III Православие как основа идеологии

 

Православие не одно из многих равноценных христианских исповеданий. Подобная точка зрения возможна лишь на почве внеконфессионального или мнимонадконфессионального хри­стианства. Но внеконфессиональное христианство абстрактно и безжизненно; и оно даже не христианство, ничем не отличаясь от "универсальной" религии, т. е. от язычества. Православие — высшее, единственное по своей полноте и непорочности испове­дание христианства. Вне его все — или язычество, или ересь, или раскол. Этим, однако, ценность инославия целиком не отрицает­ся. В инославии, хотя и еретическом — в католичестве и протес­тантстве, — даны особые и по существу своему абсолютно цен­ные аспекты христианства, которые чужды православным наро­дам и могут быть раскрыты только народами романо-германскими и жизненно важны именно для них. Однако лишь отрекшись; от своей ереси, т. е. от горделиво-упорного пребывания в своем одностороннем и потому ложном уединении, лишь покаявшись, в силах будут католики и протестанты раскрыть вполне собственное свое достояние, нужное для всей Церкви Христовой, т. е. для будущего Церкви Православной. И время не терпит: если они не сделают этого, они погибнут в начавшемся уже процессе культурного разложения, в позитивизме и серой гражданственности, в бесплодном революционном бунтарстве и материали­стическом социализме, из страшной борьбы с которым мы побед­но выходим. Не следует толковать высказываемые здесь мысли "по-католически", т. е. понимать их как провозглашение какого-то отвлеченно универсального, исключающего или оставляюще­го вне себя все индивидуальные или индивидуально-культурные и национальные особенности и потому безжизненно абстрактного неконфессионального христианства или как стремление руси­фицировать или грецизировать инославие. Идеал Православия, практически, особенно в европеизованный императорский пери­од русской истории, часто остававшийся непонятым, заключает­ся не в "религиозном интернационале", а в симфоническом и органическом, в соборном единстве многих исповеданий, право-славных не в том смысле, что они греческие или русские, а в том, что они не еретичны. Такое соборное единство не отрицает романской или германской индивидуальности и не оставляет их вне Церкви как нечто несущественное. Напротив, оно требует от/ этих индивидуальностей полного и свободного самораскрытия;} их в Христовой вере и так именно понимает "возвращение" их в лоно Православия. Существуя пока только как русско-греческое' и преимущественно как русское, Православие хочет, чтобы весь мир сам из себя стал православным и чтобы иные симфонически-личные аспекты Православия в союзе христианской любви и сво­боды соединились соборно, или симфонически, с русским, греческим и славянским.

Таково по существу и отношение Православия к язычеству. Язычество есть потенциальное Православие. Само собой разуме­ется, что по степени осознания христианских истин язычество стоит ниже, чем инославие, и более его удалено от православия русского. Однако, не будучи сознательно-упорным отречением от Православия и горделивым пребыванием в своей отъединенности, язычество скорее и легче поддается призывам Правосла­вия, чем западнохристианский мир, и относится Православию с такой же враждебностью. Как потенциальное христианст­во, как смутное и печальное опознание истины язычество само по себе особенной стойкостью не отличается. С другой стороны если мы сосредоточимся на язычестве , этнографически и геогра­фически близком России и частью входящем в ее состав, мы лег­ко обнаружим некоторое особо близкое родство его первичного религиозного уклада именно с русским православием. Это родст­во позволяет предполагать, что русское и среднеазиатское язычество в христианизации своей создаст формы и аспекты Православия, более близкие и родственные русским, чем евро­пейским. Факт "родства" уже давно отмечен и русскими, и ино­странными наблюдателями. Для пояснения только указываем на живое и глубокое сознание примата религии, т. е. религиозного основания всего бытия, на специфическое отношение к природе и миру, причем православная идея преображения мира (а не как в католичестве — замены его другим) и признание сущест­венной оправданности этого Богом созданного и обожаемого ми­ра усматривают нечто ее предчувствующее в отношении к миру у буддистов. Сюда же надо отнести и так называемую мистичес­кую созерцательность Православия, дающую повод к нелепым обвинениям его в пантеизме, равно и специфичность религиоз­ной этики, которая в Православии выдвигает идеи самопожерт­вования, смирения и покорности Божьей воле, в язычестве — идеи кармы и судьбы. Религиозно-этическая категория расши­ряется на все бытие и, не признавая ничего религиозно-этически индифферентного, не ограничивается только человеческим, в человеке же не выделяет особой сферы. В связи с этим религиоз­ный обряд и культ уже не могут толковаться как магия, но при­обретают смысл существенной для всего мира деятельности, и са­мо религиозное учение получает жизненность и реальную силу в бытовом исповедничестве. Религиозная идея становится кон­кретной, и развитие ее делается развитием самой жизни. Понят­но, что появляется принципиально отличное от европейского по­нимание проблемы зла. На место активно-агрессивной борьбы с ним выступают преодоление его терпением и вера, что оно само себя уничтожает при свете активно осуществляемого добра. Буд­дизм с наибольшей для язычества силой и притом в родствен­ных Православию тонах раскрывает идею искупления и в своей теории "бодисаттв" предчувствует идею Богочеловечества. Но если буддизм своей "созерцательностью" и "пассивностью" от­ражает одну из сторон Православия — мусульманство, актив­ное, хотя и не стойкое, умаленно выражает ту направленную на преображение мира действенность, которая в русском народе часто принимает болезненную форму стремления катастро­фически преобразить все и немедленно и всецело сделать мир со­вершенным и святым.

Подробное развитие и обоснование высказанных сейчас мыс­лей увело бы нас слишком далеко. Но приведенных наблюдений достаточно для того, чтобы говорить о тяготеющем к русскому Православию как к своему центру религиозно-культурном мире. Мы называем его, поскольку он лежит за оградой Православной Церкви, потенциально православным не в том смысле, что он хочет, может и должен быть обращенным в Православие извне и принудительно (дух Православия отвергает всякое "заставь вой­ти" и требует свободы), но в том, что, если он свободно устремит­ся к саморазвитию, свободное его саморазвитие будет его развитием к Православию и приведет к созданию новых, специфичес­ких его форм. Как иначе объяснить его религиозно-существен­ное единство, не ниспадая до точки зрения религиозно-индиффе­рентной и мнимой научности и не исповедуя бесплодную и абст­рактную "общечеловеческую" религию, т. е. не отрекаясь от Православия? Мы не предлагаем иноверию компромиссов, кото­рые бы и для нас, и для него были равнозначны вероотступничес­тву, но, ценя его своеобразие и его будущее, мы предоставляем ему объяснять факты по-своему, сами же верим, что оно придет к нам, хотя сейчас это и отрицает, и что общение в духе взаимной "христианской" любви его саморазвитию поможет. Так объясня­ется разница в отношении русского Православия, с одной сторо­ны, к европейскому христианству, с другой — к "язычеству". Бу­дущее и возможное православие нашего язычества нам роднее и ближе, чем христианское инославие; и миссия Православия по отношению к инославию требует большей энергии обличения. При этом в самом западном христианстве романское католичест­во по своим устремлениям и, предположительно, по своему буду­щему от нас дальше, чем германское протестантство, особенно же протестантство церковное и преимущественно англиканство, через раннее галльское монашество и "ироскоттскую" церковь органически связанное с христианским Востоком. Католичество закоренело и упорствует в своем заблуждении, тогда как протес­тантство уже посягнуло на застывшие формы и нормы и через "отрицание отрицания" двинулось, хотя и по пути новых заблу­ждений, к истине, приобщаясь к духу христианской свободы. Протестантство ищет и хочет учиться и познавать, а католичест­во думает, будто нашло абсолютную истину и одно целиком ею обладает, запрещая другим искать и думать. Русское же Право­славие, признавая себя обладающим полнотой истины в одном из ее аспектов, не отрицает других существующих и возможных ее аспектов как иных выражений Православия, но хочет их свобод­ного самораскрытия, дабы приблизилась его собственная полно­та в христианском взаимообщении с ними. Оно не замыкается в себе, но в своем саморазвитии призывает к свободному самораз­витию и других.

Итак, единственное непорочное выражение христианства есть Православная Церковь, ныне достигшая наибольшего рас­крытия в Русской Церкви, которая главенствует среди других Православных и на себя приняла главный натиск зла. Исто­рическая задача русского народа заключается в том, что он должен осуществить себя в своей Церкви и должен, себя в ней разви­вая, т. е. осуществляя и познавая ее, путем исповедничества и са­мораскрытия создать возможность самораскрытия в Правосла­вии и для "неплодящей языческой церкви", и для мира, отпав­шего в ересь.

Раскрывая идею и существо Православия, мы проводим стро­гое различие между Православием и Православной Русской Цер­ковью, с одной стороны, и тем, что считают "православным" и "церковно-православным" отдельные православные люди, хотя бы и обладающие высоким авторитетом и влиятельным церковно-иерархическим положением,— с другой. Наш критерий не во внешнем авторитете, к коему, однако, мы относимся с величай­шим вниманием, а в "соборном", т. е. в церковном, единстве и церковной согласованности, которые не исключают индивиду­ального, но необходимо его предполагают. Утверждаясь в "со­борном единстве" Церкви, мы отличаем ее, святую, непорочную и безошибочную, и от иерархических представителей ее, кото­рые, как все люди, могут ошибаться и поступать нецерковно, и от эмпирического церковного народа, который лишь становится Церковью. Поэтому мы не идеализируем эмпирической действи­тельности и не отвергаем ни грехов церковных иерархов, ни рас­пространившегося среди них под обер-прокурорским гнетом прислужничества, ни недостойного политиканства, ни, наконец, тяжких грехов и заблуждений всего русского православного на­рода. Но мы относим все это не к Церкви, а к тому "миру, кото­рый ею только становится и в котором добро смешано со злом". Как недостойно и недостаточно опровергать социализм указани­ем на взяточничество, безнравственность и всякие пороки от­дельных социалистов, так еще более недостойно нападать на Церковь за грехи тех, которые именно в этих грехах своих оста­ются вне Церкви. Поскольку к Церкви и социализму прилагает­ся религиозно-нравственный критерий, надо применять его не к единицам, а к целому. Дело не в том, есть ли грешники — где на земле их нет? — но в том, требует ли идея для своего осуществле­ния грешных и дурных средств. И тут очевидно, что Православ­ная идея для своего осуществления требует не ненависти, а люб­ви, что она отрицает убийства, насилия, грабежи и обманы, то­гда как коммунизм перестанет существовать, если откажется от борьбы классов, насильственной экспроприации и т. д. Правда, нам возразят, что известная мера насилия в эмпирической жиз­ни неизбежна. Конечно. Но Церковь как раз сама и не занимается конкретной политикой, в которой насилие эмпирически неиз­бежно, хотя Церковь и требует полноты конкретного. Она не чер­тит политических программ и не дает конкретных практических указаний, но указывает нам наш идеал и предоставляет нам сво­боду в его осуществлении. Это уже наше дело, сумеем ли мы и найден ли в себе силы осуществить его в духе Церкви, в духе любви, а не злобы. Церковь только говорит, что мы должны так его осуществить и что мы грешим, прибегая к насилию, во она же прибавляет, что мы не менее грешим, если бездействуем, и что во всяком, даже грешном, деле есть зерно нужного и благого. Все сказанное до сих пор является не чем иным, как толкова­нием и изложением одного из существеннейших понятий Право­славия — понятия "соборности". Словом "соборный" церковно­славянский Символ Веры передает греческое слово "кафоличес­кий". "Соборный" — значит "единый по всему и во всем", единый в целом и во всех частях. "Вселенскость", "вселенский" означают факт и — еще более — идеал распростра­ненности Церкви по всему миру, по всей населенной людьми зем­ле. Это обозначение географически-этнографическое и внешнее. Напротив, "соборность" и "соборный" определяют внутреннюю природу Церкви. Церковь была соборной с самого своего возникновения, когда она не распространилась еще и по всему римскому миру, и пребыла бы соборной даже в том случае, если бы в ней осталось всего два-три человека. Вселенскость, ко­нечно, вытекает из соборности, будучи полнотой ее осуществле­ния вовне; но эмпирически Церковь может и не охватывать все­ленную иначе как в идеале, хотя всегда была, есть и будет акту­ально соборной.

Исповедуя свою соборность, Церковь говорит, что она сама и ее истина не есть нечто отвлеченно-общее, "интернациональное", одинаково приемлемое всяким и сотому не делающееся его пло­тью и кровью, его индивидуальностью. Она говорит, что ее исти­на и она сама абсолютно конкретны и содержат в себе все дейст­вительное и благое, все индивидуальное. Нет ничего благого и действительно существующего вне соборной Церкви; и в ней пол­нота всякой личности, как индивидуальной, так и симфоничес­кой. В Церкви основание и оправдание личности; через нее, и только через нее, всякой личности даруется бессмертие. Однако все личности составляют в Церкви и совершенное единство, их индивидуального бытия не исключающее, ибо Церковь есть истинное единство множества и множество единства, всеединство, как совершенная всеединая личность. Правда, такова Церковь лишь в святом своем совершенстве, в славе своей, эмпирически всецело не являющейся. Эмпирически Церковь предстает нам только как симфоничность или согласованность многих своих личностей, как соборное единство всех членов ее в духе веры в любви, как "собор всей твари". Христова вера я Христова любовь так соединяют всех членов Церкви, что сохраняется и расцвета­ет всякая личность, а все индивидуально отличное и только эм­пирическое, с другим не согласуемое, все же со всем и согласует­ся. Христианин понимает, что он не прав, если его индивидуаль­ная, субъективная правда отрицает правду других. Он не утвер­ждает своей субъективной правды самовольно, сознавая свою ог­раниченность и уповая, что Бог согласует истинное существо его правды с истинным существом правды всякого другого. Отдавая должное греховному несовершенству мира, он ценит даже в ошибке другого искаженную другим и лишь Богу иногда ведо­мую правду, смотрят на свое субъективное убеждение только как на свою попытку приблизиться к церковной истине, церковной же, т. е. абсолютно удостоверенной, истиной признает лишь то, что провозглашено самой соборной Церковью.