КАК ЛЕЙТЕНАНТ ПАДДОК И КАПИТАН ДЕВРЁ СВАРИЛИ ЧАШУ ПУНША, А ПОТОМ ПЕЛИ ПЕСНИ И БЕСЕДОВАЛИ

 

Если бы люди довольствовались своим уделом, не искали лучшего и мирились с тем, что сегодня ничем не отличается от вчера, а завтра — от сегодня, род людской без дополнительных расходов на питание прибавил бы в весе, а сон его был бы глубок и безмятежен. Однако душе человека так же несвойственно отдыхать, как морю или ветру. Вечно мы злоумышляем против собственного спокойствия, но стоит кому-нибудь в толпе зашевелиться, как он начинает задевать остальных, и в результате даже самые безобидные принуждены бороться за свой status quo;[38]временами, решив не шевельнуть и пальцем, не пожертвовать и полушкой ради «продвижения», они волей-неволей принимаются заодно со всеми выделывать разные антраша. Так уж распорядилась природа, а она умеет настоять на своем; она не потерпит, чтобы даже самый пассивный из нас сидел сиднем, и, если нет другого способа, пришпиливает к его подолу хлопушку (страсть или какую-нибудь иную прихоть), и вот толстый увалень неловко скачет, причиняя неудобства окружающим и самому себе. Печально, но это так; нам не дано обрести покой в полной неподвижности. Мы связаны друг с другом множеством сложно переплетенных нитей и не можем совершить, с самыми благими намерениями, простейший, касающийся только нас самих поступок, как то: жениться или нанять на лето дом в Брайтоне — и не задеть при этом десятков достойных людей, не имеющих, казалось бы, с нами и нашими делами ничего общего. В этом отношении человечество напоминает пирамиду из картофелин: стоит задеть одну — и приходят в движение даже те, от которых меньше всего этого ожидаешь. Так и в тесном чейплизодском мирке за едва заметным толчком следовал существенный сдвиг взаимосвязей, и едва ли не каждый сделанный кем-либо шаг в том или ином направлении сказывался, иногда губительно, на судьбе соседа или соседей.

Среди прочих лиц, нежданно-негаданно потревоженных, оказался теперь наш друг капитан Деврё. Ночью он получил письмо. Он вернулся из клуба в обществе маленького Паддока; последний только что выступил там с «блештящей» декламацией из Шекспира и был, как всегда в таких случаях, крайне возбужден, расхваливал своему товарищу (которым, между прочим, по-детски восхищался, не вполне его понимая и от этого уважая еще больше) необычайную глубину, многогранность и драматическое богатство шекспировских пьес и уверял, что мало кто постиг их хотя бы наполовину.

— Мне пришла эта мысль не далее как во вторник — в ту ночь, как ты знаешь, я поблизости от Конуры разрядил пистолет в разбойников из окошка кареты; я тогда возвращался один из театра Смок-Элли. Я подумал, клянусь честью, что, будь у меня твои таланты, дорогой мой Деврё, умей я писать, как ты (а ты умеешь — я знаю), я бы переписал все пьесы Шекспира, строго придерживаясь образца и в то же время так, что их невозможно было бы узнать.

— А, вроде тех ирландских мелодий, что вызывают либо слезы, либо смех в зависимости от того, как их сыграть — медленно или быстро; сравню их еще, дорогой мой Паддок, с рубленой телятиной — повар сделает ее острой или сладкой, как пожелаешь, или с тетей Ребеккой, которая целиком зависит от собственных капризов или чужих подначек, так что иной раз ее просто не узнать, а ведь это все та же тетушка Бекки, — отвечал Деврё, стучась в дверь Айронза.

— Нет, серьезно: переделаешь кое-где старика в юношу, смешной персонаж в грустный или наоборот или женщину в мужчину — и, уверяю тебя, пьеса станет совершенно неузнаваемой и возникнут такие новые и неожиданные повороты сюжета…

— А, понимаю, клянусь всеми богами, славная идея! Возьмем хотя бы Отелло; завтра — нет, сегодня же за него примусь! Молодого венецианского дворянина, весельчака и редкостного красавца, завораживает рассказами о «каннибалах — то есть дикарях, друг друга поедающих, о людях, у которых плечи выше головы»{100} чернокожая женщина средних лет с несколько грубоватыми чертами лица — Юнона или Дидона; она сманивает его из-под отеческого крова, венчается с ним и увозит, но не на Кипр — надобно проявить оригинальность, — а на остров Стромболи, а в последнем акте можно будет устроить извержение. Там Дидона начинает ревновать нашего героя, при том что он невинен, как Иосиф; и вот слуга укладывает его в постель, а он тем временем жалостно повествует о том, как у отца его был слуга Варварус. А потом, когда все готово и в спальне потушена свеча, входит Дидона, вид ее необычайно суров; она душит венецианца подушкой, не обращая внимания на его крики и жалобные мольбы, и… Клянусь Юпитером, письмо из Бата!

Деврё зажег свечу; взгляд его привлекло лежавшее на столе письмо с большой красной печатью, похожей на глаз, и в его сердце зашевелились недобрые предчувствия.

— Ты разрешишь, любезный Паддок? — спросил Деврё, прежде чем вскрыть печать, ибо в те дни все были педантами в вопросах этикета. Паддок дал дозволение, и капитан прочел письмо.

— Это от моей тетки, — пояснил Деврё и в растерянности уронил письмо; потом перечитал его, немного подумал и спрятал в карман. — Графиня пишет, что мне нужно ехать, Паддок. Она договорилась с генералом об отпуске, и — черт возьми! — делать нечего; ты знаешь, мне нельзя ее сердить. В самом деле, Паддок, мне не хотелось бы сердить ее. Бедная старушка — она была так добра ко мне, никто и не знает, как она была ко мне добра. Так что завтра я уезжаю.

— Но не навсегда же?! — воскликнул вконец расстроенный Паддок.

— Не знаю, дорогой Паддок. Ее планы для меня совершеннейшая загадка. Льюиса, как тебе известно, доктора отправляют в Малагу; честняга Дэн Лофтус — я за него немного похлопотал — отправляется с ним, а старую леди, бедняжку, одолела, надо думать, хандра, и она требует меня к себе — вот и все. Так что, Паддок, нужно бы нам выпить вместе — вдвоем: ты и я — чашу пунша… или чего-нибудь еще… как пожелаешь.

И вот они еще некоторое время посидели, очень развеселились, прониклись дружескими чувствами и — каждый на свой лад — растрогались. Паддок приоткрыл завесу над своей тайной, но благородной страстью к Гертруде Чэттесуорт, Деврё своим приятным печальным тенором пропел одну-две песни (о презрении к фортуне); нимфу, сновавшую вверх-вниз по лестнице с большим чайником в руках, потянуло в объятия Морфея; взбунтовалась миссис Айронз и отказалась наотрез вновь подняться с постели, чтобы снабдить пирующих ромом и лимонами. Паддок изучил циферблат своих часов (с легкой икотой и излишней торжественностью — приходится признать), затратив на это добрых пять минут, и убедился, что стрелки приближаются к часу; засим он по-военному коротко, но все же взволнованно, простился с товарищем, однако тот не сразу расстался с гостем, а помог ему спуститься с лестницы (довольно крутой), с трудом увел от приоткрытой двери чулана, куда его потянуло, и, более того, счел своим долгом проводить доблестного лейтенанта домой; а наутро нашего славного Паддока мучила головная боль. Проснулся он в камзоле и гамашах, часы искал и отчаялся найти — затем они обнаружились, вместе с лимоном, в кармане сюртука, который висел на стене; выявилось еще немало странного — по мнению Паддока, с его вчерашними действиями никак не связанного.

Своим состоянием Паддок был «рашштроен». И пусть ввиду вышеописанного особого случая он позволил себе некоторое «злоупотребление спиртным», я должен сказать, что не припомню, когда еще с этим достойным маленьким джентльменом случалась подобная история. Слегка «не в себе» он иногда бывал, но не более того — и будьте уверены, немногие в те дни отличались подобной добродетелью.