздника (как правило, санкционированного государством), где на один день мир встает с ног на голову, люди веселятся в ярких кос1ю-мах, сословные границы стираются, разрешаются насмешки и глумление над власть имущими78. Но особенность карнавала в том и состоит, что он длится всего день или неделю. Потом при­личия и социальные барьеры восстанавливаются, а то и укрепля­ются. Реальные властные отношения остаются незатронутыми. Карнавал — не революция.

Впрочем, иногда карнавал выходит из берегов. По мнению Со­лженицына, так и случилось с районными процессами 1937 г.; и, хотя его рассказ, основанный на одном-единственном примере, дает несколько одностороннюю картину, в этом он, возможно, прав. В Кадые, по словам Солженицына, судебное заседание вышло из-под контроля и превратилось в свалку79. Так могло быть и в других случаях; по вполне понятным причинам област­ные газеты, послужившие для меня основным источником, о них не писали. Во всяком случае волна районных показательных про­цессов схлынула так же быстро, как и поднялась: к декабрю 1937 г. все закончилось. Напрашивается закономерный вывод, что в центре решили прекратить процессы такого типа.

Вообще это была весьма смелая, даже опасная идея — органи­зовать показательные процессы, на которых звучали реальные претензии к государственным служащим и государственной поли­тике, где обвиняемые и обвинители (крестьяне-свидетели) явля­лись реальными, местными людьми, хорошо знавшими друг друга. Ходом московских процессов гораздо легче было управ­лять, несмотря на проблемы, возникавшие в связи с опорой ис-


ключительно на признания обвиняемых. Там тоже уничижались сильные мира сего, однако как-то невзаправду, обезличенно, на фоне таинственном и экзотическом (шпионы, иностранцы, загово­ры, саботаж, заграничные поездки). Их обвиняли в гнусных пре­ступлениях, но — за исключением «вредительства» (подстроен­ные несчастные случаи на производстве, толченое стекло, подсы­панное в масло, и т.п.) — то были преступления против комму­нистической партии и государства, а не против всего народа.

Подобная смелость говорит о том, что Сталин или его подруч­ные рассчитывали извлечь из показательных процессов полити­ческую выгоду. По-видимому, намеревались дать народу излить накопившуюся зависть и ненависть к тем, кто обладал привиле­гиями и властью: Сталин воздал коммунистам-начальникам по за­слугам — слава Сталину! Такая политическая уловка может рас­сматриваться как продолжение тактики 1930 г., выразившейся в статье «Головокружение от успехов», когда Сталин попытался свалить вину за проведение коллективизации на местных руково­дителей, допускавших «перегибы».

Подобного рода намерение ясно просматривается в репортаже «Правды» об одном из «образцовых» процессов (в Данилове Яро­славской обл.). Когда процесс закончился, сообщала газета, крес­тьяне Даниловского района написали Сталину, благодаря его за то, что защитил их от врагов и восстановил их колхоз (который был распущен упомянутыми врагами, районными руководителя­ми)80. «Правда» искусно рисовала образ «доброго царя» — Ста­лина, всеведущего и милосердного, услышавшего о несправедли­востях, творимых злыми боярами и чиновниками, и пришедшего на выручку простому народу.

Беда в том, что крестьяне не поверили этой заманчивой сказ­ке. Памятуя о сдержанности в восхвалении Сталина, проявленной ими в жалобах и прошениях, еще интереснее наблюдать, как упорно образ «царя-освободителя» игнорировался крестьянами-свидетелями на процессах. Не обращая внимания на намеки «Правды», свидетели на районных процессах не ставили суд над разложившимся местным руководством в заслугу Сталину. Они не сообщали о каких-либо ответах на их жалобы, не приписывали Сталину решающей роли в событиях и в своих показаниях неиз­менно избегали «наивно-монархических» формулировок типа: «Если бы Сталин знал, что происходит...». Они не посылали ему писем с благодарностью за избавление от притеснителей (а если и посылали, газеты об этом молчат). Фактически в тысячах строк, посвященных процессам местными газетами, вообще нет упомина­ний о Сталине.

Неизменно впечатляет упорная враждебность, которую крес­тьяне питали к Сталину из-за коллективизации. Без сомнения, они рады были увидеть унижение своих угнетателей в 1937 г. — так сказать, бросить камень в свое бывшее начальство, стоящее у позорного столба. Это было злорадное удовлетворение такого же


рода, как выраженное в старинном лубке «Как мыши кота хоро­нили» или в частушках и высказываниях по поводу убийства Ки­рова. Но при всем том у крестьян совершенно отсутствовало ма­лейшее желание разделить это удовлетворение со Сталиным, при­знать его своим другом, раз, по его словам, у него те же враги, что и у них. Если вид районного руководства на скамье подсуди­мых или известие о смерти Кирова вызывали такое злорадство, то разве не получили бы они еще большее удовольствие, узнав о па­дении Сталина?! Как пелось в частушке, «убили Кирова, убьем и Сталина»81.

И может быть, восклицание Латышевой: «Наша взяла, а не ваша!» — не так уж лишено оснований? В самом ли деле мыши на похоронах кота плясали под дудку Сталина? Или они пели свою собственную крамольную песенку «Убили Кирова»?


Послесловие

В этой книге речь идет о довоенной истории советских колхо­зов. Почти весь период 30-х гг. крестьяне медленно оправлялись от удара, нанесенного коллективизацией. Восприятие коллективи­зации как второго крепостного права за десятилетие, несомненно, несколько ослабело, но не исчезло совсем, как не исчезло и рав­нодушное, как у всех крепостных, отношение к работе на колхоз­ных полях. Главная причина этого заключалась в том, что колхоз продолжал служить государству средством экономической эксплу­атации крестьянства в форме больших заданий по обязательным госпоставкам, оплачиваемых государством по крайне низким ценам.

В иных вопросах крестьянам лучше удавалось приспособить колхозы к собственным нуждам. Заметное исключение представ­ляет лишь вопрос о владении лошадьми, в котором государство ни на йоту не сдвинулось со своей позиции. Но у колхозников все же были коровы и приусадебные участки; они не встречали зна­чительных препятствий (по крайней мере со стороны государст­ва), если хотели уехать на заработки на сторону; немалая часть уехавших сохраняла свое членство в колхозе, нисколько там не работая. Политотделы МТС в середине десятилетия исчезли, так же как и большинство председателей-чужаков, столь типичных для первых лет существования колхозов. Хотя колхоз и подчи­нялся району, фактически пользовавшемуся полномочиями назна­чать председателей, среди них становилось все больше местных, и в каких-то отношениях село (колхоз), казалось, успешно вновь брало в свои руки управление своими внутренними делами.

Как мне представляется, среди крестьянских устремлений эпохи 30-х гг. можно выделить три основных типа. Крестьяне-«традиционалисты» хотели, чтобы им оставили их лошадь и коро­ву и дали спокойно добывать себе пропитание обработкой земли в составе некоей общинной структуры, препятствующей экономичес­кому расслоению. «Предприниматели» хотели не только обеспечи­вать себе средства существования, но и получать прибыль от тор­говли на рынке, иметь возможность покупать и арендовать землю и становиться зажиточными по столыпинскому образцу. «Колхоз­ники-госиждивенцы» хотели, чтобы государство вело себя как хо­роший хозяин: предоставило им пенсии и всевозможные социаль­ные льготы, которые защищали бы их от риска пойти ко дну в неурожайный год. Стремления первого из этих трех типов в тече­ние десятилетия, по всей видимости, ослабели, тогда как второго и третьего типов — усилились.


Это не значит, что крестьяне смирились с колхозами как с не­преложным фактом их бытия. То, что они этого не сделали, под­тверждается постоянным, на протяжении всех 30-х гг., существо­ванием в деревне слухов о том, что скоро будет война и колхозы разгонят. И действительно, когда в 1941 г. война началась, мно­гие крестьяне на оккупированных территориях Украины и Юга России первое время приветствовали захватчиков или, по мень­шей мере, готовы были терпеть их в надежде, что они уничтожат колхозы. Подобное отношение переменилось лишь после того, как стало очевидно, что у немцев нет такого намерения*.

Поскольку коллективизация представляла собой государствен­ный проект, имеющий целью как эксплуатацию, так и модерниза­цию, логично было бы ожидать, что одним из ее результатов ста­нет вовлечение деревни в более тесные политические и культур­ные взаимоотношения с городом — чтобы влить российское село в состав формирующегося советского народа. Именно в 30-е гг. ощущение принадлежности к новой общности — советскому наро­ду — широко распространилось среди городского населения. Но население сельское этот процесс, кажется, не затронул сколько-нибудь заметно (за исключением молодых крестьян, собиравших­ся покинуть деревню и устроить свою жизнь в городе).

В селах стали читать больше газет, чем раньше; больше крес­тьянских ребятишек ходили в школу и учились там дольше. Од­нако не велось никакого значительного строительства железных и автодорог, которые могли бы прочнее связать село с городом, а кампания по индустриализации, вместо того чтобы принести в де­ревню электричество, напротив, часто оставляла крестьян даже без керосина для ламп. Уровень жизни и потребления крестьян после коллективизации резко снизился и за весь предвоенный пе­риод так и не достиг снова уровня, существовавшего до 1929 г. Кроме того, крестьяне чувствовали, что коллективизация превра­тила их в граждан второго сорта. Поэтому, вероятно, не стоит удивляться ни разительному отсутствию патриотизма, хоть совет­ского, хоть русского, продемонстрированному слухами о войне, постоянно ходившими в деревне, ни столь близкому сходству на­дежд колхозников на освобождение руками немецких оккупантов с надеждами крепостных на Наполеона в 1812 г. Если в России и произошло превращение «крестьян в советских граждан», это слу­чилось уже после Второй мировой войны2.

Вторая мировая война принесла новые страдания крестьянст­ву, принявшему на себя главное бремя огромных потерь, понесен­ных Советским Союзом. Она сильно увеличила демографический дисбаланс в деревне. Нехватка мужчин, дававшая себя знать уже в 30-е гг., резко увеличилась. В начале 1946 г. среди всех трудо­способных колхозников РСФСР четверть были мужчины, три четверти — женщины, и даже в 1950 г. мужчины все еще состав­ляли лишь треть трудоспособных колхозников. Нехватка мужчин являлась результатом не только военных потерь, но и решения


выживших не возвращаться в колхоз после войны. Хотя две трети личного состава Советской армии были призваны из колхозов, только половина уцелевших вернулась туда после демобилизации. Отток населения из деревни в город продолжался и после войны, несмотря на существовавшую по-прежнему паспортную систему. В 1950—1954 гг. 9 млн сельских жителей навсегда переселились в город. Доля сельского населения по стране неуклонно снижалась, упав в 1961 г. ниже 50%-ного уровняЗ.

Как крестьяне на оккупированных территориях поначалу на­деялись на отмену колхозов немцами, так же и крестьяне по всей стране, когда война уже близилась к концу, стали говорить о больших переменах, которые наверняка принесет мир. Повыше­ние терпимости к религии во время войны, на уровне высокой по­литики выразившееся в заключении в 1943 г. государственного конкордата с православной церковью, а на местном уровне — в осторожном выходе на свет «подпольной» религиозной деятель­ности, несомненно, способствовало таким надеждам. Во многих колхозах во время войны приусадебные участки колхозников были увеличены за счет колхозной земли, и некоторые предпри­имчивые крестьяне получили большую прибыль, продавая голода­ющим горожанам продукты на черном рынке. Везде ожидали, что после войны советская власть либо отменит, либо значительно мо­дифицирует колхозы4.

Надежды колхозников на послевоенное послабление разруши­ло постановление правительства от 19 сент. 1946 г. «О мерах по ликвидации нарушений Устава сельскохозяйственной артели в колхозах», предписывавшее всем, кто присвоил колхозную землю, вернуть ее и определявшее различные меры по укрепле­нию колхозной дисциплины5. Планы поставок и налоги выросли более чем когда-либо, а денежная реформа 1947 г. уничтожила сбережения крестьян из группы предпринимателей военного вре­мени. В конце 40-х гг. была проведена коллективизация (и раску­лачивание) в Прибалтийских республиках и на других вновь при­соединенных территориях, и это послужило лишним подтвержде­нием того факта, что колхозы являются одним из ключевых эле­ментов советской системы. Период с конца войны и до смерти Сталина в 1953 г. стал для крестьян самым тяжелым из всех, пережитых ими с начала 30-х гг.

В 1950 г. власть сделала важный шаг назад, решив слить су­ществующие колхозы в более крупные объединения. Число колхо­зов упало с 250000 в 1949 г. до 124000 в 1950 г. и впоследствии продолжало уменьшаться — до 69000 в 1958 г. и 36000 в 1965 г. К середине 60-х гг. средний колхоз включал более 400 дворов, тогда как до реформы — около 80. Это означало, что село больше ни в каком смысле не являлось самоуправляющейся или сколько-нибудь значительной хозяйственной единицей. Кроме того, новые колхозы были так велики, что требовали профессионального уп­равления. В 1955 г., как бы возвращаясь в первые годы коллек-


тивизации, власти развернули кампанию по отправке в деревню 30000 добровольцев — 30-тысячников, — которые должны были стать председателями колхозов6.

Укрупнение усилило проявившуюся еще в конце войны тен­денцию к назначению жестких колхозных председателей, часто чужаков. Многие, сделавшиеся председателями в послевоенные годы, были ветеранами армии и коммунистами. Эти новые пред­седатели отличались от своих предшественников конца 30-х гг. и военного времени. Председатель такого типа «принес... с войны строгость и дисциплину, дикую разруху решил одолеть отчаянной атакой, как брал недавно вражеские окопы. Его уши глохли под­час от бесчисленных жалоб и просьб людских, которые не мог он никак исполнить, а слово "давай!" стало в его лексиконе самым ходовым и результативным» 7.

Хотя в послесталинскую эпоху поведение колхозных председа­телей стало менее жестким, поворот к назначению «карьерных» председателей — профессиональных администраторов, придержи­вающихся авторитарного стиля в отношениях с крестьянами и, как правило, сохраняющих дистанцию между собой и ими, — со­вершился окончательно. Эти новые председатели, которые по своему складу и происхождению были ближе к районным чинов­никам, чем к крестьянам, брали на себя всю ответственность за колхоз и принимали все решения. Они мало чем отличались от директоров совхозов (уже в 30-е гг. ставших администраторами с ежемесячным окладом), так же как и укрупненные колхозы все меньше отличались от совхозов.

По стилю управления, как отмечали в 60-е гг. два западных наблюдателя, колхозные председатели и директора совхозов похо­дили на помещиков и управляющих прежних времен, а поведение крестьян точно так же имело много общего с поведением крепост­ных. «Судя по действиям одного пожилого совхозного рабочего, которого мы встретили на улице... низы также всячески старались проявлять покорность и смирение. Завидев директора, этот ста­рый мужик внезапно остановился, сорвал с себя шапку и, прижав ее к груди, принялся непрестанно отвешивать короткие поклоны, как бедный крестьянин времен царизма»8.

По заключению этих наблюдателей, колхозники по-прежнему относились к работе в колхозе, как к барщине:

«Колхозный "крепостной" выполняет свои трудовые обязан­ности перед "хозяином" небрежно, нехотя. Он не заботится о пло­дородии "коллективной" земли. Она не его. Он не видит ни кол­лективных сорняков, ни ржавчины на коллективной технике, ни личной коровы, объедающей коллективное поле. Он крадет у кол­лектива или привычно смотрит сквозь пальцы, как крадут его со­братья... »9

Колхозных председателей нового поколения можно сравнить с советскими директорами в промышленности. Они были такими же дельцами и комбинаторами на селе. Как их коллеги в промышлен-


ности, заправляющие делами в «заводских городах» советской провинции, председатели колхозов и директора совхозов выступа­ли в роли хозяев своих маленьких вотчин, поддерживая полезные связи в районе и выше, совершая разные хитроумные сделки с колхозной продукцией, чтобы их колхоз получил нужное ему ко­личество удобрений или не был задавлен слижком тяжкими пла­нами госпоставок. Один советский журналист в 60-е гг. заметил:

«Почти вся экономическая и социальная власть в сельском об­ществе сосредоточена в его руках, и он вынужден пользоваться ею, в первую очередь, чтобы решать свои производственные про­блемы. Он — главная сила, "делец", который всем заправля­ет.. >Ю

Другие перемены в политике послесталинского периода оказа­лись еще важнее для эволюции колхозов в последние четыре де­сятилетия советской власти. После жестких требований позднего сталинского периода партийные руководители в послесталинскую эпоху согласились между собой в том, что бремя, лежащее на крестьянстве, следует облегчить. И его действительно значительно облегчили, сначала при Хрущеве, потом при Брежневе. В резуль­тате жизнь российского крестьянина в последнюю четверть совет­ской эры резко улучшилась.

В конце 50-х — начале 60-х гг. Хрущев раз в пять повысил закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию. Средний доход колхозника от работы в колхозе (и денежный и натураль­ный) за период 1953 — 1967 гг. вырос в абсолютном выражении на 311%. Это означало, что основные средства к жизни колхозникам все больше давал заработок в колхозе, а не доход с приусадебного участка. В то же время часть колхозного заработка, выдававшаяся наличными, в большинстве колхозов 30-х гг. ничтожная, значи­тельно увеличилась, так что в середине 60-х гг. колхозники уже получали основную часть заработка наличными, а не натурой11.

Хрущев попытался компенсировать это повышение доходов, урезав официально разрешенные размеры приусадебного участка и штрафуя тех колхозников, которые не отрабатывали установ­ленное количество времени на колхозной земле. Но после его па­дения эти меры были отменены. При Брежневе приусадебный участок уже не являлся ключевым элементом системы выживания для крестьянина, как в 30-е гг., однако все еще играл важную роль как в крестьянском хозяйстве, так и в экономике в целом, поставляя во второй половине 70-х гг. треть всей продукции жи­вотноводства и десятую часть всех пищевых культур и все еще за­нимая треть времени крестьянина12.

Крестьяне всегда мечтали о таком положении, когда они будут защищены от риска разорения в неурожайные годы. В ходе об­суждения Конституции 1936 г. они предлагали распространить на колхозников меры социального обеспечения, доступные городским работникам, а некоторые даже выдвигали идею гарантированного


минимума заработной платы. Эти чаяния «колхозников-госижди­венцев» сбылись в 60-е гг.

Во-первых, колхозники в 1964 г. стали получать пенсии по старости. Поначалу они были значительно меньше пенсий город­ских рабочих и служащих, однако в 1968 г. пенсионный возраст для колхозников снизили до 60 лет у мужчин и 55 у женщин, как и в городском секторе, а колхозные пенсии повысили. В 1970 г. последовало введение государственного страхования здоровья для всех колхозников, хотя размеры его, как и размеры пенсий, были более скудными, чем для городских рабочих1^.

Во-вторых, в 1966 г. был введен гарантированный минимум заработной платы для колхозников. Заработная плата, рассчиты­вавшаяся на основе платы за такую же работу в совхозах, была одинаковой как для передовых колхозов, так и для тех, которые находились в состоянии экономического упадка14.

Естественно, зарплата колхозников намного отставала от зар­платы городских рабочих, средняя заработная плата в колхозе в 1971 г. составляла 78 руб., тогда как в городском секторе — 126 руб. Впрочем, на самом деле разница была не так велика, если помимо наличных начислялся и заработок в натуре. Кроме того, в сельской местности за период 1950—1976 гг. доходы вы­росли гораздо значительнее, чем в городе. По подсчетам Г.Шре-дер, средний заработок (в натуре и наличными) сельскохозяйст­венных рабочих за этот период более чем утроился, а у несельско­хозяйственных рабочих — только удвоился. В 1950 г. средний доход работающего в сельском хозяйстве составлял 56% от сред­него дохода работающих в других сферах экономики; в 1976 г. — уже 88%15.

Если в 60-е гг. совершили скачок вперед доходы и материаль­ное благосостояние на селе, то в 70-е деревня наконец начала до­гонять город и в сфере культуры. В 70-е — 80-е гг. разительно повысился образовательный уровень сельского населения. В 1970 г. только 318 на 1000 чел. сельских жителей в возрасте 10 лет и старше имели среднее образование, тогда как среди го­родского населения — 530 на 1000 чел. К 1989 г. эти цифры со­ответственно были: 588 на 1000 чел., 666 на 1000 чел.16.

В 70-е гг. в деревню в массовом порядке пришло телевидение, и к 1980 г. на каждые 100 семей там приходился 71 телевизор (в городах — 91). В то же самое время примерно 6 из 10 семей в деревне имели холодильники и стиральные машины; даже автомо­били начали во второй половине 70-х гг. появляться на селе в зна­чительном количестве17.

Несмотря на столь заметные улучшения, деревня во многих отношениях все еще далеко отставала от города. Хотя в большин­стве сел в 60-е гг. появилось электричество и почти в 60% сель­ских домов к 1976 г. был газ, число сельских жителей, имеющих в доме отопление, горячую воду, ванные, телефоны, оставалось невелико, и многим по-прежнему приходилось таскать воду в вед-


pax из колодца. Обследование сельских жилищ, проведенное в 1977 г. в Новосибирской области, выявило, что лишь пятая часть их имела водопровод, десятая часть — отопление и 4% — телефо­ны. Сельские дороги также оставались в плачевном состоянии. В 1976 г. только 9% сельских населенных пунктов в Советском Союзе располагалось у мощеных дорог. Сельские улицы все еще представляли собой «типичные широкие проселки старой России, а тротуары — тропинки в грязи на обочине»18.

Остаточные признаки статуса колхозников как «граждан вто­рого сорта» дожили до 70-х и даже 80-х гг. Когда в 1969 г. был обнародован третий Устав сельскохозяйственной артели, колхоз­никам все еще не разрешалось держать лошадей (некоторые вещи остаются неизменными при всех переменах!) и не выдавались автоматически паспорта. В конце 70-х гг. состоялись дискуссии на тему, не пора ли разрешить им держать лошадей. Но лошади так и остались в России дефицитом, а политики из старой гвардии по-прежнему считали, что частная собственность на «средства произ­водства» абсолютно несовместима с социалистическим сельским хозяйством. В 1982 г. правительство смягчило правила, разрешив иметь лошадей совхозным рабочим и всем прочим сельским жите­лям кроме колхозников. Как это ни невероятно, но формальное запрещение колхозникам держать лошадей, кажется, сохранилось вплоть до распада СССР в 1991 г., хотя и не так уж строго со­блюдалось в последнее десятилетие1^.

С решением проблемы паспортов у советской власти тоже были трудности, но тут прогресс оказался не таким жалким, как в вопро­се о лошадях. К 70-м гг. советские политические лидеры признали, что оставлять колхозников на положении граждан второго сорта в связи с отсутствием права на автоматическое получение паспорта не подобает. Однако они боялись, как бы устранение формального препятствия к отъезду из деревни не повысило и так уже тревожив­ший их уровень миграции. Накануне Второй мировой войны, не­смотря на сильную миграцию в города в 30-е гг., две трети населе­ния Советского Союза все еще оставались в селе. В 1959 г. доля сельского населения сократилась до 52% (109 млн чел.). К 1970 г. она упала до 44% (106 млн чел.), а к концу десятилетия составляла лишь 38% (менее 100 млн чел.)20.

Политики, как можно было бы подумать, должны были прий­ти к совершенно очевидному выводу, что закон о паспортизации не стал сколько-нибудь существенной помехой отъезду. Вместо этого они размышляли о том, насколько все будет хуже, если крестьянам действительно начнут выдавать паспорта. К моменту выхода в 1974 г. нового закона о паспортах вопрос о правах крес­тьян был проработан кое-как. Однако в течение нескольких лет разум восторжествовал. К 1980 г. крестьяне получили паспорта, и исторические неравноправие, созданное в 1933 г., было оконча­тельно ликвидировано21.


К концу брежневского периода большинство исторических не­справедливостей были устранены. Сельское население жило лучше, чем когда-либо, и, по-видимому, работало меньше, чем когда-либо. Оно сократилось от двух третей всего населения в 1939 г. до одной трети полвека спустя, а колхозное население со­кратилось еще больше и в 1979 г. насчитывало всего 39 млн чел. (15% всего населения; менее 40% сельского населения). Это был результат не только миграции из села в город, но и перехода кол­хозников в совхозы — теперь куда более привлекательное место, нежели в 30-е гг., где, как правило, и платили лучше22.

Признаков предприимчивости среди стареющего крестьянского населения было не различить невооруженным глазом, разве что председатели колхозов являлись энергичными предпринимателя­ми советского типа (скорее комбинаторами, чем рационализатора­ми). Зато признаки всеобщего госиждивенчества были налицо. Колхозники достигли своей долгожданной цели — почти полнос­тью избавиться от риска. Государство отпускало сельскому хозяй­ству дотации — в таких размерах, что Сталин, не говоря уже о старых большевиках-марксистах 20-х гг., перевернулся бы в гробу, — практически без всякого эффекта. Низкая производи­тельность советского сельского хозяйства стала притчей во язы­цех.

Так что же удивительного в том, что крестьяне, когда их при­звали сбросить оковы колхозов и храбро ринуться в новый мир независимого капиталистического фермерства, ответили глухим молчанием. Стареющие колхозники, обеспеченные гарантирован­ным минимумом заработной платы, пенсиями и страхованием здо­ровья, естественно, смотрели на перемены в позднюю советскую и раннюю постсоветскую эпоху с опаской и часто рассчитывали на то, что их председатели будут возглавлять их и руководить их действиями в новой ситуации.

«Мы плакали, когда в сорок девятом гнали в колхоз, а теперь будем плакать, когда станете из колхоза гнать!» — говорили в 1990 г. литовские крестьяне. Колхоз внезапно стал казаться весь­ма привлекательным, даже в Прибалтике, где крестьяне лишь 40 лет были оторваны от прежних традиций единоличного хозяй­ствования, что же говорить о России, оторванной от них почти на 60 лет — более чем на 2 поколения! Молодые не хотят выходить из колхоза, говорил ошеломленному российскому журналисту сельский механик в Литве, потому что у них нет интереса делать деньги и они не хотят работать; старые — потому что нет смыс­ла — они просто дожидаются выхода на пенсию".

В России появлялись сообщения о враждебности по отноше­нию к предприимчивым людям, пытавшимся выйти из колхоза или приезжавшим в село, чтобы стать независимыми фермерами, очень напоминавшей прежнюю враждебность сельской общины к «выделившимся». «У кого совесть есть, торговать не пойдет». «Мы к колхозу привычные». «Кто хочет уйти из колхоза, того и


хоронить не будем. Не будет тому гроба из колхозного пиломате­риала!»24

Колхоз пережил советскую систему, создавшую его (будущее покажет, надолго ли), а «крепостной» менталитет колхозников сохранился и после того, как государственное принуждение, поро­дившее его, сменилось государственными подачками. Нескончае­мый поток крестьян-мигрантов принес с собой в город их привы­чку работать спустя рукава и презрение к понятию государствен­ной (общественной) собственности. Когда Советский Союз нако­нец свершил свой земной путь, колхоз и его проблемы могли бы *' служить олицетворением всего советского общества: не представ- О ляющего больше опасности, как в прошлом; не управляемого без- \ жалостными и внушающими страх начальниками; инертного, тя­желого на подъем и пассивно сопротивляющегося переменам — общества, члены которого по большей части презрительно отно­сятся к идее общественного блага, подозрительно — к энергичным или удачливым соседям, постоянно чувствуют себя ущемленными тем, что «они» (начальники) делают, но не шевельнут и пальцем в своей твердой решимости не делать ничего самим.