XXVII. ОТВЕТ ПИШЕГРЮ

 

— Сударь, — отвечал Пишегрю, употребив старое обращение, упраздненное во Франции год назад, — если бы вы были шпионом, я приказал бы вас расстрелять; если бы вы были обычным вербовщиком, что ставит на карту собственную жизнь ради богатства, я предал бы вас Революционному трибуналу и он казнил бы вас на гильотине. Вы доверенное лицо; ваше мнение, по-моему, зависит скорее от личных симпатий, нежели от принципов; я отвечу вам спокойно и серьезно, а вы передадите мой ответ принцу.

Я вышел из народа, но мое происхождение нисколько не влияет на мои взгляды; они обусловлены не сословием, к которому я принадлежу по рождению, а проведенными мной историческими исследованиями.

Нации — это гигантские организмы, подверженные людским болезням; порой они страдают от истощения, и тогда следует лечить их средствами, поднимающими тонус; порой — от полнокровия, и тогда следует делать им кровопускание. Вы говорите, что Республика — это химера, и я с вами согласен, по крайней мере, в данный момент; но здесь вы заблуждаетесь, сударь. Мы живем не в эпоху Республики, мы живем в эпоху Революции. В течение ста пятидесяти лет нас разоряли короли, в течение трехсот лет нас угнетали вельможи, в течение девяти веков священники держали нас в рабстве, но настал миг, когда ноша оказалась непосильной для спины, что должна была ее нести, и восемьдесят девятый год заявил о правах человека, сравнял духовенство с другими подданными королевства и упразднил какие бы то ни было привилегии.

Оставался король; на его права еще никто не посягал.

Его спросили:

«Признаете ли вы Францию в том виде, какой она стала после наших преобразований, с ее тремя группами населения — третьим сословием, духовенством и дворянством, уравновешивающими друг друга; признаете ли вы конституцию, которая оставляет вам привилегии, предоставляет цивильный лист и налагает на вас обязанности? Обдумайте это здраво. Если вы отказываетесь — скажите „нет“ и уходите. Если вы согласны, скажите „да“ и поклянитесь».

Король сказал «да» и дал клятву.

На следующий день он покинул Париж и, будучи убежденным, что пересечет границу, поскольку все было предусмотрено, приказал передать представителям народа, которым дал накануне свое обещание, такие слова: «Меня вынудили поклясться, и моя клятва исходила из моих уст, а не из сердца; я слагаю с себя обязательства, вновь беру свои права и привилегии и вернусь вместе с неприятелем, чтобы наказать вас за непослушание».

— Вы забываете, генерал, — сказал Фош-Борель, — что те, кого вы называете неприятелем, состоят с ним в родстве!

— Вот в этом-то и беда, дорогой мой, — сказал Пишегрю, — беда в том, что родственники короля Франции являются врагами Франции, но что поделаешь, так оно и есть; в жилах Людовика Шестнадцатого, рожденного от принцессы Саксонской и сына Людовика Пятнадцатого, нет и половины французской крови; он женится на эрцгерцогине, и вот вам королевский герб: первая и третья четверти в нем лотарингские, вторая — австрийская и только последняя четверть принадлежит Франции. Вследствие этого, как вы сказали, когда король Людовик Шестнадцатый ссорится со своим народом, он взывает к своей родне, но, поскольку его родня является нашим врагом, он взывает к врагу, и, поскольку по его призыву враг вступает во Францию, король совершает преступление против народа, равносильное, если не более тяжкое, преступлению против монархии.

И тогда происходит ужасное: в то время как король молится за военные успехи своей родни, то есть за посрамление французского оружия, и королева, видя пруссаков в Вердене, подсчитывает, через сколько дней они будут в Париже, — тогда-то и происходит это ужасное: вся Франция, обезумевшая от ненависти и патриотизма, поднимается и, дабы не быть окруженной врагами (австрийцами и пруссаками — спереди, королем и королевой — в центре, дворянами и аристократами — сзади), Франция борется со всеми сразу: ведет огонь по пруссакам в Вальми, расстреливает австрийцев в Жемапе, режет аристократов в Париже и отрубает головы королю и королеве на площади Революции. Благодаря этому страшному кровопусканию она считает себя исцеленной и переводит дух.

Но она заблуждается: родственники, которые вели войну под предлогом того, чтобы посадить Людовика XVI на трон, продолжают вести войну якобы для того, чтобы посадить на него Людовика XVII, но на самом деле с целью войти во Францию и расчленить ее. Испания желает отобрать Руссильон; Австрия — Эльзас и Франш-Конте; Пруссия — маркграфства Ансбах и Байрёйт. Дворяне поделились на три группы — одни сражаются на Рейне и на Луаре, Другие плетут заговоры; повсюду войны: война с внешним врагом и гражданская война, борьба внутри страны и за ее пределами! Отсюда — тысячи людей, павших на полях сражений; отсюда — тысячи людей, убитых в тюрьмах; отсюда — тысячи людей, угодивших под нож гильотины. Отчего? Да оттого, что король, давший клятву, не сдержал ее и, вместо того чтобы броситься в объятия своего народа, то есть Франции, бросился в объятия своей родни, то есть врага.

— Значит, вы одобряете сентябрьские убийства?

— Я сожалею о них. Но что поделаешь против воли народа?

— Вы одобряете казнь короля?

— Я считаю ее ужасной. Но королю все же следовало держать свое слово.

— Вы одобряете политические казни?

— Я считаю их отвратительными. Но королю все же следовало не призывать врага.

— О! Что бы вы ни говорили, генерал, девяносто третий год — роковой год.

— Для монархии — да, для Франции — нет!

— Оставим в покое гражданскую войну, иностранную интервенцию, убийства и казни; но миллиарды пущенных в обращение ассигнатов — это же финансовый крах!

— Я это приветствую.

— Я тоже, в том смысле, что монархия будет стремиться укрепить бюджет.

— Бюджет укрепится благодаря разделу собственности.

— Каким образом?

— Разве вы не слышали, что Конвент объявил всю собственность эмигрантов и монастырей национальными имуществами?

— Да, ну и что?

— Разве вы также не слышали, что другой декрет Конвента разрешает покупать национальное имущество на ассигнаты, которые при покупках такого рода котируются по номинальной цене и не обесцениваются?

— Безусловно, слышал.

— Ну вот, сударь, в этом-то и все дело! На ассигнат в тысячу франков, которого не хватает, чтобы купить десять фунтов хлеба, бедняк сможет купить арпан земли и будет ее обрабатывать, обеспечивая хлебом себя и свою семью.

— Кто посмеет купить украденную собственность?

— Конфискованную собственность; это совсем другое дело.

— Все равно никто не захочет быть сообщником революционеров.

— Знаете ли вы, на какую сумму было продано в этом году земли?

— Нет.

— Более чем на миллиард. На будущий год ее будет продано вдвое больше.

— На будущий год! Неужели вы полагаете, что Республика сможет продержаться еще один год?

— Революция…

— Хорошо! Революция… Однако Верньо сказал, что революция подобна Сатурну, она пожирает всех своих детей.

— У нее много детей, и некоторые из них неудобоваримы. — Но вот уже пожраны жирондисты!

— Зато остались кордельеры.

— Со дня на день они будут проглочены якобинцами.

— Значит, останутся якобинцы.

— Полно! Разве есть у них такие люди, как Дантон или Камилл Демулен, чтобы считаться серьезной партией?

— У них есть такие люди, как Робеспьер, Сен-Жюст, и это единственная партия, идущая по верному пути.

— А вслед за ними?

— Я не могу этого разглядеть и боюсь, что Революция умрет вместе с ними.

— Но за это время прольется море крови!

— Все революции ее жаждут!

— Но эти люди — сущие тигры!

— В революции я боюсь вовсе не тигров, а лис.

— И вы согласитесь служить им?

— Да, ибо они будут также героями Франции; не Суллы и Марии истощают нации, а Калигулы и Нероны лишают их сил.

— Значит, каждая из названных вами партий, по-вашему, поочередно вознесется и падет?

— Если духу Франции присуща логика, так оно и будет.

— Поясните вашу мысль.

— Каждая из партий, что поочередно придут к власти, сотворит великие дела, наградой за которые ей будет благодарность наших детей, а также совершит тяжкие преступления, за которые ее покарают современники, и с каждой случится то же, что с жирондистами. Жирондисты убили короля — заметьте, я не говорю: монархию, — и вот, только что они были уничтожены кордельерами; кордельеры уничтожили жирондистов и, по всей вероятности, будут уничтожены якобинцами; наконец, якобинцы — последнее порождение Революции — будут в свою очередь уничтожены, но кем? Как я вам сказал, мне об этом ничего не известно. Когда их уничтожат, приходите ко мне, господин Фош-Борель, ибо тогда мы уже не будем враждовать.

— Что же мы будем делать?

— Вероятно, нам будет стыдно! Ведь я могу служить правительству, которое ненавижу, но никогда не буду служить правительству, которое я презираю; мой девиз — это девиз Тразеи: Non sibi deesse («He поступать предосудительно»).

— Каков же ваш ответ?

— Вот он: по-моему, неудачно выбран момент для того, чтобы предпринимать что-либо против Революции, когда она доказывает свою силу, убивая как в Нанте, так и в Тулоне, Лионе и Париже по пятьсот человек в день. Надо подождать, пока она лишится сил.

— И что тогда?

— Тогда, — продолжал Пишегрю с серьезным видом, нахмурив брови, — поскольку нельзя, чтобы Франция, устав от борьбы, растратила свои силы на реакцию, поскольку я верю в великодушие Бурбонов не больше, чем в благоразумие народов, в день, когда я окажу содействие возвращению того или другого из членов данной семьи, — в тот самый день у меня в кармане будет лежать хартия в духе английской или конституция в духе американской, хартия или конституция, где будут закреплены права народа и оговорены обязанности монарха; это будет условие sine qua non!..note 12Я очень хочу быть Монком, но Монком XVIII века, Монком девяносто третьего года, готовящим почву для президента Вашингтона, а не для монархии Карла П.

— Монк действовал в своих интересах, генерал, — сказал Фош-Борель.

— Я ограничусь тем, что буду действовать в интересах Франции.

— Ну, генерал, его высочество смотрел вперед и на тот случай, если вы решитесь, собственноручно написал бумагу, в которой содержатся гораздо более выгодные предложения, чем условия, которые вы могли бы поставить.

Пишегрю, как всякий уроженец Франш-Конте, был заядлым курильщиком и, завершая разговор с Фош-Борелем, принялся набивать свою трубку; это важное дело было окончено, когда Фош-Борель показал ему бумагу, в которой содержались предложения принца де Конде.

— Однако, — улыбнулся Пишегрю, — я, кажется, дал вам понять, что, если я и решусь, это случится не раньше, чем через два-три года.

— Хорошо! Но ничто не мешает вам ознакомиться с этой бумагой сейчас, — возразил Фош-Борель.

— Хорошо! — сказал Пишегрю, — когда мы до этого доживем, придет время этим заняться.

И, даже не взглянув на бумагу, он поднес ее к печке; она загорелась. Затем он прикурил от нее и не выпускал бумагу из рук до тех пор, пока пламя полностью не уничтожило ее.

Фош-Борель, решив сначала, что это шутка, попытался удержать руку Пишегрю.

Но затем он понял, что это обдуманный поступок, и не стал ему препятствовать, невольно сняв шляпу.

В это же время стук копыт лошади, галопом въезжавшей во двор, привлек внимание обоих мужчин.

Вернулся Макдональд; его лошадь была в мыле: значит, он привез важное известие.

Пишегрю, закрывший дверь на засов, живо подбежал к двери и отпер ее. Он не хотел, чтобы его застали взаперти наедине с лжекоммивояжером, подлинная миссия и настоящее имя которого могли открыться позже.

Почти тотчас же дверь распахнулась и появился Макдональд— Его румяные от природы щеки, разгоряченные ветром и мелким дождем, были еще более красными, чем обычно.

— Генерал, — сказал он, — авангард Мозельской армии вступил в Пфафенхоффен; за ним следует вся армия, и я опередил генерала Гоша и его штаб всего на несколько секунд.

— Ах! — воскликнул Пишегрю, не скрывая своей радости, — вы, Макдональд, принесли мне добрую весть; я говорил, что через неделю мы отвоюем виссамбурские линии, но я ошибался: с таким генералом, как Гош, с такими воинами, как солдаты Мозельской армии, мы отвоюем их через четыре дня.

Не успел он договорить, как штаб Гоша, состоявший из молодых офицеров, можно сказать, ворвался в мощенный камнем двор, который заполнили лошади и люди с плюмажами и развевающимися шарфами.

Старая мэрия содрогнулась до самого основания от этого шествия; казалось, что волны жизни, молодости, смелости, патриотизма и чести хлынули в ее стены.

В мгновение ока все всадники спешились и сбросили свои плащи.

— Генерал, — сказал Фош-Борель, — мне кажется, что мне лучше удалиться.

— Напротив, оставайтесь, — сказал Пишегрю, — вы сможете передать принцу де Конде, что девиз генералов Республики — это действительно Братство!

Пишегрю встал напротив двери, встречая того, кого правительство направило к нему в качестве главнокомандующего. Немного позади него держались Фош-Борель — по левую руку и полковник Макдональд — справа.

Было слышно, как толпа молодых офицеров поднимается по лестнице с радостным смехом, свидетельствующим о хорошем настроении и беспечности; но в тот момент, когда Гош, возглавлявший шествие, вышел вперед и все заметили Пишегрю, воцарилась тишина. Гош снял шляпу, и все, обнажив головы, вошли вслед за ним и встали в комнате, образовав круг.

Гош приблизился к Пишегрю и, низко поклонившись ему, сказал:

— Генерал, Конвент допустил ошибку: он назначил меня, двадцатипятилетнего солдата, главнокомандующим Рейнской и Мозельской армиями, забыв о том, что во главе Рейнской армии стоит один из величайших военачальников нашего времени; я исправлю эту ошибку, генерал, и перейду под ваше командование с просьбой обучить меня тяжкому и трудному военному ремеслу. Я обладаю интуицией, у вас есть знание; мне — двадцать пять лет, вам — тридцать три года: вы Мильтиад, я же — от силы Фемистокл; лавры, устилающие ваше ложе, не дают мне уснуть, и я прошу вас поделиться со мной частью этого ложа.

Затем, обернувшись к своим офицерам, которые стояли склонив головы и держа шляпы в руках, он сказал:

— Граждане, вот наш главнокомандующий; во имя блага Республики и славы Франции я прошу вас и, если нужно, приказываю вам подчиняться ему так же, как я сам буду ему подчиняться.

Пишегрю слушал его с улыбкой. Гош продолжал:

— Я пришел не за тем, чтобы лишить вас почетного права отвоевать виссамбурские линии: это дело, которое вы столь славно начали вчера; ваш план, должно быть, уже готов, и я приму его, будучи счастлив служить в этом славном бою вашим адъютантом.

Затем он простер руку к Пишегрю и сказал:

— Я клянусь подчиняться во всех военных делах моему старшему брату и учителю, моему кумиру, прославленному генералу Пишегрю. Теперь ваша очередь, граждане!

Все офицеры штаба Гоша простерли руки единым движением и дружно принесли присягу.

— Вашу руку, генерал, — сказал Гош.

— Дайте мне обнять вас, — отвечал Пишегрю.

Гош бросился в объятия Пишегрю, и тот прижал его к груди.

Затем он обернулся к Фош-Борелю, продолжая обнимать своего молодого собрата, и сказал:

— Расскажи принцу о том, что ты видел, гражданин, и передай ему, что мы начнем наступление завтра в семь утра; соотечественники должны быть честными по отношению друг к другу.

Фош-Борель поклонился.

— Последний из ваших соотечественников, гражданин, — сказал он, — умер вместе с Тразеей, чей девиз вы только что упомянули; вы подобны героям Древнего Рима.

С этими словами он вышел.