Жизнь Толстого 7 страница
Итак, Толстой вершит свой суд художника с позиций веры, которую он исповедует. Нельзя думать, что им руководят какие бы то ни было личные побуждения. Он ни в коем случае не выдает себя за образец; к своим произведениям он столь же безжалостен, как и к произведениям других1. Чего же он хочет и в чем заключается это боже-
1 Он относит к «области дурного искусства» свои «художественные произведения» («Что такое искусство?»). Осуждая современное искусство, он причисляет к нему свои собственные пьесы, в которых отсутствует та религиозная направленность, на основе которой должно строиться, по его мнению, драматическое искусство будущего. — Р. Р.
ственное предначертание искусства, которое он проповедует?
Идеал его прекрасен. Слова «религиозное искусство» не следует понимать чересчур узко. Толстой не только не суживает, а, напротив, необычайно расширяет рамки искусства. Искусство, по его мнению, вездесуще.
«...Искусство... проникает всю нашу жизнь... мы привыкли понимать под искусством только то, что мы читаем, слышим и видим в театрах, концертах и на выставках... Но все это есть только самая малая доля... искусства... Вся жизнь человеческая наполнена произведениями искусства всякого рода, от колыбельной песни... до церковных служб...» «Искусство есть один из двух органов прогресса человечества. Через слово человек общается мыслью, через образы искусства он общается чувством... извращение хотя бы одного из них не может не оказать вредных последствий для... общества... Орган искусства был извращен...»
Со времен Возрождения нельзя говорить об искусстве христианских наций. Общественные классы отделились друг от друга. Богатые, привилегированные решили присвоить себе монополию на искусство; критерием красоты стала их прихоть. Отдалившись от бедных, искусство само обеднело.
«Круг чувств, переживаемых людьми властвующими, богатыми, не знающими труда поддержания жизни, гораздо меньше, беднее и ничтожнее чувств, свойственных рабочему народу». «Почти все чувства людей нашего круга сводятся к трем... к чувству гордости, половой похоти и к чувству тоски жизни. И эти три чувства и их разветвления составляют почти исключительное содержание искусства богатых классов».
Такое искусство сеет заразу, оно растлевает народ, оно проповедует половую распущенность и потому становится главнейшим препятствием на пути к счастью человечества. Вот почему искусство утратило истинную красоту, естественность, искренность — оно стало деланным, вымышленным, головным.
В противовес этому лживому искусству эстетов, служащему утехой богача, Толстой предлагает создать живое, человечное искусство, которое объединит всех людей без различия классов и национальностей. Прошлые века дают нам великолепные примеры такого искусства.
«Большинство всегда понимало и понимает то, что и мы считаем самым высоким искусством: художественно простые повествования библии, притчи евангелия, народную легенду, сказку, народную песню все понимают».
Величайшее искусство — то, в котором выражено религиозное сознание эпохи. Не следует понимать под этим какую-либо догму. «В каждом обществе людей существует высшее... понимание смысла жизни, определяющее высшее благо, к которому стремится это общество... Религиозное сознание это бывает всегда ясно выражено некоторыми передовыми людьми общества и более или менее живо чувствуемо всеми».
«...Религиозное сознание в обществе все равно что направление текущей реки».
Религиозное сознание нашей эпохи выражается в стремлении к счастью, основанному на братстве людей. Истинное искусство только то, которое способствует этому единению. И самым высоким искусством будет то, которое добьетдя этого силой самой любви. Но указанной цели добьется и то искусство, которое умеет разить негодованием и клеймить презрением все, что мешает братству людей. Таково искусство Диккенса и Достоевского, «Отверженные» Гюго, картины Милле. Но и такое искусство, которое, хоть и не достигая особых высот, правдиво и с сочувствием отображает обыкновенную жизнь, тоже сближает людей. Таковы «Дон Кихот» и комедии Мольера. Правда, этот вид искусства грешит обычно обилием мелких реалистических подробностей и бедностью сюжета «сравнительно с образцами всенародного древнего искусства, как, например, истории Иосифа Прекрасного». «Обилие подробностей» принижает эти произведения, мешает им стать общечеловеческими.
«...Даже и те [современные произведения искусства], которые есть, испорчены большею частью тем, что называется реализмом, который вернее назвать провинциализмом в искусстве».
Таким образом, Толстой, не колеблясь, осуждает принцип, на котором зиждется его собственное искусство. Ему ничего не стоит принести в жертву будущему всего себя без остатка.
«Искусство будущего... не будет продолжением теперешнего искусства, а возникнет на совершенно других, новых основах...» Оно «будет состоять не из передачи
чувств, доступных только некоторым людям богатых классов...» «Искусство не есть мастерство, а передача испытанного художником чувства. Чувство же может родиться в человеке только тогда, когда он живет всеми сторонами естественной, свойственной людям жизни. И потому-то обеспечение художников в их материальных нуждах есть самое губительное для производительности художника условие...»
В будущем «художниками... будут... все... даровитые люди из всего народа». Искусство станет доступным для всех, потому что «все будут в первоначальных народных школах обучаться музыке и живописи... наравне с грамотой». Кроме того, искусство не будет нуждаться в столь изощренной технике, как ныне; оно устремится к ясности, простоте, краткости, которые были присущи здоровому классическому искусству, искусству Гомера1. Что может быть прекраснее, чем это искусство будущего, которое сумеет самыми простыми, чистыми линиями передать общечеловеческие чувства! Создать сказку или песню, написать картину для миллионов людей куда важнее — и куда труднее, — чем придумать роман или симфонию2. Это — необозримое и к тому же почти нетронутое поле деятельности для художника. Благодаря таким произведениям люди познают счастье братского единения.
«Искусство должно устранять насилие. И только искусство может сделать это». «Назначение искусства в наше время — в том, чтобы... установить... царство божие, то есть любви»3.
Кого из нас не вдохновят эти благородные слова?
1 Ужев 1875г. Толстой писал: «Проповедуйте... что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии... Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать». — Р. Р.
2 Пример самого Толстого достаточно поучителен. Составленные им четыре книги для чтения для деревенских детей были приняты во всех гражданских и церковных русских школах. Его «Первая русская книга для чтения» — духовная пища миллионов. «В простонародии, — пишет бывший член думы С. Аникин, — имя Толстого сливается с понятием о «книге». Можно услышать, как крестьянский мальчик наивно спрашивает в библиотеке: «Дайте мне хорошую книжку, толстовскую!» (Он хочет сказать «толстую») («Памяти Толстого», лекции в аудитории Женевского университета, 7 декабря 1910 г.). — Р. Р.
return false">ссылка скрыта3 Это идеальное братское единение людей не представляется Толстому конечной целью, к которой должна быть направлена человеческая деятельность; его ненасытная душа заставляет его стремиться к неизведанному, к тому, что превосходит даже любовь. «Может быть, в будущем наука откроет искусству еще новые, высшие идеалы, и искусство будет осуществлять их...». — Р. Р.
И кому не ясно, что, несмотря на немалую утопичность и некоторую наивность, точка зрения Толстого на искусство жизненна и плодотворна! Да, наше современное искусство в целом — всего лишь выражение вкусов одной касты, которая и сама-то подразделяется в разных странах на враждующие друг с другом кланы. Ныне во всей Европе нет ни одного художника, в творчестве которого находили бы почву для единения различные партии и слои нации. В наше время таким художником был Толстой. В нем мы любили самих себя, мы, люди различных наций и классов. И тот, кто, подобно нам, вкусил могучую радость этой щедрой любви, уже не может довольствоваться жалкими частицами, отторгнутыми от великой души человечества, а ведь только этими крохами питается европейское салонное искусство.
Самая лучшая теория только тогда хороша, когда она подтверждена делами. У Толстого теория и творчество всегда едины, так же как его вера и деятельность. В то время, когда он разрабатывал свою критику искусства, он создавал и образцы того нового искусства, которое проповедовал, образцы двух видов искусства, одного более возвышенного, другого менее чистого, но столь же «религиозного» в самом человеческом понимании этого слова. Один вид его искусства стремился объединить людей любовью, другой объявлял войну всем, кто против любви. Он написал тогда замечательные произведения: «Смерть Ивана Ильича» (1884 — 1886 гг.), «Народные рассказы и легенды» (1881 — 1886 гг.), «Власть тьмы» (1886 г.), «Крейцерову сонату» (1889 г.), «Хозяин и работник» (1895 г.)1. Подобно собору с двумя башнями, символизирующими вечную любовь и вечную ненависть, возвышается над творениями всего этого периода «Воскресение» (1899 г.).
Все эти произведения отличаются от предшествующих новыми художественными особенностями. Толстой пере-
1 В эти годы появилось в печати или во всяком случае было завершено произведение, написанное в счастливые времена жениховства и первых лет супружества: чудесная история лошади — «Холстомер» (1861 — 1886 гг.). Толстой упоминает об этом рассказе в одном из писем к Фету от 1863 г. Начало рассказа отличает тонкость пейзажных зарисовок -любовное проникновение в душу живого существа, юмор, молодой задор; все это роднит «Холстомера» с произведениями зрелой поры («Семейное счастие», «Война и мир»). Зловещий конец рассказа, его последние страницы, посвященные параллельным описаниям трупа старого коня и трупа его хозяина, носит на себе отпечаток беспощадного реализма, характерного для творчества Толстого после 1880 г. — Р. Р.
менил взгляд не только на предмет искусства, но и на форму выражения. «Что такое искусство?» и книга «О Шекспире» поражают нас неожиданностью изложенных в них эстетических принципов. В большей своей части принципы эти резко противоречат ранее написанным великим произведениям Толстого. «Ясность, простота, краткость», — читаем мы в «Что такое искусство?» Презрение к внешним эффектам. Осуждение мелочного реализма. А в книге «О Шекспире» дан чисто классический идеал совершенства и чувства меры. «Без чувства меры никогда не было и не может быть художника...» Бесспорно, что в новых своих творениях Толстой позднего периода не может отречься целиком от самого себя — от своего вечного стремления к анализу и от необузданности творческого темперамента. Более того, черты эти позже сказываются даже резче, и вместе с тем на новом этапе искусство его подвергалось глубоким изменениям, о чем и свидетельствует несравненная выразительность рисунка, особенно четкого в передаче душевных движений, внутренняя драма сконцентрирована до предела в своем напряжении, она подобна тигру, собравшемуся в комок перед прыжком1; чувства общечеловечны, освобождены от случайных подробностей, от внешнего реализма, и, наконец, нов язык, которым написаны эти произведения: он необычайно сочен, как бы пропитан ароматами земли.
Любовь Толстого к народу уже давно открыла ему красоты народного языка. Ребенком он засыпал под песни и сказки странников-сказителей. Став зрелым человеком, знаменитым писателем, он находил высокое эстетическое наслаждение в беседах с крестьянами.
«Эти люди, — говорил он позже Полю Буайе2, — мастера слова. В прежнее время, когда я разговаривал с ними или с теми странниками, что ходят по нашим деревням с котомками за плечами, я тщательно отмечал те их выражения, которые слыхал в первый раз, нередко позабытые нашим современным литературным языком, но всегда отмеченные печатью хорошей русской старины... Да, дух языка живет в этих людях...»
Толстой, мастер, свободный от какого бы то ни было давления литературных условностей, должен был особенно остро воспринимать всю прелесть народной мысли
1 «Крейдерова соната», «Власть тьмы». — Р. Р.
2 Газета «Тан» от 29 августа 1901 г. — Р. Р.
и речи1. Привыкнув жить вдали от городов, среди крестьян, он до какой-то степени перенял особенности народного мышления, медлительную логику, здравый смысл и рассудительность, когда человек высказывается степенно, не торопясь, и вдруг уклоняется в сторону, ставя слушателя в тупик; он усвоил манеру повторять какую-нибудь мысль, которая ясна уже и без того, упорно повторять ее — в одних и тех же выражениях, снова и снова.
Все это скорее недостатки, чем достоинства. Лишь постепенно он постиг до самых глубин, в чем состоит скрытое от непосвященных обаяние народной речи — сочность образов, поэтическая свежесть выражений, постиг всю мудрость народных преданий. Все это сказалось уже в годы работы над «Войной и миром». В марте 1872 г. он пишет Страхову:
«Я изменил приемы своего писания и язык... Язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может желать сказать поэт, — мне мил. Язык этот... есть лучший поэтический регулятор. Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное — язык не позволит, а наш литературный язык без костей; так набалован, что хочешь мели — все похоже на литературу»2. Но не только языком и приемами описаний обязан Толстой народу; он обязан ему многими своими вдохновениями. В 1877 г. в Ясную Поляну пришел сказитель, и Толстой записал некоторые его рассказы. В их числе были легенды «Чем люди живы» и «Три старца», на основе которых, как известно, Толстой создал лучшие из своих народных рассказов, опубликованных несколько лет спустя3.
Рассказы эти единственны в своем роде — их ни с чем не сравнить в современном искусстве. Они выше искусства. Читая эти рассказы, кто думает о литературе? В них
1 Дружинин писал ему в 1856 г.: «Вы сильно безграмотны, — иногда безграмотностью нововводителя и сильного поэта... иногда же безграмотностью офицера, пишущего к товарищу... все пассажи, писанные с любовью, у Вас превосходны, — но чуть Вы холодеете, у Вас слог путается, и являются адские обороты речи». — Р. Р.
2 Летом 1879 г. Толстой близко сошелся с крестьянами. Страхов пишет по этому поводу: «Толстого кроме религиозности... занимает еще язык. Он стал удивительно чувствовать красоту народного языка и каждый день делает открытия новых слов и оборотов, каждый день все больше бранит наш литературный язык...». — Р. Р.
3 В своих записях о прочитанном между 1860 и 1870 гг. Толстой отмечает: «Былины... влияние очень сильное». — Р. Р.
не только дух евангелия, целомудренная любовь людей-братьев, они наполнены добродушным народным юмором и мудростью народной. Простота, ясность, необычайная сердечность и, главное, несказанный свет пронизывает все. Светом этим озарены и старец Елисей1и башмачник Мартын, которому из окошечка его подвала видны только ноги прохожих и к которому приходит сам господь бог в обличье бедняков, и Мартын, несмотря на свою бедность, помогает им, как может2.
Часто в этих рассказах чувствуются не только евангельские притчи, но и неуловимый аромат восточных легенд, след сказок из «Тысячи и одной ночи», которые так любил Толстой в детстве3. Порой сказочный колорит становится мрачным, тогда все повествование приобретает устрашающее величие. Таков рассказ о мужике Пахо-ме4, который надрывается, стремясь приобрести как можно больше земли — всю, что он сможет обойти за день, и, обойдя больше, чем ему под силу, умирает от натуги.
«Перед шапкой сидит старшина, гогочет, руками за пузо держится. Вспомнил Пахом сон, ахнул... и упал он наперед.
— Аи, молодец! — закричал старшина. — Много земли завладел!
Подбежал работник Пахомов... он мертвый лежит.
Поднял работник скребку, выкопал Пахому могилу, ровно насколько он от ног до головы захватил — три аршина, и закопал его».
Почти все эти рассказы в поэтической форме выражают одну и ту же евангельскую мораль самоотречения и всепрощения:
«Прощай брату твоему, согрешившему против тебя»5.
«Не противься злому»6.
«Мне отмщение, и аз воздам, говорит господь»7.
И всюду, во всех рассказах, одна мораль — любовь. Толстой, стремившийся к искусству, доступному и понятному всем людям, сумел добиться в произведениях этого рода подлинной общедоступности. Они имели во всем
1 «Два старика» (1885 т.). — Р. Р.
2 «Где любовь, там и бог» (1885 г.). — Р. Р.
3 «Чем люди живы» (1881 г.), «Три старца» (1886 г.), «Крестник» (1886 г.). — Р. Р.
4 «Много ли человеку земли нужно?» (1886 г.). — Р. Р.
5 «Упустишь огонь, не потушишь» (1885 г.). — Р. Р.
6 «Свечка» (1885 г.), «Сказка об Иване дураке». — Р. Р. 7«Крестник» (1886 г.). — Р. Р.мире огромный успех, и успех прочный, ибо искусство здесь очищено ото всех преходящих веяний, в нем все вечно.
«Власть тьмы» не поднимается до столь величественной простоты; да художник и не стремится к этому. «Власть тьмы» — оборотная сторона медали: там — мечты о божественной любви, здесь — жестокая действительность. Когда читаешь эту драму, лишний раз убеждаешься в том, что Толстой при всей своей вере в народ никогда не допускал идеализации и не отступал от правды!
Несколько небрежный в других своих драматических творениях1, Толстой на сей раз достигает безукоризненного мастерства. Характеры и поступки действующих лиц обрисованы необыкновенно жизненно, без тени искусственности: сердцеед Никита; охваченная необузданной чувственной страстью Анисья; цинично добродушная старая Матрена, которая матерински покрывает распутство сына; святость старика-заики Акима, неказистое обличье которого избрал своим пребыванием бог. И дальше — падение Никиты, безвольного и незлого, но погрязшего в грехе и докатившегося до преступления, несмотря на тщетные попытки удержаться от падения в бездну, куда увлекают его мать и жена.
«Мужиков похвалить нельзя, а уж бабы...2 Эти как звери лесные. Ничего не боятся... Вашей сестры в России большие миллионы, а все как кроты слепые, — ничего не знаете. Мужик — тот хоть в кабаке, а то и в замке, случаем, али в солдатстве, как я, узнает кое-что. А баба что?.. Как выросла, так и помрет. Ничего не видела, ничего не слыхала... Так, как щенята слепые ползают, головами в навоз тычутся. Только и знают песни свои дурацкие: го-го, го-го. А что го-го, сами не знают».
И, наконец, страшная сцена убийства новорожденного
1 Интерес к театру появился у Толстого довольно поздно. Зимой 1869/70 г. он вдруг почувствовал вкус к драматургии и, как всегда, отдался целиком новому увлечению.
«Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще и, как это всегда случается с людьми, которые до 40 лет никогда не думали о каком-нибудь предмете... вдруг с 40-летней ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового... Читал Шекспира, Гёте, Пушкина, Гоголя, Мольера... Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Эврипида... больше всего лежу в постели (больной), и лица драмы или комедии начинают действовать. И очень хорошо представляют» (из писем к Фету от 4 и 17 февраля 1870 г.). — Р. Р.
2 «Власть тьмы», вариант IV акта. — Р. Р.
ребенка. Никита не хочет убивать. Анисья, которая ради него убила своего мужа и с тех пор терзается совершенным преступлением, свирепеет и, обезумев, угрожает выдать его; она кричит:
«Пусть не я одна. Пусть-ка и он душегубец будет. Узнает каково!»
Никита душит ребенка, зажав между двумя досками. Не завершив преступления, он в отчаянии пытается бежать, угрожает убить мать и Анисью, рыдает, молит:
«Матушка родимая, не могу я больше!»
Ему мерещится, что раздавленный ребенок плачет.
«Куда уйду я?»
Это — шекспировская сцена. Менее жесток, но еще более хватает за сердце вариант IV акта, диалог маленькой девочки и старого работника, которые, оставшись вдвоем в доме, слышат в ночной тишине крики и догадываются о преступлении, совершаемом на дворе.
В конце — искупление, добровольное раскаяние. Никита, в сопровождении своего отца — старика Акима — входит босой на свадебный пир. Он падает на колени, земно кланяется всем присутствующим и публично кается во всех своих прегрешениях. Старик Аким, глядя на него с восторженной и скорбной улыбкой, подбадривает сына:
«Бог-то! Бог-то! Он во!»
Особую силу придает этой драме великолепный народный язык.
«Я ограбил свои записные книжки, чтобы написать «Власть тьмы», — говорит Толстой Полю Буайе.
Знаменитые сцены из «Власти тьмы», в которых так и светится душа русского народа, его поэтичность, его острый, насмешливый ум, получились такими неожиданными, что рядом с ними бледнеют все привычные литературные образы. Толстой сам упивается изображаемым1; он с наслаждением уснащает драму всеми этими необычными выражениями и мыслями; он даже забавляется наиболее смешными из них и тут же, как проповедник, с отчаянием вглядывается в тьму человеческих страстей.
Наблюдая народ, освещая светом своей мысли мрак, среди которого народу приходится жить, Толстой одновременно создает два трагических произведения, показывающих, что богатые, обеспеченные классы общества пре-
1 Во всяком случае работа над этой тяжелой драмой не отразилась на душевном состоянии Толстого. Он пишет Тенеромо: «Я живу хорошо, радостно. Писал все драму («Власть тьмы»). Еще не вышла. В цензуре» (январь 1887 г.). — Р. Р.бывают в еще большей, поистине непроглядной тьме. Чувствуется, что в этот период творческая мысль Толстого находится под сильным воздействием законов театра. «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната» — это именно внутренние драмы, драмы души; отсюда их сжатость, сосредоточенность; а в «Крейцеровой сонате» повествование даже ведется от лица героя.
«Смерть Ивана Ильича» (1884 — 1886 гг.) — одно из тех произведений русской литературы, которые всего больше взволновали французских читателей. Я уже говорил в начале книги, как «Смерть Ивана Ильича» потрясла французских провинциальных буржуа, обычно совершенно равнодушных к искусству. И это понятно. Повесть Толстого волнует правдивым и типическим изображением среднего человека, добросовестного чиновника, который обходится без религии, без идеалов, даже без мысли; он весь поглощен своими мелкими делами и, прожив всю жизнь как бы машинально, только в смертный свой час с ужасом обнаруживает, что он по-настоящему так и не жил. Иван Ильич — типичный представитель европейских буржуа восьмидесятых годов прошлого столетия, тех буржуа, которые читают Золя, ходят в театр смотреть Сару Бернар и не то что отрицают религию, а просто ни во что не способны верить. Вера, безверие? К чему утруждать себя мыслями обо всем этом, проще не думать.
Яростным обличением современного общества и в особенности брака, то саркастически едким, то откровенно насмешливым, «Смерть Ивана Ильича» открывает серию новых произведений Толстого; повесть эта предвещает еще более суровый реализм «Крейцеровой сонаты» и «Воскресения». Жалкая и нелепо пустая жизнь людей, которых сотни и тысячи; смешное тщеславие, радости мелочного самолюбия — мизерные радости, но все же лучше они, «чем сидеть одному или с женой». Жизнь, отравленная служебными неудачами, несправедливыми оскорблениями (когда вас обходят чином). И эта нелепая, никому не нужная жизнь, в которой единственное счастье — игра в вист, обрывается по еще более нелепой причине: Иван Ильич упал с лестницы, желая поправить гардину на окне в гостиной, и падение это положило начало его болезни. Ложь жизни. Ложь болезни. Ложь преуспевающего врача, который сам-то вполне здоров. Ложь семьи, которой болезнь внушает отвращение. Ложь жены, которая изображает преданность, прикидывая в уме, как она будет жить после смерти мужа. Всеобщая ложь, которой противопоставлена единственная правда — сочувствие слуги: тот не старается скрыть от умирающего его положение и как брат ходит за ним. Иван Ильич, преисполненный бесконечной жалости к самому себе, оплакивает свое одиночество и эгоизм людей. Он невыносимо страдает до того дня, когда ему вдруг открывается, что вся его прошлая жизнь была полна лжи, но что это еще можно исправить. И вот — за час до смерти — все вдруг озаряется ясным светом. Он больше не думает о себе, он думает о близких, ему становится жалко их; он чувствует, что должен умереть, чтобы освободить их от себя.
« — А боль? — спросил он себя... — Да, вот она. Ну что ж, пускай боль.
— А смерть? Где она?
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его... вместо смерти был свет.
— Кончено! — сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе.
— Кончена смерть, — сказал он».
В «Крейцеровой сонате» нет даже такого «света». Это жестокое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество, мстя за нанесенные раны. Не надо забывать, что это исповедь человека-зверя, который только что совершил убийство и весь пропитан ядом ревности. Автор отступает, и мы видим только его героя. И все же в яростных выпадах против всеобщего лицемерия: лицемерного воспитания девушек, лицемерия любви, брака — этого, «разрешения на разврат», лицемерия светского общества, науки, врачей — «перечесть нельзя преступлений, совершаемых ими», — во всем этом мы узнаем идеи самого Толстого, только выражены они здесь с повышенной резкостью. Увлекаемый своим героем, Толстой прибегает к чрезвычайно откровенным выражениям в безудержных описаниях плоти, снедаемой сладострастием, а затем переходит в другую крайность: неистовый аскетизм, ненависть и страх перед любовью, в исступление средневекового монаха, который проклинает жизнь, сам сгорая от чувственных желаний. Закончив «Крейцерову сонату», Толстой сам ужаснулся.
«Я никак не ожидал, — говорит он в послесловии к «Крейцеровой сонате», — что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня. Я ужасался своим выводам, хотел не верить им, но не верить нельзя было... я должен был признать их».
И действительно, со временем его самого будут преследовать, правда не так жестоко, мысли убийцы Позднышева, который яростно обличает любовь и брак:
«Слова евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с нею, относятся не к одним чужим женам, а именно — и главное — к своей жене».
«...если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить».
Опираясь на евангелия от Матфея, Толстой доказывает, что брак не может соответствовать христианскому идеалу, что не может существовать христианское супружество, что брак, с точки зрения христианства, не может рассматриваться как явление прогрессивное, наоборот, это явление упадочное, и что любовь, а равно и все то, что ей предшествует и за ней следует, является препятствием на пути к достижению истинного человеческого идеала1.
Но эти мысли никогда, быть может, не отлились бы в столь четкую форму, если бы Толстой не вложил их в уста Позднышева. Как это часто бывает с великими художниками, произведение увлекло за собой автора. Художник опередил мыслителя. Искусство от этого оказалось не в накладе. По силе воздействия, по страстной сосредоточенности повествования, по откровенной обрисовке чувств, по зрелости и совершенству формы ни одно произведение Толстого не может сравниться с «Крейцеровой сонатой».
Мне остается объяснить название этой вещи. По правде сказать, оно неверно. Оно вводит читателя в заблуждение. Ведь музыке в этом произведении дана лишь вспомогательная роль. Выкиньте сонату — ничего не изменится. Толстой ошибочно смешал два волновавших его вопроса: развращающую силу музыки и силу любви. Демон музыки заслуживал отдельного произведения; место, которое
1 Заметим, что Толстой никогда не был настолько наивен, чтобы считать осуществимым для современного человека идеал безбрачия, полного целомудрия. Но ведь, по его мнению, любой идеал неосуществим по самой своей природе: идеал — это призыв к высокому героизму, сокрытому в душах людей.
«...Идеал только тогда идеал, когда осуществление его возможно только в идее, в мысли, когда он представляется достижимым только в бесконечности и когда поэтому возможность приближения к нему — бесконечна. Если бы идеал не только мог быть достигнут, но мы могли бы представить себе его осуществление, он бы перестал быть идеалом» («Послесловие к «Крейцеровой сонате»). — Р. Р.
отведено ему здесь, недостаточно для того, чтобы доказать существование опасности, о которой говорит Толстой. Я должен несколько задержаться на этом вопросе, потому что, как мне кажется, отношение Толстого к музыке всегда понималось неправильно.