НА ГРАНИ В БОРЬБЕ ДВУХ НАЧАЛ
Как понимать Мелехова? Отчего он так неустойчив и что поучительного в горьких уроках его судьбы? Почему основным героем стал именно он, а не кто-то другой с более ясным пониманием событий, определенностью взглядов?
Ответить на последний вопрос не трудно. Это явление нередкое в литературе двадцатых — тридцатых годов, когда главное место занимал герой с очень слож- кой биографией. Можно назвать романы: «Города и годы», «Братья» Федина, «Барсуки» и «Вор» Леонова, «Хождение по мукам» А. Толстого, «Преступление Мартына» Бахметьева, «Севастополь» Малышкина и другие. Писатели, выдвигая на первый план таких героев, стремились детальнее исследовать те жизненные противоречия, которые несли в себе эти герои.
Дискуссия о «Тихом Доне» началась еще в тридцатые годы, как только вышли первые тома. Особенно бурно она проходила после завершения романа, в 1940 году. Разногласия, толки самые противоречивые. Было много высказываний примечательных, но и немало путаных, сбивчивых, когда анализ носил чисто «головной» характер. Наша критика встретилась с необычным явлением, которое невозможно было объяснить, не отбросив какие-то привычные устаревшие мерки, нормативы, догмы, не уточнив многие положения литературной на« уки. Роман заставил призадуматься над определением и трагического, и типического, и индивидуальной судьбы героя, и над возможностями реализма и искусства вообще. Умозрительный подход, в других случаях не столь заметный, если дело касалось вещей малохудожественных, схематичных,—здесь представал совершенно беспомощным, «саморазоблачался» до конца.
В. Ермилов определил роль Мелехова как трагикомическую112, отказав ему в праве на трагедию. И что же вышло? Самый этот случай стал трагикомическим. Парадоксальность умозрительно составленного тезиса была замечена уже тогда.
Немало писал в то время о Мелехове И. Лежнев — литературовед эрудированный, оригинальный. Содержания его статей определяют самые названия: «Две души», «Мелеховщина».
Он доказывал, что в Григории рыцарь и злодей совместились в одном лице. Есть и «благородное, высоко нравственное, рыцарское начало, которое роднит Мелехова с народом, идет от седой и воинственной старины, от традиции вольнолюбивого казачества к величавому будущему», но есть и «антинародное, что коренится в собственнических инстинктах, в сословных предрассудках, в темноте и ограниченности». Иначе говоря, «демократическое самочувствие» и — «офицерские лычки».
Противоречия в Григории идут от якобы сидящего в нем мелкого хозяйчика. Мелехов — образ самой раздвоенности. «Живут в герое две души, как два кота в одном мешке, нападают друг на друга, грызутся, норовят оторвать голову один другому»113. Второй кот оказался якобы сильнее, когтистее.
Содержание тех коллизий, которые разыгрываются и отражаются в мятущейся душе Мелехова, Лежнев не анализирует, поскольку, считает он, конкретное в большом образном обобщении исчезает. Дон-Кихот, Лир, Гамлет, Ромео и Джульетта, Фальстаф, Тартюф, Фауст — все эти короли, принцы, придворные забулдыги, дворяне, мещане, мужи науки — интересны отвлеченными чертами, внешняя оболочка отмерла, конкретное стало условным, злободневное забыто. В Мелехове тоже интересно якобы только общее — образ раздвоенности, соответствующий той социальной категории, которую он отражает...
Правильно отмечая многие положительные черты в Мелехове — ум, храбрость, такт, благородство, правдивость,— исследователь все-таки настолько круто обходился, особенно после войны, с героем, что противоположные начала в нем определял уже как «аристократизм» и «демократизм», но первое берет верх над вторым114.
Он считал героя представителем «крестьянской аристократии», подводил под категорию «ландскнехтов» буржуазии, ставил его в мрачный ряд, где стояли: «испанские фалангисты, итальянские фашисты, греческие монархисты, пресловутые хитосы, китайские чанкайшисты, японские сейюкаисты, немецкие шумахеровцы, пилсуд- чики, усташи, четники и прочие». Получалось: Мелехов — «ратоборец реакционной казачей старины», «воинствующий идеолог сословного казачества», «крестьянской аристократии», «благородной касты всадников», «отщепенец», «версалец», «добровольный слуга белых генералов и интервентов», «душитель революции и прислужник западного империализма», «не только на штанах своих носит Григорий казачьи лампасы,— в лампасах у него сама душа» и т. д.
В 1958 году И. Лежнев отчасти признал слабость своей концепции: «Установился обычай писать (и я в том грешен) об историческом романе «Тихий Дон», не сличая его с историческими фактами гражданской войны на Дону, то есть с той действительностью, которая4непосредственным образом отражена в художественном произведении. С другой стороны, вовсе не принималась в, расчет та более близкая к нам по врембйи действительность, с вышки которой писатель глядел на прошлую жизнь и события, описанные в романе. Таким образом, анализ производился в двойном Отрыве от действительности: от истории десятилетия 1912—1922, к которому относится действие романа, и от истории йолуторадееятилетия, во время которого романист создавал свое произведение»115.
Признав свои промахи, он все-таки не внес в трактовку образа существенных поправок.
Некоторые исследователи цосле И. Лежнева стали строить свои концепции на той жб основе: две души... два сознания... отщепенец... бандитский анархизм,..
Весь характер рассматривался ими без уяснения смысла сложных ситуаций, индивидуальных явлений, поворотов в раскрытии проблем, а как прямое производное от социальной принадлежности, как нечто алгебраическое. Человек становился категорией, схемой. Мелехов за Советскую власть — значит, перетянули чувства труженика, а когда перешел к повстанцам — одержали верх страсти озлобленного и ощетинившегося собственника. Л. Якименко тоже признает некоторые положительные качества в характере Мелехова, но рассуждает так: «Григорий на всем протяжении гражданской войны никогда не забывал, что у него есть свой пай земли, свое гоЗяйство», «Влияние Чубатого сказалось на психике и характере Григория... Семья Мелеховых, обстоятельства их жизни и Чубатый чем-то весьма существенным соприкоснулись в читательском восприятии...»116
Дойти таким образом до шолоховского Мелехова невозможно. Писали о нем, а выходило, что это, скорее, Митька Коршунов, палач и собственник. Что, например, могут объяснить паосажи вроде такого: «У этого человеконенавистника (Чубатого) усвоил Григорий науку умерщвлять людей холодным оружием»117.
Если бы он был действительно «человеконенавистником», то надо ли так много заниматься им? На каждой странице подобных исследований мелькают привычные формулы: «разрушительные чары собственности», «цепкое прошлое», «утвердился на позициях казачьего сепаратизма», «крах мелкобуржуазного индивидуализма», «агонизирующая неустойчивость психологии мелкого собственника», «сложная борьба двух начал в сознании», «неизбежность гибели собственнического уклада жизни». Пишут о «новой исторической Немезиде», справедливо покаравшей Мелехова, уравнивают его то с Климом Самгиным, то с Меч и ком.
Смело проводит параллель между Мелеховым и... По- ловцевым В. Литвинов. Что их, по его мнению, делает похожими одного на другого? Оказывается, деградация личности. «Это,— разъясняет критик,— один из самых выразительных мотивов в шолоховском творчестве: неотвратима расплата, неотвратимо крушение души того, кто сам себя приговорил служить неправому, антинародному делу».
Обратим внимание на это: «сам себя приговорил». В равной позиции оказались Половцев и Мелехов.
«Мотив этот,— раскрывает автор главную суть рассуждений,— был отчетлив еще в рапиих шолоховских рассказах, могуче он прозвучал в трагической судьбе Григория Мелехова, простого казака, возглавившего антисоветский мятеж на Дону».
Если брать ранние рассказы, то кто же из героев в этом случае — моральном падении — стоит рядом с Григорием? Белогвардейские каратели, садисты, уничтожающие лучших сынов Дома сознательно, в силу классового принципа. Это хорунжий Михаил Крамсков из «Коловерти» — палач народа и родной семьи, это пан Томилин из рассказа «Лазоревая степь», кулацкие душегубы из ряда рассказов.
И чего после этого стоит оговорка, которую делает критик: «Половцев ие Григорий Мелехов со всеми его распутьями и перепадами»118. Дело не в одних только «распутьях и перепадах», а в том, что у них вообще ни в чем нет сходного, коренное различие в причинах действий, целях, психологии. У Мелехова — явное заблуждение. Что же касается Половцева, то это — сознательный реставратор эксплуататорского строя. Половцев входит в роман уже с определившимися чертами деградации, что выражено и в его внешнем облике («крутой волчий склад лысеющего лба», «глубокие провалы глазниц»), во всех поступках и замыслах этого матерого душегуба. А Григорий при всех тяжких испытаниях, утратах остается человеком.
Каждый раз наталкиваемся на невозможные искажения, «исправления» шолоховского текста, приблизительное или прямо противоположное чтение. Так сконструирован какой-то особый — не шолоховский — народ, не его Мелехов, а жадный, ощетинившийся, злейший собственник, самостийник красновского профиля, индивидуалист и отщепенец.
Анализа точного нет, да он вроде бы и не нужен. Определена классовая принадлежность: Мелехов — представитель мелкобуржуазного слоя, а из этого делаются все последующие выводы, самые произвольные. Анализировать таким образом совсем не трудно, достаточно общей схемы, она вроде бы гарантирует от ошибок.
Несомненно, мы не можем изымать героя из его социальной среды. Но нельзя ограничиваться только этим. Горький предостерегал от «грубой шаблонности характеристик людей по «классовому признаку». Он доказывал: «Неоспоримо, что «классовый признак» является главным и решающим организатором «психики», что он всегда с различной степенью яркости окрашивает человеческое слово и дело. В каторжных, насильнических условиях государства капиталистов человек обязан быть покорнейшим муравьем своего муравейника, на эту роль его обрекает последовательное давление семьи, школы, церкви и хозяев, чувство самосохранения усиливает его покорность закону и быту; все это — так. Но конкуренция в недрах муравейника до того сильна, социальный хаос в буржуазном обществе так очевидно растет, что то же самое чувство самосохранения, которое делает человека покорным слугой капиталиста, вступает в драматический разлад с его «классовым признаком».
Горький давно показал это на образе Фомы Гордеева, Ильи Артамонова-младшего, Егора Булычева и увидел потом, как в среде европейской интеллигенции «такие «разлады» становятся обычным явлением, они неизбежно будут количественно возрастать в соответствии с ростом социального хаоса и, естественно, усиливать хаос». Вот почему, советовал он, «нужно в каждой изображаемой единице найти, кроме общеклассового, тот индивидуальный стержень, который наиболее характерен для нее и в конечном счете определяет ее социальное поведение»119.
Если это необходимо делать в отношении некоторых выходцев из буржуазной среды, то еще более строгая требовательность должна быть в тех случаях, когда «изображаемой единицей» становится трудовой крестьянин, «индивидуальный стержень» которого должен быть выявлен со всей определенностью.
Насколько ошибочен и вреден голый социологизм, как мало может он объяснить, если речь идет об историческом событии, определяющем судьбы людей, говорил еще Ф. Энгельс: «...Экономическое движение как необходимое в конечном счете прокладывает себе дорогу сквозь бесконечное множество случайностей (то есть вещей и событий, внутренняя связь которых настолько отдалена или настолько трудно доказуема, что мы можем пренебречь ею, считать, что ее не существует). В противном случае применять теорию к любому историческому периоду было бы легче, чем решать простое уравнение первой степени... История делается таким образом, что конечный результат всегда получается от столкновений множества отдельных воль, причем каждая из этих воль становится тем, что она есть, опять-таки благодаря массе особых жизненных обстоятельств. Таким образом, имеется бесконечное количество перекрещивающихся сил, бесконечная группа параллелограммов сил, и из этого перекрещивания выходит одна равнодействующая — историческое событие...
Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда придает больше значения экономической стороне, чем это следует Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принцип, который они отвергали, и не всегда находилось время, место и возможность отдавать должное остальным моментам, участвующим во взаимодействии...»120
Если не учитывать взаимодействия факторов, которые определяли многие события на Дону, то Мелехов и другие казаки действительно могут показаться ратоборцами привилегированности, узкоклассового эгоистического принципа, который они противопоставили общественному прогрессу. Такие люди не должны вызывать наше сочувствие. Насколько это не соответствует гуманистическому настрою романа, всей его эмоциональной атмосфере — слишком очевидно.
О том, как мешала всякая догматика понять великий образ, созданный Шолоховым, говорил еще в 1940 году Б. Емельянов в статье «Тихий Дон» и его критики». Это было памятное выступление. «Все самые непримиримые критики,— писал он,— покорены художественной силой финала. Но, придя в себя, они обрушиваются на роман... Что-нибудь одно: либо перед нами редкостное в истории несовпадение эстетических критериев и мастерства художника или неслыханное банкротство критики». И дальше: «Художественная интуиция не обманула критиков, они были преисполнены жалости и сострадания к Григорию, но затем лицемерно отреклись от него».
Б. Емельянов вступил в спор с теми, кто не видел причин для трагедии Мелехова. При этом они исходили из двух посылок. Первая: в положении середняка нет объективно неразрешимого противоречия. Вторая: «Только человек высшей природы может быть героем или жертвой трагедии». Это слова Белинского. Если, дескать, применить их к Мелехову, то окажется, что никакой «высшей природой» он не обладает. Трагедия, следовательно, надумана. Неразрешимое противоречие создал герой для себя сам. Б. Емельянов отверг обе посылки: «Объективно неразрешимого противоречия» не существует в судьбе среднего крестьянства в условиях пролетарской революции, заявляет критика. Но разве одним этим устраняется возможность трагедии?
Нет более «объективно неразрешимого противоречия». Но «всемирно-историческое заблуждение» масс разве не остается до тех пор, пока они не поймут объективного хода истории?..
Огромный трагизм заложен в том именно обстоятельстве, что как раз в величайший момент мировой истории, когда она перестает быть стихией рока и судьбы, становясь управляемой, отсталая часть народных масс все еще, в силу ряда социально-экономических причин, продолжает какое-то время свое движение...
Трагично лишь то, что могло и не быть, что порождено заблуждением представителей угнетенного класса, мешающих делу своего освобождения... Потому-то казацкое восстание на Дону — результат «всемирно-исторического заблуждения» основных масс казачества,— продолжающееся в течение четырех лет, может служить темой произведения трагического».
Б. Емельянов говорил об абстрактном подходе к теме, схематизме, вульгаризаторстве. «Для большинства критиков Шолохова,— замечает он,— не существует истории. Они не в состоянии видеть ее в единичном, в индивидуальном, даже когда это сделано за них искусством».
Критики, продолжает он, не понимали, что реализм «можно уподобить пространству, каждую часть которого нужно брать с боями и завоевывать непрестанно. Критики преисполнены рационалистическим пафосом».
В статье «Тихий Дон» и его критики» ложными признаны попытки объяснить колебания Мелехова «между двух начал» его личной слабостью, безволием, «явной политической безразличностью», равнодушием к истине, гамлетовской рефлексией, усталостью, опустошенностью, растерянностью. «Все происходящее с Григорием, вся его трагедия обусловлена силой действующего на него мира. Его кажущаяся беспринципность — лишь давление объективного. Он не безволен, а в каждом отдельном случае весь наполнен силой и одержим страстью». «В Григории,— утверждает Б. Емельянов,— есть «та самая определенность, то gestalt — та сила и крепость единого пафоса, остающегося верным самому себе», которых требует Гегель,— это чувство справедливости, доводящее его до самозабвения и смертельного риска, его благородство, свежесть и чистота восприятия явлений мира и его мужество ответного воздействия на них.
Истина... рождается во всей величественности конкретного бытия, во всей тяжести своего становления, искаженная предрассудками прошлого, страстью борьбы и пламенем мести за гибель близких. И Григорий ощущает ее не интеллектом, а чувством. Поразительна сила, с которой он воспринимает действительность. Замечательна быстрота ответного воздействия Григория на мир»121.
Емельянов сказал как раз то, что надо было сказать о «трагической вине» критики. Он точнее прочитал Шолохова. Но все же определить причины метаний народа и трагедии Мелехова он не смог. Для этого надо было привлечь все данные истории, вошедшей в роман, исследовать их. Вместо этого он выдвинул теорию «всемирно- исторического заблуждения». Она так сформулирована у К. Маркса: «Трагической была история старого порядка, пока он был существующей испокон веку властью мира, свобода же, напротив, была идеей, осенявшей отдельных лиц,— другими словами, пока старый порядок сам верил, и должен был верить, в свою правомерность. Покуда ancien regime*, как существующий миропорядок, боролся с миром, еще только нарождающимся, на стороне этого ancien regime стояло не личное, а всемирно-исто- рическое заблуждение. Потому его гибель и была трагической»422.
Итак, речь идет о «старом порядке», который боролся с миром нарождающимся. Б. Емельянов применил это к «заблуждениям представителей угнетенного класса, мешающих делу своего освобождения», потому, что они бессильны «найти пути к уже существующей правде». А первопричина — в социальной неопределенности мелкой буржуазии, неспособной понять объективного хода истории. Параллель с тем, что имел в виду К. Маркс, конечно же, искусственная. Выходит, Мелеховы тоже стояли за «старый порядок» и поэтому боролись с нарождающимся миром.
Была и другая опора этой концепции «исторического заблуждения», которую развивал Б. Емельянов,— мысль Ф. Энгельса о трагической коллизии «между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления». Это сказано было по поводу трагедии Зиккингена, изображенной в драме Ф. Ласса- ля. Энгельс писал автору: «Насколько исторически обосновано Ваше предположение, что Зиккинген был все же в какой-то степени связан с крестьянами, я не могу судить. Да это и не важно. Впрочем, насколько я припоминаю, там, где в своих произведениях Гуттен обращается к крестьянам, он лишь слегка задевает щекотливый пункт об отношении к дворянству и старается направить всю ярость крестьян главным образом против попов. Но я отнюдь не хочу оспаривать Вашего права рассматривать Зиккингена и Гуттена как деятелей, ставивших себе иелью освобождение крестьян. Однако тут и получается у Вас то трагическое противоречие, что оба они оказались стоящими между дворянством, бывшим решительно npofue этого, с одной стороны, и крестьянами — с другой. В этом и заключалась, по-моему, трагическая коллизия между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления»123.
Это тоже меньше всего относится к Мелехову. Можно ли действительно на этих основаниях, которые определяют специфические и никак не сопоставимые коллизии, строить концепцию «Тихого Дона»? Рассматривать народ, изображенный в нем, сквозь призму «старого порядка» и искать аналогию для Мелехова в дворянских революционерах XVI века в Германии, лютеранско-рыцарской оппозиции Зиккингена, о котором Маркс писал: «Он погиб потому, что восстал против существующего или, вернее, против новой формы существующего как рыцарь и как представитель гибнущего класса»124.
Емельянов не видел всех специфических особенностей, которые характеризуют время, среду, изображенную в «Тихом Доне». И в этом слабость его теории, абстрактный ее характер. Но все же ему удалось сказать свое. Теория «заблуждения» — это серьезный шаг вперед. Она противостояла в известной мере многим вульгаризаторским определениям.
В 1957 году появилась статья А. Бритикова «Образ Григория Мелехова в идейно-художественной концепции «Тихого Дона», развивавшая теорию «заблуждения». Она тоже воспринималась как своевременное напоминание о том, что необходимо умерить пафос всех тех, кто учинял суд над пародом из «Тихого Дона», попавшим в трагические водовороты. Бритиков подошел к проблеме несколько тоньше, стремясь рассмотреть сложные пути крестьянских масс к новому. Он критиковал тех, кто хотел бы убрать Мелехова с переднего плана—не Григорий якобы главный герой, и не он представляет народ и т. п. Бритиков определял: «Особенность главного героя «Тихого Дона», как художественного типа, состоит в том, что он представляет народ как главного героя «Тихого Дона», но представляет его специфически»125.
Критик выступил против теории «отщепенства». Заблуждения Мелехова, по его мнению,— это не личное, а историческое заблуждение. «Идя вместе с массой, герой заблудился гораздо сильнее ее». О причинах сказано так:
«Что же касается самого факта вооруженного контрреволюционного выступления, то он, конечно, объясняется местными условиями —военной организацией «мужиков в мундире», их охранительной идеологией, сосредоточием на Дону активных кадров контрреволюции и т. п.».
И вот обобщение: «Конечная причина донской трагедии— фактор объективный и закономерный... Склонность мелкобуржуазных масс к самообману должна была вылиться в нечто подобное вандейской истории»126.
Началась дискуссия. Против этой точки зрения выступили Л. Якименко, Н. Маслин, проявившие в этом случае перевес «рационального пафоса» над эмоциями, и Н. Драгомирецкая, признавшая все же некоторые положительные стороны в высказываниях А. Бритикова.
В данном случае нас интересует ответ на главный вопрос: отношение к народу в «Тихом Доне», его колебаниям.
«Вихрь истории все грознее звучит в эпопее Шолохова,— писал Л. Якименко,— он захватывает все больший круг лиц, проносится над Доном, над семьей Мелеховых, чтобы затем в последней, в восьмой, части уйти вперед, отбросив в сторону растерявшего все общественные и семейные связи Григория Мелехова.
Гибель старого, рождение в крови и муках величайших социальных конфликтов нового мира Шолохов изобразил как закономерный процесс исторического развития, как результат исторического творчества миллионов трудового народа. Все события в эпопее Шолохова определяются могучим движением масс, сметавших своих врагов, развитием и углублением революции, ее этапами»127.
«Гибель старого» — это говорится о колеблющемся народе, «враги, которых сметает движение масс»,— это о нем же. Так «звучит вихрь истории» в эпопее.
Н. Маслин делал вывод, что наша революция «сокрушает на своем пути оголтелую белогвардейщину, она же не щадит и тех, кто является слепым орудием в руках врага...
Колебания, противоречия, опустошенность —- короче, вся трагедия жизни Григория предстает и в чертах индивидуализированного характера, и в признаках социального типа с его мрачной бесперспективностью»428.
Та же мысль есть и в статье Н. Драгомирецкой, когда она утверждала, что в главном герое «писатель резко обнажает страшные, звериные черты — лик собственника»129. От этого — все беды на его пути.
Д. Бритиков был более прав. Но уже тогда чувствовалось, что в основе доводов оппонентов много общего, 4TQ серьезное в споре подменялось подчас терминологической расйрей. Последующие выступления А. Бритикова и Б, Емельянова подтвердили это опасение: живое в теории оказалось придавленным схоластическим грузом, и в главном они были с теми, чьи выводы вначале не принимали.
Куда ближе к истине подходили В. Петелин и А. Хватов, которым удалось точнее понять и раскрыть образ Мелехова.
Споры о «Тихом Доне» естественны и благотворны. Но нельзя думать, что роман дает одинаковые основания для взаимно исключающих концепций. В этом смысле «Тихий Дон» — однозначен. Он огромен по материалу, это — движущаяся река самой жизни, стремительная, бурная, с порогами и плавным разливом. Картины освещены с разных сторон, образы сложны, объемны. Но м$>1сль художника, контролирующая этот кажущийся х^ос, определенна и ясна. Ответы не лежат на поверхности, но они доступны, постижимы, если не дать себя сбить заданным ходом рассуждений.
В статье «Снова о Мелехове» («Новый мир», 1965, № 5) и ряде других я пытался поставить вопрос: действительно ли неотвратимы были изображенные в романе трагические события, связанные с восстанием против Советской власти, в котором принял участие и трудовой народ? Можно ли было избежать кровавого столкновения внутри этого слоя, этой среды? Действительно ли закономерны и неизбежны были именно те самые перешедшие всякие границы метания Мелехова? Можно ли било подать ему руку помощи и перетянуть в наши ряды? На это А. Макаров ответил иронией:
«Найдись такой благодетель, тысячи Мелеховых вряд ли бы такую руку приняли — они в этом жесте не силу, а слабость почувствовали бы, возможность сохранить свои старые сословные привилегии узрели. Пренебрежение конкретно-историческим подходом к явлениям и приводит к тому, что прошлое до предела схематизируется и служит исключительно целям субъективным»130.
Эту цитату как-то очень дружно, на щит, подняли критики. Однако рассмотрим, какие к тому основания.
ГРИГОРИЙ МЕЛЕХОВ
«Вислый коршуиячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбке было у обоих общее, звероватое».
Был молодым, любил игрища, спать ложился поздно, приятно ощущая в сенцах запах богородицыной травки. В нем играла молодая кровь, упругая мускулистая сила. Радостно воспринимал он земное бытие.
В ранние утренние зори мчался на коне к Дону-— гнал на водопой. «Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробная капель. Па сердце у Григория сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма».
На скачках за джигитовку Григорий снял первый приз. Красив и статен в верховой езде, как Лукашка в «Казаках» Толстого.
Он всегда там, где смех, шутка, песни, трудовой азарт. Григория уважали за любовь к хозяйству, работе. На покосе он шел за отцом, «полузакрыв глаза, стелил косой травье». Диковатый, «взгальный», «истованный чер- кесюка», он в то же время человечен и прост, чуток и наблюдателен. Но бывает и настойчив и упорен, ради своей цели идет напролом.
Всем существом своим сопротивляется он лжи, насилию. Именно таким он пройдет через весь роман — гордым, свободолюбивым, страстным.
В нем с детства воспитаны человечность, любовь к земле, природе, животному миру. На покосе Григорий случайно перерезал надвое утенка, поднял его и «с внезапным чувством острой жалости глядел на мертвый комочек, лежавший у него на ладони».
Женили не по своей воле — смириться не захотел. Полюбил Аксинью — и сломал все преграды на пути к ней, ушел из дома. Казак стал батраком у пана. Виданное ли дело.
Берут в армию. Пристав придрался к обмундированию. Григорий «зло улыбнулся. Взгляды их столкнулись, и пристав, краснея верхушками щек, поднял голос:
— Кэк смэтришь! Кэк смэтришь, казак?»
Очень стоек этот человек прямого, открытого, честного взгляда и отчаянной решимости постоять за себя. Вахмистру он говорит: «Ежели когда ты вдаришь меня — все одно убью! Понял?»
Он возмущен грязным надругательством над Франей и бьет насильников.
Зарубил австрийца. И вдруг сошел с коня, чтоб посмотреть... «Путано-тяжек был шаг его, будто нес за плечами непосильную кладь; гнусь и недоумение комкали душу. Он взял в руки стремя и долго не мог поднять затяжелевшую ногу».
Хотя и учит его рубака Чубатый не думать о том, кого убиваешь в бою, Григорий этого не принимает, даже готов застрелить Чубатого за его садистскую расправу над военнопленным.
Он жалуется брату:
«Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой... Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули... Срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?»
Раненый сам, то и дело падая, тащит на себе с поля боя беспомощного офицера. Спасает врага своего — Степана Астахова.
Мгновеина его реакция, когда в лазарете услышал от Гаранжи правду о войне, царизме, классовой несправедливости.
А когда Мелехов в чем-то убежден, то действует со всей энергией и страшен во гневе. При виде «императорского высочества», посетившего в сопровождении лощеных офицеров свиты лазарет, в нем поднимается вся ярость против этих «дурноедов», «гадюк», за чье благополучие, блеск и внешнее величие топтал он чужие хлеба, убивал людей, ползал раненый по жнивью. «Он стоял возле своей койки небритый, худой, с воспаленными глазами; мелкая дрожь острых коричневых скул выдавала его волнение».
Некоторые исследователи доказывают, что эта вспышка была в нем недолго, что он оставался на фронте обыкновенным исполнителем долга, даже тщеславным рубакой, и ссылаются при этом на текст: «Добрым казаком ушел на фронт Григорий; не мирясь в душе с бессмыслицей войны, он честно берег свою казачью славу...
Крепко берег Григорий казачью честь, ловил случай выказать беззаветную храбрость, рисковал, сумасбродничал, ходил переодетым в тыл к австрийцам, снимал без крови заставы, джигитовал казак и чувствовал, что ушла безвозвратно та боль по человеку, которая давила его в первые дни войны. Огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак не впитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалости. С холодным презрением играл он чужой и своей жизнью; оттого прослыл храбрым — четыре Георгиевских креста и четыре медали выслужил. На редких парадах стоял у полкового знамени, овеянного пороховым дымом многих войн...»
Да, так было... Никуда от правды не уйдешь. Здесь надо иметь в виду, конечно, овладевшее не только русскими, но и другими воюющими народами крайнее ожесточение. Многие писатели, касавшиеся темы первой мировой войны, рассказали о повальном одичании, национализме, ревностном соревновании — кто больше уничтожит. Ромен Роллан пишет, например, в «Очарованной душе» о том, как очень добрые французы, умные и сдержанные, поддавались идеям милитаристов, призывавших спасать родину, цивилизацию, мораль. «Нестерпимо удушлива была атмосфера Парижа — атмосфера всего мира — в эти последние дни лета 1916 года. Земля была как разверстая пасть, требующая жертв». Даже Аннета «горела гой же страстью к убийству и жертвоприношению,— всем тем, что не признает сердце и чувство...»
На этом фоне Мелехов выглядел куда человечнее многих фронтовиков. Как он себя чувствует, что у него на душе, раскрывается ниже той цитаты, которую обычно приводят критики, чтобы доказать его бездушие на фронте: «...он знал, что больше не засмеяться ему, как прежде; знал, что ввалились у него глаза и остро торчат скулы; знал, что трудно ему, целуя ребенка, открыто глянуть в ясные глаза; знал Григорий, какой ценой заплатил за полный бант крестов и производства».
Правда, умозрительное освещение мировой трагедии облегчает труд исследователя, но, как говорится, гладко вышло на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить... Оврагов у фронтовиков оказывалось больше, чем предполагают иногда, и все они глубокие, е крутыми берегами...
Пройдя сквозь дым и огонь империалистической войны, проклял он кровавых заправил, распоряжающихся судьбами людей, офицерскую касту, живодерские порядки в армии: «С пятнадцатого года, как нагляделся на войну, так и надумал, что бога нету. Никакого!., Мы, фронтовики, отменили бога... И перста никакого нету, и монархии быть не может. Народ ее кончил раз навсегда».
Григорий вначале примял революцию. Он стал другом Подтелкова. Вот он среди делегатов на съезде в Каменской. Как только заговорил оратор от рабочих шахтеров, «с первых же слов его горячей, прожженной страстью речи Григорий и остальные почувствовали силу чужого убеждения». Говорил оратор о большевиках и рабочем классе, с которым казак должен составить единую силу в борьбе против Каледина и всей контрреволюции.
Мелехов геройски защищал Советскую власть, когда она только что устанавливалась. В бою под Глубокой он ведет за собой две сотни, бьет Чернецова. В споре с отцом стоит за то, чтоб иногородних уравнять со всеми казаками. Это говорит о том, как высоко поднялось его сознание, как правильно он подходил к острой политической проблеме, волновавшей донскую бедноту.
Ведь Григорий такой же труженик, человек от земли. Где бы он ни был, перед ним стоял родной Дон, хутор, ежедневные дела в поле, огороде, курене. «Хотелось убирать скотину, мегать сено, дышать увядшим запахом донника, пырея, пряным душком навоза. Мира и тишины хотелось...»
Через весь роман Шолохова прошла возвышенная и земная, светлая и печальная, радостная и трагическая любовь Григория и Аксиньи. Изображение высокой страсти простого человека никогда еще не поднималось до таких вершин, до такой силы убедительности и тонкости.
Мы следим за каждым шагом Григория и Аксиньи. Все началось с вечерних игрищ, рыбалки в утреннюю рань, покоса, у пристани на Дону. Прошло через мучительную ревность, терзания, разлуку, тоску друг о друге. Иногда казалось, что все отошло в голубое, как дымка, прошлое. Но вот встретились случайно у Дона после долгой разлуки. Аксинья сказала:
«— Мы свое, видно, уж отгутарйлй.*,
20 Ой ли?
- Да так уж, должно быть! Деревцо-то — оно один раз в году цветет».
И все-то оказалось не так. Григорий ждал этой встречи. И Аксинья ждала. Но опять — врывается и мешает их счастью вихрь событий. Тоска, тревога, видят друг друга только во сне и ждут встречи.
...Заболевшего тифом Григория привезли на санях, втаскивают в дом. Стоит Аксинья около своего база. «Ни кровинки не было в белом Аксиньином лице. Она стояла, прислонившись к плетню, безжизненно опустив руки. В затуманенных черных глазах ее не блестели слезы, но столько в них было страдания и немой мольбы, что Дуняшка, остановившись на секунду, невольно и неожиданно для себя сказала:
21 Живой, живой! Тиф у него-.— И побежала по проулку рысью, придерживая руками подпрыгивающую высокую грудь.
К мелеховскому двору отовсюду спешили любопытные бабы. Они видели, как Аксинья неторопливо пошла от мелеховской калитки, а потом вдруг ускорила шаги, согнулась и закрыла лицо руками».
Аксинья борется за Григория, несмотря на побои мужа и хуторское презрение. Она кричит растерявшемуся Пантелею Прокофьевичу: «...А Гришку твоего, захочу— с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на! Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владею им и буду владеть!..» То же скажет и Наталье. При муже открыто и смело залпом выпьет стакан за здоровье Григория Пантеле- евича.
«Горячий комок внезапно подступивших сладких рыданий» давит ей горло, когда она в разлуке вспоминает его: «Вошел ты в меня, проклятый, на всю жизнь!»
Если любовь Аксиньи горит как бурное пламя, вся — на виду, то в Наталье — это глубоко запрятанная, но не менее опаляющая страсть. Любила она преданно. Волновалась, встречая суженого. Родители не хотели выдавать за Григория — она поставила на своем. Жизнь не складывалась. С отчаяния изрезала себя косой. Ходила в Ягодное умолять Аксинью, чтоб возвратила ей мужа... И даже в страшных проклятиях, обращенных к небу во время грозы, чувствуется скорбь безвыходно и навек влюбленной женщины. Расставаясь с миром, перед смертью она успевает сказать Мишатке, чтобы он обнял и поцеловал за нее Григория... В Наталье —гармоническое совершенство нежной и преданной женской души. Пленительные образы как бы озаряют своим светным отблеском фигуру Григория.
Человеческий облик Григория проверен и мерой материнской привязанности. Нет у Ильиничны ближе — «младшенького». Смотрит она ночыо, при луне, «в сумеречную степную синь», зовет его из далеких польских пространств: «Гришенька! Родненький мой!.. Кровинуш- ка моя!»
Он — самый родной из родных и для Дуняшки. Отец, Петр, даже Дарья, когда они с Григорием, то становятся чище, человечнее. Его любят сверстники-хуторяне, простой люд Ягодного, однополчане. Привязан к нему неизменной дружбой Прохор Зыков.
Он храбр и ловок, в бою бесстрашен, горд и независим. На равных разговаривает с генералом Фицхалауро- вым, сразу ставит его на место: «Ежели вы, ваше превосходительство, спробуете тронуть меня хоть пальцем,— зарублю па месте!»
Григорий не пойдет на то, чтоб грабить беззащитных, унижаться и пресмыкаться перед высшими, подличать. Все, что было в казачестве здорового, доброго, воплощено в Григории, в этой поистине могучей индивидуальности.
Что бы там ни говорили некоторые критики, в мировой литературе это первый случай, когда так вдохновенно раскрыта душа земледельца. Мелехов — не одиночка, не отщепенец, как его иногда преподносят. Его отличают высокие человеческие качества народного характера, несокрушимого жизнелюбия и счастливой способности восприятия всего прекрасного на земле.
Какие бы испытания ни переносил Мелехов, он всегда оставался человеком. И это главное, чем он дорог читателю. Не может он быть отщепенцем по самому складу своего характера, нет у него ничего общего ни с Капари- ным, ни с Фоминым и прочими шкурниками и человеконенавистниками.
Григорию иногда некоторые критики отказывают в способности сложно мыслить, осознавать происходящее. А через чьи же лихорадочные думы чаще всего мы воспринимаем ту же мировую войну? Кто ставит перед собой столько вопросов — и не зряшных, а очень жгучих? Кто, как не он, отличается редкой наблюдательностью? Да, Григорий свои мысли не облекает в чеканные формулировки, но зато как он много познает непосредственным восприятием.
Ему не пришлось получить образования. Белый офицер Копылов мог, конечно, заметить у «неотесанного казака» Григория, «случайного в среде офицерства», и отсутствие приличных манер, и «ужасный» язык: вместо «квартира» он говорил «фатера», вместо «как будто»— «кубыть», вместо «артиллерия» — «антилерия» и вместо «дислокация» — «дисклокация». Григорий объяснял, что ему вроде бы это ни к чему, он кружился и будет кружиться около быков, с ними «расшаркиваться» и говорить «покороче: цоб-цобэ». Но насколько он при всем этом выше образованного чистенького Копылова, как Морозка у Фадеева куда сложнее и ярче «воспитанного» Мечика — предательской душонки.
В статье о «Виринее» Сейфуллиной Фурманов рассказывает, как он однажды спросил на фронте у одного командира, почему тот из погибших больше всего сожалеет о Пашке Сычеве — чрезмерно волевом человеке, озорном буяне, но лихом разведчике. Командир на это ответил:
«А свежее нутро у Пашки ты чуял?.. Из Пашки я себе готовил смену... Пашка не взнуздан и дик, зато силу большую имел человек у себя в нутре. И я эту силу в нем приметил, я бы той силе и линию дал, Пашкина сила только линию одну и ждала»131.
Таков и Григорий. И не надо думать, что ненадежен по характеру этот человек необузданных страстей и аффектов, что колышет и гнет его любой идеологический ветер. Поступки Мелехова исходят из внутренней потребности, он стремится постигнуть правду своим опытом, открыто реагирует на доброе и злое.
Мелехов живет напряженно, эмоционально реагирует на собственные поступки, беспощадно казня себя за трагические ошибки. «Лишь трава растет на земле, безучастно приемля солнце и непогоду, питаясь земными жизнетворящими соками, покорно клонясь под гибельным дыханием бурь».
Такого существования никогда не было у Мелехова. Как и Пашке Сычеву, о котором говорил Фурманов, ему нужна была в жизни линия. И он в начале революции нашел ее.
Как это много значило — талантливый, умный казак, самородок с полководческим дарованием, человек с врожденным демократизмом, так располагающий к себе Других простых казаков, враг угнетателей, тунеядствующих белоручек, больших и малых собственников, хапуг и насильников— стоит в борьбе двух начал на нашей стороне.
Но вот все пошло, как образно выражаются казаки, колесом под гору. В чем же причина?
Сводить причины к какой-то одной — нельзя. Несомненно, мелкобуржуазные слои наиболее склонны к колебаниям, поскольку они занимают промежуточное положение и не имеют самостоятельной политической линии, независимой ни от пролетариата, ни от буржуазии.
Поворот Мелехова происходит в тот период, когда колебания захватили большую часть крестьянства. То были «сначала — за большевиков,— говорил Ленин,— когда они дали землю и демобилизованные солдаты принесли весть о мире. Потом — против большевиков, когда они, в интересах интернационального развития революции и сохранения ее очага в России, пошли на Брестский мир... Диктатура пролетариата не понравилась крестьянам особенно там, где больше всего излишков хлеба, когда большевики показали, что будут строго и властно добиваться передачи этих излишков государству по твердым ценам. Крестьянство Урала, Сибири, Украины поворачивает к Колчаку и Деникину»132.
После революции, пишет Шолохов, «казаки настороженно притихли. Многие радовались, ожидая прекращения войны...». Что же касается земли, то они не могли ощутить этого великого завоевания народа, потому что не нуждались в ней и больше думали о том, чтоб коренная ломка, в этом случае не затронула интересы трудового казака.
В январе 1917 года Мелехов за боевые отличия был произведен в хорунжии. После Октябрьского переворота стал командиром сотни. «К этому времени,— читаем в романе,— можно приурочить и тот перелом в его настроениях, который произошел е ним вследствие происходивших вокруг событий и отчасти под влиянием знакомства с одним из офицеров — сотником Ефимом Извари- ным».
Это не значит, что настроение Григория стало определяться в какой-то мере интересами кастовыми, офицерскими. Он хочет разобраться во всем именно как рядовой казак. А многие размышляли тогда так: русские цари уничтожили старые казачьи порядки, наказными атаманами стали всякие фон Таубе, фон Граббе. Не лучше ли сейчас, когда наступила революция, установить свою власть на Дону и «жить, как в старину наши прадеды жили»? Может, действительно прав Изварин, что если «большевик?! возьмут верх — рабочим будет хорошо, остальным плохо», особенно — казачеству со своим укладом? Такие сомнения беспокоили и Мелехова.
Мелехов сознается прямо: «ничего я не понимаю... Мне трудно в этом разобраться... Блукаю я, как метель в степи...»
Он проверяет изваринские идеи, беседуя с новым другом — Подтелковым, убеждается в правоте его доводов, что автономизм не спасет казаков: «Так же над народом, какой трудящийся, будут атамамья измываться. Тянись перед всяким их благородием... В старину прижали нас цари, и теперь не цари, так другие-прочие придавют, аж запишшим!.. Нам от старины подальше, а то в такую упряжку запрягут, что хуже царской обозначится». «Раз долой царя и контрреволюцию,— разъясняет Подтелков,— надо стараться, чтоб власть к народу перешла». Мелехов понял, что это ему куда ближе, «и после недолгих колебаний вновь перевесила в его душе прежняя правда», то есть правда революционно настроенного казака, ставшего красногвардейцем.
Многое он осознавал с трудом, но все-таки осознавал. Способность и стремление к этому у него были. Поэтому в ряду тех сложных фактов, которые определяли его поведение, большое значение имел и подход к казачьей проблеме вообще. Шолохов исследует это во всех подробностях, учитывает в полной мере, вместе с положительным, все отрицательное, ошибочное. Без такого учета невозможно идти вперед.
Что усиливало в Мелехове колебания? Первую заметную трещину дал случай под Глубокой. Мелехов пытался предотвратить самосуд над Чернецовым и сорока офицерами, взятыми в плен. Произошла стычка с Подтелко- вым. Важно, прежде всего, вот что: Мелехов только что вышел из боя, в котором отличился как красный командир, помог разгромить Чернецова и был ранен. Но как разговаривает с ним Подтелков?
«А ты, Мелехов, помолчи-ка!.. Понял? Ты с кем гутаришь? Так-то!.. Офицерские замашки убирай! Ревком судит, а не всякая...»
Вот это-то определение «всякая», за которым обычно следует и еще что-нибудь не очень любезное, Мелехов переносить не согласен.
Над этим «всякая», особенно «Ты с кем гутаришь?» — задумывается и автор. Иногда и такие люди, как Подтелков, могут приобретать черты властного самодовольства, неограниченной распорядительности, выйти из-под контроля.
Даже Давыдов будет оглядываться на себя и признавать, что он незаметно усваивал грубую манеру обращения с народом.
Ведь в этом «Ты с кем гутаришь?» несомненно есть нарушение принципа революции, явное расхождение с тем, как отвечал совсем недавно на вопрос Григория Подтелков:
«— А править нами кто будет?
- Сами! — оживился Подтелков.— Заберем свою власть — вот и правило...»
И дело как раз в том, что «еще до избрания его председателем ревкома он (Подтелков.— Ф. Б.) заметно переменился в отношении к Григорию и остальным знакомым казакам, в голосе его уже тянули сквозняком нотки превосходства и некоторого высокомерия. Хмелем била власть в голову простого от природы казака».
Как только началась расправа над Чернецовым и казаками, Григорий заковылял к Подгелкову, не сводя с него «налитых мутью глаз». «Сзади его поперек схватил Минаев,— ломая, выворачивая руки, отнял наган; заглядывая в глаза померкшими глазами, задыхаясь, спросил:
— А ты думал — как?»
Вопрос, обращенный к Мелехову,— не бесспорный. Страшен колорит всей сцены. И это, видимо, служит ответом: самосуд производит тяжкое впечатление. Мелехов имел основания не соглашаться, исходя из правил войны, тем более что происходит это в красногвардейской части.
Мелехов в растерянности. Он едет домой, но все же недоволен был, что «покидал свою часть в самый разгар борьбы за власть на Дону». Одолевают тяжкие и мрачные раздумья.
«Ломала и его усталость, нажитая на войне. Хотелось отвернуться от всего бурлившего ненавистью, враждебного и непонятного мира. Там, позади, все было путано, противоречиво. Трудно нащупывалась верная тропа; как в топкой гати, зыбилась под ногами почва, тропа дробилась, и не было уверенности — по той ли, по которой надо, идет. Тянуло к большевикам — шел, других вел за собой, а потом брало раздумье, холодел сердцем. «Неужто прав Изварин? К кому же прислониться?» Об этом невнятно думал Григорий, привалясь к задку кошелки». «А тут новое всучилось: не мог ни простить, ни забыть Григорий гибель Чернецова и бессудный расстрел пленных офицеров».
Говорят, что Мелехов отстаивает некие всечеловеческие принципы, что это абстрактный гуманизм, проявление все тех же сословных пережитков, которые опутали его целиком. Согласиться с этим нельзя...
Дома отец восторгается умом Каледина, в Каменской, по его мнению, собрались «пустобрехи». Твердо определил свою линию и брат Петр. Но Мелехов сопротивляется. И лишь постепенно стихийный круговорот захватывает и его.
После случая с анархистами в Сетракове по хуторам и станицам спешно формируются отряды. Когда в Татарском, на майдане, выбирают командира отряда и предложили Григория, старики не согласились, потому что он был в Красной гвардии. «Нехай Гришка в табуне походит»,— решают они. Мелехова это нисколько не обидело, он отвечает: «Я и сам не возьмусь, на черта вы мне сдались».
Вовсю верховодят контрреволюционеры вроде Коршунова. Круто атаманил, например, Лиховидов в Каргин- ской. Он заставил стариков подписать постановление о выселении «мужиков», которые не принимают участие в защите Дона. Не менее строго карают и казаков, предлагают меру воздействия и на Мелехова: «Своим судом его».
Так Мелехов попадает в контрреволюционный лагерь, но воюет без твердого убеждения. Вообще, «молодые ехали поневоле, старые — по ретивой охоте». Григорий мало активен. Даже тогда, когда кричит Подтелкову, стоявшему перед виселицей, Мелехов еще раздвоен. Что-то заставило же его содрогнуться, когда он узнал о предстоящей казни. Какая-то сила гонит его и Христоню галопом вон из хутора Пономарева. Он где-то на середине: не противодействует казни, но и не казнит. Только со злостью напоминает Подтелкову случай с Чернецовым и скачет прочь.
Вместе с другими пробирается он в Усть-Медведицкий округ, но и теперь не уверен в себе. Это чувствует Петр:
«Мутишься ты... Боюсь, переметнешься ты к красным... Ты, Гришатка, до се себя не нашел».
А когда начались беспрерывные бои, Григорий стал с острым любопытством всматриваться в тех, против кого воевал. Но и он все больше накалялся злобой к большевикам, считал, как и многие другие, что по их вине идет война, они, дескать, напирают на область, чтоб отнять права, тамбовские, рязанские, саратовские мужики идут, стремясь захватить казачьи земли и угодья. И только из- за этого, думалось ему, в пору горячих полевых работ приходится держать фронт. Многие ожесточились, реже стали брать в плен, беспощадно грабили.
За все эти преступления перед народом, проводит мысль Шолохов, ответственны прежде всего заправилы контрреволюции. От их глаз не укрылось то, что сотник Мелехов, по словам одного из офицерских чинов, «либеральничает», «мягко стелет на всякий случай», «по старой памяти играет на две руки», снимают его поэтому с сотни и дают взвод. Григорий действительно отличался «чрезмерной мягкостью» обращения с пленными и не разрешал грабежей.
И хотя летом 1918 года перевес был на стороне казаков, это не радовало Григория. Ему было ясно: все хотят мира. Казаки перестали верить белогвардейской пропаганде, союзникам и начали понимать: Россия огромна, и не за то воюют мужики, чтобы землю отнять у казаков. Почуяв развязку, Григорий самовольно покидает фронт, возвращается домой.
Подходят красные. Мелеховы не идут в отступ: будь что будет. Некоторые исследователи здесь приходят к такому выводу: имущество спасали... собственники... Но дело не в этом, конечно. И другие тоже были собственниками, а бросали все, убегали и на прощанье грозили Мелеховым: «Мы припомним, какие красным на Дон ворота отворяли, оставались им служить...» Решение Мелеховых остаться объясняется тем, что наступил поворот в настроении казачества, стремление к миру.
У Мелеховых на постой остановились красноармейцы. Ведут они себя по-разному. Есть понимающие свой революционный долг. Есть и анархисты. Таким предстает Тюрников из Луганска. Правда, у него на глазах офицеры расстреляли мать и сестру. Сдерживаться ему трудно, особенно когда чувствует, что перед ним офицер. А в этом доме их двое. Происходит стычка с Григорием.
Началась тревожная ночь: придирки, наскоки... Григорий урезонивает дебошира:
«— Я тебе вот что скажу, товарищ... Негоже ты ведешь себя: будто вы хутор с бою взяли. Мы ить сами бросили фронт, пустили вас, а ты как в завоеванную страну пришел... Собак стрелять — это всякий сумеет, и безоружного убить тоже не хитро...
22 Ты мне не указывай! Знаем мы вас... И разговаривать с тобой я могу по-всякому».
Григорий «в этот миг знал непреложно, что духом готов на любое испытание и унижение, лишь бы сберечь свою и родимых жизнь». Но все кончилось миром. Один красноармеец доложил обо всем комиссару, тот увел скандалиста. Мелеховы ценят благородство и человечность. Когда утром вступившийся за них красноармеец, извиняясь, дружелюбно прощается, угощает детей сахаром и уходит, Пантелей Прокофьевич гневно выговаривает Наталье:
«— Необразованность ваша! Хучь бы пышку дала ему на дорогу. Отдарить-то надо доброго человека? Эх!
23 Беги! — приказал Григорий».
Как много смысла в этой сцене и слове «беги» — была, значит, основа для дружбы и понимания. Ведь Мелеховы — не Коршуновы и не Моховы, не кулацкие палачи. Хотя сословная спесь и живет в них, даже в Ильиничне, но все-таки Мелеховы всегда готовы отозваться на искреннюю доброту и честность.
Да, луганец пострадал от белых, стал, по словам красноармейца, «вроде головой тронутый». И все-таки
Шолохов в письме к Горькому, говоря о том, как «загибщики» озлобляли казаков, искажая идеи Советской власти, указывает, что виноват в этом «отчасти и обиженный белыми луганец»133.
Не мог не сказаться на настроении Мелехова и тот случай, когда его хотели убить на вечеринке как офицера. Этот случай имеет большое значение для характеристики Григория, его дальнейших срывов и падений. Недаром сам он потом многое будет объяснять данным случаем — припомнит его в ночном разговоре с Кошевым. Эпизод этот в критике истолковывавается по-разному. Напомним его.
Григория вместе с соседями пригласили в дом Ани- кушки на пьяную вечеринку, устроенную анархистами из красноармейской части. Отец посоветовал: «Пойди, а то скажут: мол, за низкое считает. Ты иди, не помни зла».
Григорий пошел. Сидел рядом с сибирским пулеметчиком. Тот говорил, что вот разбили Колчака, теперь надо убрать Краснова. «А там ступай пахать... А кто поперек станет — убить. Нам вашего не надо. Лишь бы равными всех поделать...» Григорий с ним соглашался.
Но вдруг ему украдкой передают: убить сговариваются... (Кто-то доказал, что он офицер.) Посоветовали: «Беги...» И он убегает в степь, а вдогонку стреляют. «Как за зверем били!» — механически подумал он. Григорий зимой ночует в степи, в брошенной копне чакана. И стал он думать, не махнуть ли через фронт к казакам. После побега Григория его разыскивали. «Пришли домой, мое все дочиста забрали,— рассказывал он.— И шаровары и поддевки. Что на мне было, то и осталось».
Но вспомним и такое его признание: «Когда погнались, зачали стрелять — пожалел, что не ушел, а теперь опять не жалею».
Пожалел о том, что не ушел в отступ, остался, рискнул... Но теперь, когда в хуторе устанавливалась Советская власть, он доволен, что не ушел к тем, кто продолжал воевать против красных.
Нередко этот эпизод истолковывается так, что вроде бы виноват Мелехов...
Вскоре дошли до хутора мрачные слухи о трибуналах, судах и расстрелах. «Все Обдонье жило потаенной, придавленной жизнью. Жухлые подходили дни. События стояли у грани. Черный слушок полз с верховьев Дона, по Чиру, по Цудкану, по Хопру, по Бланке, по большим и малым рекам, усыпанным казачьими хуторами. Говорили о том, что не фронт страшен, прокатившийся волной и легший возле Донца, а чрезвычайные комиссии и трибуналы. Говорили, что со дня на день ждут их в станицах, что будто бы в Мигулинской и Казанской уже появились они и вершат суды короткие и неправые над казаками, служившими у белых. Будто бы то обстоятельство, что бросили верхнедонцы фронт, оправданием не слулсит, а суд до отказу прост: обвинение, пара вопросов, приговор — и под пулеметную очередь. Говорили, что в Казанской и Шумилинской вроде уже не одна казачья голова валяется в хворосте без призрения... Фронтовики только посмеивались: «Брехня! Офицерские сказочки! Кадеты давно нас Красной Армией пужают!»
Слухам верили и не верили. И до этого мало ли что брехали по хуторам. Слабых духом молва толкнула на отступление. Но когда фронт подошел, немало оказалось и таких, кто не спал ночами, кому подушка была горяча, постель жестка и родная жена немила.
Иные уж и жалковали о том, что не ушли за Донец, но сделанного не воротишь, уроненной слезы не поднимешь...»
Слух есть слух. Но вот когда дело дошло до хутора Татарского, как там проводилось решение трибунала «изъять все наиболее враждебное» — попов, атаманов, офицеров, богатеев? Список был составлен на десять человек. В графе «За что арестован» стоит: «Пущал пропаганды, чтобы свергиули Советскую власть», «Надевал погоны, орал по улицам против власти», «Член Войскового круга», «Подъесаул, настроенный против. Опасный», «Отказался сдать оружие. Ненадежный» и пр. Семерых из списка арестовали и отправили в Вешенскую, где они были расстреляны в тот же день. Председатель ревкома Иван Алексеевич Котляров возмущен: «Я думал им тюрьму дадут, а этак что ж... Этак мы ничего тут не сделаем! Отойдет народ от нас... Тут что-то не так. На что надо было сиичтожать людей? Что теперь будет?» Тревога о последствиях у Котлярова законна, но тем не менее Штокман отвечает ему, что это «слюни интеллигентские... С врагами нечего церемониться... На фронтах гибнут лучшие сыны рабочего класса. Гибнут тысячами! О них — наша печаль, а не о тех, кто убивает или ждет случая, чтобы ударить в спину. Или они нас, или мы их! Третьего не дано». В этом заключена большая правда. Борьба есть борьба. С подстрекателем Коршуновым действительно не следовало церемониться. Но вот собрался сход. Он протестует. Оказалось, что многие попали в список случайно, это были люди темные, простые, всю жизнь держались за плуг. Казаки из этого и других фактов делали выводы: «И мы поняли, что, может, советская власть и хороша, но коммунисты, какие на должностях засели, норовят нас в ложке воды утопить!.. И мы так промеж себя судим: хотят нас коммунисты изничтожить, перевесть вовзят. Чтоб и духу казачьего на Дону не было».
Сход настроен мрачно. К концу Кошевой и Штокман остаются одни. Народ разошелся...
Когда по хутору поползли недобрые слухи, Мелехоз идет вечером на огонек в ревком рассказать, что в «грудях накипело». Из его разговора видно, как многое смущает середняка. Даст ли Советская власть что-нибудь трудовому казаку или, наоборот, отнимет из того, что есть? Не обман ли рассуждения о равен с тве? А то ведь шла через хутор красноармейская часть. «Взводный в хромовых сапогах, а «Ванек» в обмоточках. Комиссара видел, весь в кожу залез, и штаны, и тужурка, а другому и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти прошел, а укоренятся они,— куда равенство денется?»
Он размышляет и над тем, что вот, бывает, свой же брат, «а глядишь — вылез в люди и сделался от власти пьяный и готов шкуру с другого спускать, лишь бы усидеть на этой полочке».
Котляров рассказывает, как хорошо приветил его окружной председатель, поздоровался за руку. А у Мелехова свое на уме: «Атаманов сами выбирали, а теперь сажают. Кто его выбирал, какой тебя ручкой обрадовал?»
Если не так давно вопрос о перераспределении земли на равных началах ничуть не вызывал возражения, то теперь и это его смущает. Котляров говорит: «Нехай богатые казаки от сытого рта оторвут кусок и дадут голодному. А не дадут — с мясом вырвем. Будя пановать! Заграбили землю...
— Не заграбили, а завоевали!»
Из рассуждений Мелехова видно, как за короткое время прибавилось много такого, что усиливало его колебания. Поэтому Котляров выговаривает ему: «А ты на холостом ходу работаешь, куда ветер, туда и ты, как флюгерек на крыше. Такие люди, как ты, жизню мутят».
Да, смутно на душе у Григория. Он даже запальчиво бросает: «А власть твоя — уж как хочешь — а поганая власть». Но все, что он откровенно высказал, конечно же, не демагогия врага, а неосведомленность о том, что такое Советская власть, как будут проводиться важнейшие мероприятия на Дону. Сама жизнь ставила эти вопро'сы. Они не легкие, но на них надо было отвечать. Земля, самоопределение трудового казачества, выборная власть, отрицательные стороны «назначенства», случаи карьеризма— все это волновало многих. Мужик настороженно присматривался к новому, хотел все проверить на фактах. Он знал по керенщине, какой расчет делают иные политики «на приваду», на заманчивые обещания. Задача сводилась к тому, чтоб разъяснить людям, успокоить их. В предписании Ленина В. А. Антонову-Овсеенко еще в январе 1918 года было сказано: «Относительно • земельного вопроса на Дону советую иметь в виду текст принятой позавчера на съезде Советов резолюции о федерации Советских республик. Эта резолюция должна успокоить казаков вполне»434.
Что же отвечают Мелехову на это в ревкоме? «Твои слова — контра», «Ты советской власти враг!», «Такие думки при себе держи», «Стопчем!» Несомненно, это нельзя считать ответом, и гораздо больше резона как раз в словах Григория: «Ежели я думаю за власть, так я — контра? Кадет?» Выходило именно так. Председатель ревкома дает зарок: «Ишо раз придет—буду гнать в шею! А начнет агитацию пущать — мы ему садилку найдем...»
Правда, у Мелехова в тоне, запальчивости, категоричности, обобщениях есть и перехлесты не только политически неосведомленного, шаткого, но и озлобленного человека. Но надо учитывать, что вызваны они были и личными переживаниями.
Обстановка после этого осложняется еще больше. Григорий уходит из хутора. «Перегожу время на Сингином, у тетки... Что-то мне страшновато тут ждать...», то есть держится нейтралитета. А на него уже готовят материал, срочно разыскивают. Григорий попал в черный список, вместе с отцом, главным образом за тот разговор в ревкоме. Штокман убежден: «А вот Мелехов, хоть и временно, а ускользнул. Именно его надо было взять в дело! Он опаснее остальных, вместе взятых. Ты это учти. Тот разговор, который он вел с тобой в исполкоме,— разговор завтрашнего врага». А то, что Мелехов мог быть полезнее многих, это не интересовало.
И вот — прямое распоряжение Котлярову и Кошевому: «А Григория взять сегодня же! Завтра мы его отправим в Вешенскую, а материал на него сегодня же пошли с конным милиционером на имя председателя ревтрибунала... Михаил, возьми двух человек и иди забери зараз же Гришку. Посадишь его отдельно».
Впрочем, некоторые критики отмечают дальнозоркость Штокмана, безошибочность его предвидения. Но так ли это? Не путают ли они причину и следствие? Вместо того чтоб изолировать контрреволюционеров, в Татарском ударили по колеблющимся и до предела накалили обстановку. Это оттолкнуло казаков.
Иногда все дело представляют так, что Мелехов был вдохновителем мятежа. На самом же деле он к нему лишь присоединился, подогретый всем тем, что проис* ходило с ним во время скитаний. Он прятался в кизешни- ке у чужих людей, отец — в подвале. Когда Григорий отсиживался в логове, пришел хозяин, сообщил: «Дон поломало!..— И рассыпчато засмеялся». По улице мчатся верховые. Какой-то старик сзывает казаков на конь; «Отцов и дедов ваших расстреливают, имущество ваше забирают...»
Началось волнение. «Полой водой взбугрилось и разлилось восстание, затопило все Обдонье, задонские степные края на четыреста верст в окружности. Двадцать пять тысяч казаков сели на конь». Понесла и завертела коловерть. Восстали еланские, вешенские, Казанская, Шумилинская, Мигулинская. Все это еще больше подхлестнуло Мелехова. Теперь и он становится повстанцем. Нейтралитет кончился.
«Жизнь оказалась усмешливой, мудро-простой. Теперь ему уже казалось, что извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, цока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь...
Пути казачества скрестились с путями безземельной мужичьей Руси, с путями фабричного люда. Биться Ь ними насмерть. Рвать у них из-под ног тучную донскую, казачьей кровью политую землю. Гнать их, как татар, из пределов области! Тряхнуть Москвой, навязать ей постыдный мир!»
Исследователи иногда указывают на эти слова как на откровенную философию злобного собственника, как на голос уходящего мира, где каждый думает только о себе одном, где человек человеку — волк. От крайнего Эгоизма, индивидуализма, сословности, дескать, так клокочет в Мелехове ожесточенность и ненависть. И попробуй убеди, что нельзя не учитывать ситуацию: ведь рассуждает приговоренный к смерти человек.