Дилемма технологической политики
Теперь можно сказать: дилемма технико-экономической субполитики выводится из легитимности политической системы. То, что в рамках политической системы не принимается прямых решений о разработке или внедрении технологий, вряд ли вызовет возражения. Побочные последствия, за которые здесь постоянно приходится держать ответ, возникают не по вине политиков. Тем не менее политика исследований располагает рычагами финансовой поддержки и каналами законодательного успокоения и сдерживания нежелательных эффектов. При этом, однако, решение о научно-техническом развитии и его экономическом использовании неподвластно вмешательству исследовательской политики. Индустрия обладает по отношению к государству двойным преимуществом: автономией инвестиционных решений и монополией внедрения технологий. В руках экономической субполитики сходятся главные нити процесса модернизации в форме экономических расчетов и экономического эффекта (или соответственно риска) и технологического формирования на самих предприятиях.
Такое разделение труда во властной структуре модернизации ставит государство по многим позициям в положение отстающего. Прежде всего оно старается поспеть за технологическим развитием, решения о котором принимаются в другом месте. Несмотря на всю поддержку научных исследований, его влияние на цели технического развития остается вторичным. Решения о внедрении и развитии микроэлектроники, генной технологии и т. д. принимаются не парламентом, он разве что соглашается субсидировать их для обеспечения экономического будущего (и рабочих мест). Именно слияние решений о техническом развитии с решениями о капиталовложениях вынуждает предприятия по причинам конкуренции разрабатывать свои планы втихомолку. В итоге эти решения ложатся на стол политики и общественного мнения уже на стадии реализации.
Как только под видом инвестиционных решений приняты решения о технических разработках, они тотчас приобретают весьма солидный вес. Ведь в таком случае они появляются на свет вместе с принуждением, свойственным осуществляемым инвестициям: они должны окупиться. Значительные издержки нанесли бы ущерб капиталу (и, разумеется, рабочим местам). Если кто-нибудь начнет теперь расписывать побочные последствия, он навредит предприятиям, инвестировавшим в эти проекты
свое будущее и будущее своих работников, а тем самым поставит под угрозу и экономическую политику правительства. Здесь заключено двойное ограничение: во-первых, оценки побочных последствий выводятся под нажимом принятых инвестиционных решений и обязательной рентабельности.
Во-вторых, однако, этот нажим несколько облегчается тем, что, с одной стороны, последствия так или иначе оценить трудно, а, с другой стороны, государственные контрмеры требуют для своего осуществления и окольных путей и много времени. В результате возникает типичная ситуация: “проблемы современности, порожденные индустрией, базирующиеся на инвестиционных решениях вчерашнего дня и на технологических инновациях дня позавчерашнего, столкнутся с противодействием в лучшем случае завтра, а результаты будут и вовсе послезавтра. Стало быть, в этом смысле политика специализируется на легитимации последствий, которые вызваны не ею и которых она реально избежать не может. Согласно модели разделения властей, политика остается в двояком аспекте ответственна за решения, принятые на предприятиях. Находящаяся в сфере теневой политики, производственная “верховная власть” в сфере технологического развития располагает лишь заимствованной легитимностью. И политика на глазах критически настроенной общественности должна снова и снова задним числом социально продуцировать эту легитимность. Такое политическое принуждение к легитимации непринятых решений усиливается политико-ведомственной ответственностью за побочные последствия. Разделение труда, таким образом, оставляет за предприятиями первичную решающую власть без ответственности за побочные последствия, тогда как политике выпадает зада-” ча демократически легитимировать решения, принятые не ею, и “спускать на тормозах” их побочные последствия.
Некоторое облегчение обеспечивает здесь модель прогресса. “Прогресс” можно понимать как легитимное социальное изменение без политико-демократической легитимации. Вера в прогресс заменяет согласование. Более того, она заменяет все вопросы, является своего рода заблаговременным согласием с целями и последствиями, которые остаются неизвестными и неназванными. Прогресс есть tabula rasa, возведенная в ранг политической программы, которую непременно полагается одобрить “оптом”, словно это путь в земной рай. Основные требования демократии поставлены в модели прогресса с ног на голову. Уже одно то, что речь здесь вообще идет о социальном изменении, требует задним числом наглядного разъяснения. Официально речь идет о совсем другом и всегда об одном и том же - об экономических приоритетах, конкуренции на мировом рынке, рабочих местах. Социальное изменение осуществляется здесь замещение, по модели обмена головами. Прогресс есть инверсия рациональной деятельности как “процесс рационализации”. Это беспрограммное, необсуждаемое, непрерывное социальное изменение в сторону неведомого. Мы предполагаем, что все будет хорошо и в конечном счете все, что мы сами же натворили, всегда можно будет повернуть на рельсы прогрессивности. Но задавать об этом вопросы — куда мы идем и зачем? — значит впадать в ересь. Соглашаться, не спрашивая “зачем?”, — вот какова здесь предпосылка. Все остальное — заблуждение, крамола.
В данном случае отчетливо просматривается “контрмодёрновый характер” веры в прогресс. Эта вера — своего рода земная религия модерна. Ей свойственны все признаки религиозных верований:
доверие к неведомому, незримому, неощутимому. Доверие вопреки рассудку, вслепую, не ведая ни цели, ни средств. Вера в прогресс - это вера самого модерна в собственную творческую силу, ставшую техникой. Место Бога и церкви заняли производительные силы и те, кто их развивает и ими управляет, — наука и экономика.
Колдовские чары, которыми эрцац-бог Прогресс опутал человечество в эпоху индустриального общества, тем более удивительны, чем глубже вникаешь в сугубо земную конструкцию прогресса как такового. Яекомпетентности науки соответствует имплицитная компетентность предприятий и чисто легитимирующая компетентность политики. “Прогресс” — социальное изменение, институционализированное в сфере некомпетентности. Фатальность веры в чистую обязательность, причем веры, поднятой в ранг прогресса, так или иначе уже существует. “Анонимная власть побочного последствия” соответствует государственной политике, которая способна лишь благословлять заранее данные решения, и экономике, которая оставляет социальные последствия в латентности факторов, интенсивирующих издержки, равно как и науке, которая с чистой совестью теоретических установок запускает процесс, не желая ничего знать о последствиях. Там, где вера в прогресс становится традицией прогресса, разрушающей модерн, какой сама же и создала, неполитика технико-экономического развития превращается в легитимаци-онно обязательную субполитику.
7. Субполитика производственной рационализации
Функционалистские, организационно-социологические и неомарксистские анализы до сих пор мыслят “определенностя-ми” крупной организации и иерархии, тейлоризма и кризиса, которые давно подорваны производственными развитиями и возможностями развития на предприятиях. С возможностями рационализации, заложенными в микроэлектронике и других информационных технологиях, с экологическими проблемами и политизацией рисков в храмы экономических догм тоже вошла неопределенность. То, что совсем недавно казалось прочным и незыблемым, приходит в движение: временные, местные и правовые стандартизации наемного труда (подробнее см. об этом главу VI), властная иерархия крупных организаций, возможности рационализации уже не придерживаются давних схем и подчинений, преступая железные границы отделов, предприятий и отраслей; структуру производственных секторов можно с помощью электроники объединить в новую сеть; технические производственные системы можно изменить независимо от человеческих рабочих структур; представления о рентабельности ввиду рыночно обусловленных требований гибкости, экологической морали и политизации производственных условий утрачивают жесткость; новые формы “гибкой специализации” успешно конкурируют с прежними “исполинами” массового производства.
В производственной политике это множество структуроизменяющих возможностей никоим образом не должно осуществиться сию минуту, разом или в ближайшем будущем. И все-таки в путанице влияний экологии, новых технологий и преобразованной политической культуры замешательство касательно будущего курса экономического развития уже сегодня изменило ситуацию. “В процветающие 50—60-е годы еще было возможно сравнительно точно прогнозировать развитие экономики — ныне невозможно предсказать изменение тренда экономических показателей даже на месяц вперед. Неопределенности изменений в национальных экономиках соответствует замешательство относительно перспектив отдельных рынков сбыта. Менеджмент не уверен, какие продукты нужно производить и по каким технологиям, он не уверен даже, каким образом следует распределить авторитет и компетенцию в рамках предприятия. Каждый, кто беседует с предпринимателями или читает экономическую прессу, вероятно, приходит к выводу, что многие предприятия даже без государственного вмешательства испытывают сложности с разработкой развернутых стратегий на будущее”.
Конечно, риски и неопределенности составляют “квазиестественный”, конститутивный элемент экономической деятельности. Однако нынешнее замешательство демонстрирует новые черты. Оно “слишком сильно отличается от мирового промышленного кризиса 30-х годов. Тогда фашисты, коммунисты и капиталисты во всем мире отчаянно старались следовать технологическому примеру одной-единственной страны - Соединенных Штатов. По иронии, именно в те годы — когда общество в целом казалось чрезвычайно хрупким и изменяемым — никто, похоже, не сомневался в необходимости именно тех принципов индустриальной организации, которые ныне представляются чрезвычайно сомнительными. Тогдашнее замешательство по поводу того, как следует организовывать технологии, рынки и иерархии, является зримым знаком краха решающих, однако же едва ли понятых элементов привычной системы экономического развития”.
Размах производственно-социальных изменений, которые становятся возможны благодаря микроэлектронике, весьма значителен. Структурная безработица подтверждает серьезные опасения — но лишь в смысле их обострения, которое удовлетворяет критериям теперешних категорий восприятия этой проблемы. Безусловно в промежуточный период столь же важно будет то, что внедрение микрокомпьютеров и микропроцессоров станет инстанцией фальсификации теперешних организационных предпосылок экономической системы. Грубо говоря, микроэлектроника знаменует выход на такую ступень технологического развития, которая технически опровергает миф технологического детерминизма. Во-первых, компьютеры и управляющие устройства программируемы, т. е. в свою очередь могут быть функцио-нализированы для самых разных целей, проблем и ситуаций. А тем самым техника уже не диктует, каким образом ее надлежит использовать; напротив, это, скорее, можно и нужно задавать технологии. Доныне обязывающие возможности формирования социальных структур посредством “объективных технических принуждений” уменьшаются и даже инвертируются: чтобы вообще уметь использовать сетевые возможности электронного управления и информационных технологий, необходимо знать, какой именно характер социальной организации желателен по горизонтали и по вертикали. Во-вторых, микроэлектроника позволяет разъединить трудовые и производственные процессы. Иными словами, система человеческого труда и система технического производства могут варьироваться независимо друг от друга.
По всем измерениям и на всех уровнях организации возможны новые модели, выходящие за пределы отделов, предприятий и отраслей. Главная предпосылка теперешней индустриальной системы, гласящая, что кооперация есть привязанная к месту кооперация в служащей этой цели “производственной структуре”, перестает быть основой технической необходимости. Но тем самым происходит и замена “строительного набора”, на котором базируются все прежние организационные представления и теории. Открывающиеся организационные пространства свободной вариации ныне еще невозможно четко себе представить. И не в последнюю очередь именно поэтому их определенно не исчерпаешь в одночасье. Мы находимся у начала организационно-концептуальной экспериментальной фазы, которая ни в чем не уступает принуждению приватной сферы к опробованию новых форм жизни. Важно правильно оценить эти масштабы: модель первичной рационализации, характеризуемая изменениями в категориях рабочего места, квалификации и технической системы, вытесняется рефлексивными рационализациями второй ступени, направленными на предпосылки и константы прежних преобразований. Возникающие организаторские свободы формирования могут быть окружены действующими ныне индустриально-общественными лозунгами, в частности такими, как “производственная парадигма”, схема производственных секторов, принуждение к массовому производству.
В дискуссии о социальных последствиях микроэлектроники у исследователей и общественности до сих пор преобладает одна вполне определенная позиция. Прежде всего задаются вопросом и исследуют, будут ли в конечном счете потеряны рабочие места или нет, как изменятся квалификации и квалификационные иерархии, возникнут ли новые профессии, упразднятся ли старые и т. д. Люди мыслят в категориях доброго старого индустриального общества и совершенно не могут себе представить, что они уже не соответствуют возникающим “реальным возможностям”. Довольно часто подобные исследования дают отбой тревоги: рабочие места и квалификации изменятся в ожидаемых пределах. При этом предполагается, что категории предприятия и отдела, иерархия трудовой и производственной системы и проч. остаются постоянными. А специфический, лишь постепенно проявляющийся рационализирующий потенциал “умной” электроники проваливается сквозь растр, в котором мыслит и исследует индустриальное общество. Речь идет о “системных рационализациях”, которые обеспечивают изменчивость, формируемость мнимо сверхстабильных организационных границ внутри предприятий, отделов, отраслей и т. д. и между ними. Стало быть, характеристикой грядущих волн рационализации является ее перехлестывающий через границы и изменяющий эти границы потенциал. Производственная парадигма и ее размещение в отраслевой структуре находятся в нашем распоряжении: система от отделов до предприятий, переплетение кооперации и техники, сосуществование производственных организаций, — не говоря уже о том, что целые функциональные области (скажем, в изготовлении, но и в администрации) можно автоматизировать, сосредоточить в банках данных и даже непосредственно передать клиенту в электронной форме. С точки зрения производственной политики здесь тоже скрыта существенная возможность изменять организационную “производственную конституцию” при (на первых порах) постоянной структуре рабочих мест. Внутри- и межпроизводственная структура может быть перегруппирована под (более абстрактной теперь) крышей предприятия, так сказать, в обход рабочих мест, а стало быть минуя профсоюзы.
У создаваемых таким образом “организационных конфигураций” “дифферент на нос” не слишком велик, они состоят из сравнительно небольших элементов, которые, в частности, можно в разное время комбинировать весьма различными способами. Каждый отдельный “организационный элемент” предположительно располагает в таком случае собственными отношениями с внешним миром, проводит в соответствии со своей специфической функцией собственную “организационную внешнюю политику”. Заданных целей можно достичь, не прибегая по всякому поводу к консультациям с центром, — пока определенные эффекты (например, экономичность, быстрые перестройки при изменении рыночной ситуации, учет рыночных диверсификаций) остаются подконтрольны. “Господство”, которое было установлено как прямой, социально переживаемый командный порядок на крупных предприятиях индустрии и бюрократии, здесь как бы делегируется согласованным производственным принципам и эффектам. Возникают системы, где заметные “владыки” становятся редкостью. На место приказа и повиновения приходит электронно контролируемая “самокоординация” “носителей функций” при заранее установленных и строго соблюдаемых принципах производительности и интенсификации труда. В этом смысле в обозримом будущем определенно возникнут предприятия, “прозрачные” с точки зрения контроля производительности и кадровой политики. Однако, вероятно, такое изменение форм контроля будет сопровождаться горизонтальным обособлением подчиненных и вспомогательных организаций.
Микроэлектронное преобразование формы контрольной структуры на “предприятиях” будущего поставит в центр внимания проблему обращения, управления и монополизации информационных потоков. Ведь “прозрачными” станут отнюдь не только сотрудники для предприятий (менеджмент), но и предприятие для сотрудников и заинтересованного окружения. По мере того как будет расшатываться и расчленяться привязка производства к месту, информация станет центральным средством, обеспечивающим единство и общность производственной единицы. Тем самым ключевой характер приобретает вопрос, кто, как, каким способом и в какой последовательности будет получать информацию и о ком, о чем и для чего эта информация. Нетрудно предсказать, что в производственных дискуссиях будущего стычки по поводу распределения информационных потоков и по поводу распределительных ключей станут серьезным источником конфликтов. Важность этого подчеркивается еще и тем, что ввиду децентрализованности производства вслед за юридической собственностью начинает расчленяться и фактическое распоряжение средствами производства, и контроль за производственным процессом в значительной степени повисает на тонкой нити возможности располагать информацией и информационными сетями. Впрочем, это отнюдь не исключает, что монополизация полномочий решения посредством концентраций капитала останется их существенным фоном.
Продолжая существовать, принуждения концентрации и централизации могут быть организационно переосмыслены и переформированы с помощью телематики. Остается в силе, что для выполнения своих задач и функций модерн должен базироваться на фокусировке решений и чрезвычайно усложненных возможностях согласования. Однако эти задачи и функции вовсе не должны воплощаться в форме гигантских организаций. Они тоже могут информационно-технологически делегироваться и отрабатываться в децентрализованных сетях передачи данных, сетях информации и организации или в (полу)автоматических услугах прямой “опросной кооперации” с получателями, как это имеет место ныне в автоматизированных банкоматах.
Но тем самым возникает совершенно новая, по теперешним понятиям противоречивая тенденция: концентрация данных и информации сопровождается упразднением крупных бюрократий и управленческих аппаратов, организованных по иерархическому принципу разделения труда; централизация функций и информации пересекается с ^бюрократизацией; становятся возможны концентрация полномочий на решение и децентрализация рабочих организаций и институтов обслуживания. “Средний” уровень бюрократических организаций (в управлении, секторе обслуживания, в производственной сфере) независимо от удаленности информационно-технологически сливается воедино в “прямом” диалоге через дисплеи. Многочисленные задачи социального государства и государственного управления — равно как и консультирования клиентов, посреднической торговли и ремонтных предприятий — могут быть превращены в своего рода “электронные магазины самообслуживания”, хотя бы лишь в том смысле, что “хаос управления”, будучи электронно объективирован, передается непосредственно “совершеннолетнему гражданину”. Во всех этих случаях правомочный получатель услуги ведет диалог уже не с чиновником-управленцем, торговым консультантом и т. д., а по определенной методике (пользованию которой он может научиться сам, сделав электронный запрос) выбирает необходимый ему способ обработки, услугу, правомочие. Не исключено, что для определенных главных областей обслуживания такая информационно-техническая объективация посредством информационных технологий невозможна, нецелесообразна или социально неосуществима. Однако же для очень широкого спектра рутинной деятельности она вполне возможна, так что уже в недалеком будущем можно будет осуществлять рутинное управление и обслуживание именно таким образом, экономя расходы на персонал.
В этих наполовину эмпирических суждениях касательно тренда, наполовину перспективных выводах наряду с производственной парадигмой и отраслевой структурой имплицитно разрушены еще две организационные предпосылки экономической системы индустриального общества: во-первых, схема производственных секторов, во-вторых, базовое допущение, что индустриально-капиталистический способ производства с необходимостью постоянно следует нормам и формам массового производства. Уже сегодня можно видеть, что грядущие процессы рационализации нацелены на структуру секторов как таковую. То, что возникает, уже не есть ни индустриальное, ни семейное производство, ни сектор обслуживания, ни неформальный сектор, это нечто третье: стирание или слияние границ в выходящих за пределы секторов комбинациях и формах кооперации, причем нам еще предстоит научиться теоретико-эмпирически понимать их особенности и проблемы.
Уже благодаря магазинам самообслуживания, а особенно благодаря банкоматам и услугам через дисплей (но также и благодаря гражданским инициативам, группам взаимопомощи и т. д.) работа распределяется, минуя производственные секторы. Одновременно рабочая сила потребителей мобилизуется помимо рынка труда и интегрируется в организованный производственный процесс. С одной стороны, эта интеграция неоплачиваемого потребительского труда включена в рыночные расчеты снижения, расходов на заработную плату и производство. С другой стороны, на стыках автоматизации возникают, таким образом, зоны пересечения, которые нельзя истолковывать ни как услуги, ни как самопомощь. Например, через посредство автомата банки могут делегировать оплачиваемую работу оператора клиентам, которые взамен “в награду” получают возможность в любое время свободно распоряжаться своими счетами. В обеспеченных техникой и социально желательных перераспределениях между производством, сферой услуг и потреблением заключена толика рафинированного самоупразднения рынка, которое политэкономы, “зацикленные” на принципах рыночного общества, совершенно не замечают. Сегодня зачастую ведут речь о “теневой занятости”, “теневой экономике” и т. д. Но при этом, как правило, не осознают, что теневая занятость ширится не только вне, но и внутри рыночно опосредованного промышленного производства и сферы услуг. Волна микроэлектронной автоматизации порождает смешанные формы оплачиваемого и неоплачиваемого труда, в которых доля рыночно опосредованного труда сокращается, но зато возрастает доля активного труда самого потребителя. Волна автоматизации в секторе услуг вообще по сути представляет собой сдвиг труда из сферы производства в сферу потребления, от специалистов — к общности, от оплаты — к самоучастию.
Вместе с нестабильностью и рисками растет заинтересованность предприятий в гибкости; это требование, конечно, существовало всегда, но теперь, ввиду сцепления политической культуры и технического развития, с одной стороны, и возможностей электронного формирования, производственных развитии и колебаний рынка, с другой, оно приобретает в сфере конкуренции решающее значение. Стало быть, организационные предпосылки стандартизованного массового производства утрачивают прочность. Эта первичная производственная модель индустриального общества, разумеется, по-прежнему сохраняет за собой определенные сферы применения (например, долгосрочное серийное производство сигарет, текстиля, электроламп, пищевых продуктов и т. д.), но вместе с тем дополняется и вытесняется всевозможными новинками, производимыми в массовом порядке и индивидуализированными продуктами, зачатки чего наблюдаются, например, в электропромышленности, в определенных автомобилестроительных фирмах и в связи. Здесь по принципу “конструктора” создаются и предлагаются различные варианты, различные комбинации. Такой перевод предприятий на дестандартизацию рынков и внутреннюю диверсификацию продукции, а также сопутствующие этому требования быстрых организационных перестроек ввиду насыщения рынков, их изменения в силу дефиниций риска и т. д. невозможно или чрезвычайно трудно и дорого осуществить посредством общепринятой, косной организации предприятий. Ведь подобные перестройки всегда необходимо производить сверху вниз, в короткие сроки, планомерно, в приказном порядке (вопреки сопротивлению). В мобильных же, подвижных и текучих сетевых организациях такие переменчивые адаптации можно, что называется, включить в структуру. Однако это сопровождается новым историческим витком конфликта между массовым и ремесленным производством, хотя по поводу последнего история, казалось бы, уже вынесла свой приговор. Провозглашенную навеки победу массового производства можно бы и пересмотреть с учетом новых форм “гибкой специализации” на базе ЭВМ-управляемых, обогащенных инновациями товаров в мелких сериях.
Эпоха фабрики, этого “храма индустриальной эры”, отнюдь не заканчивается, кончается только ее монополия на будущее. Огромные иерархические организации, подчиненные диктату станочного ритма, были вполне пригодны, чтобы снова и снова выпускать одну и ту же продукцию и снова и снова принимать одни и те же решения в сравнительно стабильном индустриальном окружении. Однако — и здесь уместно воспользоваться словом, возникшим вместе с этими организациями, - ныне они по многим причинам становятся “дисфункциональны”. Они более не соответствуют потребностям индивидуализированного общества, где раскрытие собственной “самости” распространяется и на мир труда. “Организационные гиганты” не способны гибко реагировать на быстро меняющиеся, самореволюционизирующиеся технологии, вариации продукта и культурно-политически обусловленные колебания рынка в обществе, чутком к рискам и разрушениям. Их массовая продукция более не отвечает утонченному спросу дробящихся субрынков; и они не способны должным образом использовать великий творческий дар современнейших технологий для “индивидуализации” продуктов и услуг.
Решающее значение здесь имеет следующее: этот отказ от “организационных гигантов” с их принуждениями стандартизации, командным порядком и т. д. не противоречит основным принципам индустриального производства - максимизации прибыли, отношениям собственности, властным интересам, — скорее, он как раз ими и вызван.
Даже если не все перечисленные здесь “столпы” индустриальной системы — производственная парадигма, схема производственных секторов, формы массового производства, а также временные, местные и правовые стандартизации труда — будут разом повсюду подорваны или разрушены, по-прежнему сохранится системное преобразование труда и производства, которое релятивирует якобы вечное принудительное единство индустриально-общественных организационных форм экономики и капитализма до исторически преходящего переходного этапа протяженностью около одного столетия.
С этим развитием — коль скоро оно состоится — в Антарктиде функционально-социологических и (нео)марксистских организационных предпосылок начнется весна. Несокрушимые, казалось бы, ожидания касательно изменений индустриального труда будут совершенно переиначены*, хотя и вовсе не в новом “издании” закономерной эволюции организационных форм при якобы “внутреннем превосходстве” на пути к успеху капиталис-
* Это касается, например, “функциональной необходимости” раздробленного индустриального труда Как известно, она нашла своего пророка в лице Тейлора, который окружил ее ореолом “научного руководства производством” Марксистские критики тейлоризма также глубоко убеждены в системно имманентной необходимости этой “философии организации труда”. Они критикуют возникающие, лишенные смысла, отчужденные формы труда, но, как ни парадоксально, в то же время защищают их “реализм” от “наивных и далеких от реальности” попыток развеять тейлористские чары необходимости и использовать существующие свободы здесь и сейчас для “более гуманной” организации труда и т д Слегка утрируя, можно сказать к самым решительным и самым яростным поборникам тейлоризма принадлежат в том числе и его марксистские критики При этом они, ослепленные всепробивающей силой капитализма, упускают из виду, чтотам, где тейлоризм еще или вновь цветет пышным цветом — а таких случаев очень много, — все это отнюдь нельзя интерпретировать превратно как подтверждение “господствующей системной необходимости”. Скорее, здесь перед нами выражение несломленной мощи консервативной управленческой элиты, чью исторически устаревающую претензию на монополию они имплицитно помогают стабилизировать.
тической экономики, а как продукт споров и решений о трудовых, организационных и производственных формах. Совершенно очевидно, что в первую очередь речь здесь безусловно идет о власти в сфере производства и на рынке труда, о предпосылках и нормах ее осуществления. По мере того как в процессе производственной рационализации возникают субполитические свободы формирования, социальная структура предприятия политизируется. Не столько в том смысле, что вновь вспыхнут классовые стычки, сколько в том, что якобы “один-единственный путь” индустриального производства становится формируемым, лишается своего организационного единообразия, дестандартизируется и плюрализируется. В ближайшие годы на повестке дня дискуссий между менеджментом, советом предприятия, профсоюзами и персоналом будут стоять внутрипроизводственные “модели общества”. Грубо говоря, будет сделан либо шаг в направлении “повседневного трудового социализма” на почве постоянных отношений собственности, либо шаг в противоположном направлении (причем возможно даже, что эти альтернативы уже не исключают одна другую, поскольку понятия, в каких они мыслятся, более не соответствуют ситуации). Важно, что от предприятия к предприятию, от отрасли к отрасли могут пропагандироваться и опробоваться самые разные модели и политики. Возможно, дело дойдет даже до этакого “контрастного душа” модных течений в сфере трудовой политики, где верх одерживает то одна концепция, то другая. В целом, судя по тенденции, плюрализация жизненных форм распространяется и на сферу производства: возникает плюрализация рабочих миров и форм труда, в которых соперничают “консервативные” и “социалистические”, “сельские” и “городские” варианты.
А это означает, что производственная деятельность в доселе невиданных масштабах подпадает под нажим легитимации, получая новый политический и моральный размах, казалось бы чуждый сути экономической деятельности. Эта морализация индустриального производства, в которой отражается и зависимость предприятий от политической культуры, в какой они ведут производство, станет, вероятно, одним из интереснейших развитии
грядущих лет. Дело в том, что она основана не только на моральном давлении извне, но и на четкости и эффективности, с какой организованы контринтересы (в том числе интересы новых социальных движений), на том мастерстве, с каким они способны представить чуткой общественности свои интересы и аргументы, на рыночном значении дефиниций риска и на конкуренции предприятий между собой, где легитимационные изъяны одной стороны суть конкурентные преимущества другой. В определенном смысле при таком “завинчивании легитимационных гаек” общественность приобретет влияние на предприятия. Тем самым производственная формирующая власть отнюдь не упразднится, но утратит свою “априорную” объективность, необходимость и общеполезность — словом, станет субполитикой.
Необходимо осознать это развитие. Технико-экономическая деятельность по своей конституции остается защищена от притязаний демократической легитимации. Но одновременно она теряет и свой неполитический характер. Она не есть политика и не есть неполитика, она представляет собой нечто третье, а именно экономически проводимую деятельность группировок, которая, во-первых, параллельно с исчезновением латентности рисков выявила свой изменяющий общество размах, а во-вторых, в множестве своих решений и пересмотров решений потеряла видимость объективной необходимости. Повсюду проблескивают рискованные последствия и другие возможности формирования. В той же мере проступает и односторонняя соотнесенность интересов в производственных расчетах. Везде, где возможны несколько решений с совершенно различными импликациями для различных людей или для общности, производственная деятельность во всех своих деталях (вплоть до технических приемов и методов финансовых расчетов) в принципе становится доступна для публичных обвинений, а тем самым обязана оправдываться. Иными словами, деятельность предприятий тоже становится дискурсивной — или теряет рынки. Не только упаковка, но и аргументы становятся отныне главными предпосылками самоутверждения на рынке. Если угодно, можно сказать, что оптимистическое;
утверждение Адама Смита о том, что в рыночно зависимой деятельности своекорыстие и общее благо вследствие этого совпадают, исторически ушло в прошлое ввиду порождения рисков и доступности формирования производства для решений. Здесь отражаются и упомянутые изменения в политической культуре. Влияние раз личных центров субполитики — общественного мнения СМИ, гражданских инициатив, новых общественных движений, критичных инженеров и судей — может мгновенно сделать решения предприятий и производственные технологии мишенью публичного обвинения и под угрозой рыночных убытков вынудить их к неэкономичному, дискурсивному оправданию своих мероприятий.
Если сегодня это еще не проявляется или проявляется лишь в начатках (например, в дискуссиях с химической промышленностью, которая вынуждена отвечать на публичные обвинения многостраничными “лакировочными” оправданиями), то здесь опять-таки отражаются массовая безработица и льготы, а также властные шансы, которые все это означает для предприятий. В таком смысле воздействие другой политической культуры на технико-экономические процессы производственных решений покуда прячется в абстрактном примате экономического подъема.
8. Обобщение и перспективы: сценарии возможного будущего
При всей своей противоречивости современная религия прогресса ознаменовала собою целую эпоху и до сих пор знаменует эпоху там, где ее обещания совпадают с условиями их невыполнения. Ведь именно ощутимая материальная нужда, слаборазви-тость производительных сил, классовое неравенство всегда определяли и определяют политические разногласия. В конце 70-х годов эта эпоха завершилась двумя историческими развитиями. Меж тем как политика по мере строительства социального государства, наталкиваясь на имманентные границы и противоречия, утрачивает свой утопический напор, возможности общественных изменений сосредоточиваются во взаимодействии исследований, технологии и экономики. При институциональной стабильности и постоянных компетенциях формирующая власть смещается из сферы политики в сферу субполитики. В нынешних дискуссиях надежды на “другое общество” связываются уже не с парламентскими дебатами по поводу новых законов, а с внедрением микроэлектроники, генных технологий и информационных средств.
Место политических утопий заняли гадания о побочных последствиях. Соответственно утопии приняли негативный характер. Формирование будущего в смещенном и закодированном виде происходит не в парламенте, не в политических партиях, а в исследовательских лабораториях и управленческих инстанциях. Все остальные — в том числе самые компетентные и информированные политики и ученые — в большей или меньшей степени пробавляются обрывками информации, падающими с кульманов технологической субполитики. Исследовательские лаборатории и руководство предприятий в перспективной индустрии стали “революционными ячейками” под маской нормы. Здесь, во внепарламентской неоппозиции, без программы, с позиций чуждых целей прогресса познания и экономической рентабельности внедряются новые структуры нового общества.
Ситуация грозит обернуться гротеском: неполитика начинает прибирать к рукам ведущую роль политики. Политика же становится публично финансируемым рекламным агентством, расхваливающим светлые стороны развития, ей неизвестного и неподвластного ее активному формированию. Полнейшее его незнание еще усугубляется принудительностью, с какой оно вторгается в жизнь. Политики, стремясь внешне сохранить свой статус-кво, осуществляют прорыв к обществу, о котором не имеют ни малейшего понятия, и одновременно винят в систематически раздуваемых страхах перед будущим “культурно-критические махинации”. Предприниматели и ученые, которые в своей повседневной деятельности занимаются планами революционного свержения нынешнего общественного строя, с невинно-деловитой миной уверяют, что никоим образом не несут ответственности за все вопросы, поставленные в этих планах. Но доверие теряют не только эти лица, то же касается и ролевой структуры, в которую они включены. Когда побочные последствия принимают размеры и формы эпохального социального перелома, исконный характер модели прогресса открыто обнажает всю свою опасность. Разделение властей в самом процессе модернизации становится текучим. При этом возникают серые зоны политического формирования будущего, которое мы ниже эскизно наметим в трех (отнюдь не исключающих друг друга) вариантах: 1) назад к индустриальному обществу (“реиндустриализация”), 2) демократизация технологического преобразования и 3) “дифференциальная политика”.
Назад к индустриальному обществу
Этой опции в различных вариантах следует ныне преобладающее большинство в политике, науке и общественном мнении — причем наперерез партийно-политическим противоречиям. Фактически для этого существует целый ряд веских причин. В первую очередь это ее реализм, который, с одной стороны, как будто бы учитывает уроки без малого двести лет критики прогресса и цивилизации, а с другой стороны, опирается на оценку желез ных рыночных принуждений и экономических отношений. Аргументировать, а тем паче действовать против них — значит, по этой оценке, быть полным невеждой или мазохистом. В этом смысле мы сейчас имеем дело всего лишь с оживлением “контрмодернистских” движений и аргументов, которые всегда как тень сопутствовали индустриальному развитию, никоим образом не препятствуя его “прогрессу”. Одновременно экономические необходимости — массовая безработица, международная конкуренция — резко ограничивают всякую свободу политических действий. Отсюда следует, что (с определенными “экологическими поправками”) все будет развиваться именно так, как якобы подтверждает знание о “постистории”, о безальтернативности индустриально-общественного пути развития. Оправдание, которое всегда обеспечивалось ставкой на “прогресс”, говорит в пользу этой опции. На вопрос, который заново встает перед каждым поколением: что нам теперь делать? — вера в прогресс отвечает:
то же, что всегда, только с большим размахом, быстрее, многочисленнее. Стало быть, многое говорит за то, что при таком сценарии мы рассматриваем вероятное будущее.
Сценарий и рецепты, определяющие мышление и деятельность, ясны. Речь идет о тиражировании индустриально-общественного опыта, накопленного начиная с XIX века, и проецирование его на век XXI. Согласно этому, риски, порождаемые индустриализацией, не являются по-настоящему новой угрозой. Они были и суть самосозданные вызовы завтрашнего дня, мобилизующие новые научные и технические творческие силы и тем самым образующие ступени лестницы прогресса. Многие в этом смысле чуют открывающиеся здесь рыночные шансы и, доверяя давней логике, сдвигают опасности сегодняшнего дня в сферу, какой придется технически овладевать в будущем. При этом они совершают двойную ошибку: во-первых, неверно толкуют характер индустриального общества, считая его домодернизированным, а во-вторых, не понимают, что категории, в которых они мыслят, — модернизация традиции — и ситуация, в которой мы находимся, — модернизация индустриального общества — принадлежат двум разным столетиям, в ходе которых мир изменился, как никогда. Иными словами, они не видят, что там, где речь идет о модернизации, т. е. о константности новшеств, мнимо одинаковое в своей протяженности может означать и порождать нечто совершенно иное. Покажем это прежде всего на примере принуждений противоречивых последствий, к которым приводит это мнимо естественное “делание, как раньше”.
На первом плане здесь стоят экономико-политические приоритеты. Их диктат захватывает все прочие тематические и проблемные поля, что справедливо даже там, где ради политики занятости главная роль отдается экономическому подъему. Такой базисный интерес как будто бы вынуждает поддерживать принятые инвестиционные решения, в силу которых без выяснения Что и Зачем, закрыто, приводятся в движение технологическое, а значит, и экономическое развитие. Тем самым устанавливаются две стрелки: на полях технологической субполитики сосредоточиваются властные потенциалы переворота в общественных отношениях, которые Маркс некогда назначал пролетариату, — разве только они могут использоваться под протекторатом власти государственного порядка (и под критическим взором профсоюзной контрвласти и обеспокоенной общественности). С другой стороны, политика оттесняется на роль легитимационного протектората для чужих решений, которые коренным образом изменяют общество.
Этот откат к только легитимации усиливается условиями массовой безработицы. Чем дольше экономическая политика определяет курс и чем отчетливее этот факт благодаря борьбе против массовой безработицы обретает вес, тем больше становятся диспозиционные возможности предприятий и тем меньше - свобода технолого-политических действий правительства. В итоге политика попадает на наклонную плоскость - сама лишает себя власти. Одновременно обостряются ее имманентные противоречия. В полном блеске своей демократической власти она сама сводит свою роль к рекламированию развития, чиновное приукрашивание которого всегда вызывало сомнение в силу безальтернативной естественности, с которой оно так или иначе начинается. В обращении с рисками эта публичная реклама чего-то, что совершенно невозможно знать, становится откровенно сомнительной, одновременно оборачиваясь угрозой с точки зрения поддержки избирателей. Такие риски попадают в ведение государственной деятельности и, в свою очередь, будут принуждать к воздержанию от вмешательства в обстоятельства возникновения промышленного производства, от которых люди как раз путем экономико-политической унификации сами и отказались. Соответственно к одному заранее принятому решению добавляется и другое: риски, которые имеют место, существовать не вправе. В той же мере, в какой растет общественная восприимчивость к рискам, возникает и политическая потребность в исследованиях безобидности. Они должны научно обезопасить легитимационную, “наместническую” роль политики. Когда же риски все-таки минуют стадию своего социального признания (“гибель лесов”) и призыв к политически ответственным действиям приобретает решающее для выборов значение, бессилие, назначенное политикой для самой себя, проявляется открыто. Политика постоянно сама себе мешает найти политический выход из затруднений. Чехарда с внедрением “катализаторных автомобилей”, ограничением скорости на магистральных шоссе, законодательством в целях сокращения вредных и ядовитых веществ в продуктах питания, воздухе и воде дает тому множество наглядных примеров.
Причем такой “ход вещей” отнюдь не настолько неизбежен, как зачастую утверждают. И альтернатива заключается вовсе не в противопоставлении капитализма и социализма, которое доминировало в прошлом и нынешнем веке. Решающее значение имеет, скорее, то, что упускаются из виду и опасности, м шансы, имеющие место при переходе к обществу риска. “Изначальная ошибка” стратегии реиндустриализации, которая переходит из XIX столетия в XXI, состоит в том, что антагонизм между индустриальным обществом и модерном остается нераскрытым. Неразрывное отождествление условий развития модерна в XIX веке, сосредоточенных в проекте индустриального общества, с программой развития модерна не дает увидеть по крайней мере два момента:
1) на центральных полях проект индустриального общества приводит красполовиниванию модерна, 2) таким образом, цепляние за опыт и принципы обеспечивает модерну продолжительность и шанс преодолеть ограничения индустриального общества. Конкретно это выражается: в наплыве женщин на рынке труда, в разволшебствлении научной рациональности, в исчезновении веры в прогресс, во внепарламентских изменениях политической культуры, где особенно ярко проявляются притязания модерна, направленные против его индустриально-общественного располовинивания, даже там, где до сих пор еще нет новых жизнеспособных институционализируемых ответов. Даже потенциал опасностей, высвобождаемый модерном в его индустриально-общественной систематике без всякой предусмотрительности и вопреки претензии на рациональность, которой он подчинен, мог бы стать стимулом творческой фантазии и человеческим формирующим потенциалом, если бы его в конце концов восприняли как таковой, т. е. восприняли всерьез, а привычное индустриально-общественное легкомыслие более не переносили на условия, которые на самом деле уже не допускают такой страусовой политики.
Исторически ошибочная оценка положений и тенденций развития проявляется и в деталях. Не исключено, что в эпоху индустриального общества подобная “смычка” экономики и политики была возможна и необходима. В условиях же общества риска таким образом лишь путают таблицу умножения с возведением в степень. Структурная дифференцированность положений, пересекающих институциональные границы экономики и политики, выпадает из поля зрения точно так же, как и различные собственные интересы особых отраслей и групп. Так, например, не может быть и речи о единообразии экономических интересов в отношении дефиниций риска. Интерпретации рисков, скорее, вбивают клинья в экономический лагерь. Всегда есть такие, кто теряет на рисках, и такие, кто от них выигрывает. А это означает: дефиниции рисков не отнимают политическую власть, а позволяют ее исполнять. Они представляют собой чрезвычайно эффективный инструмент управления и выбора экономических развитии. В этом плане справедлива и статистически достаточно документированная оценка, что учет рисков лишь избирательно противоречит экономическим интересам, т. е., например, экологический вариант вовсе не обязательно потерпит крушение на рифах затрат.
На той же линии находится раскол ситуаций между капиталом и политикой, которые порождают риски. Как побочные последствия они попадают в сферу ответственности политики, а не экономики. Иными словами, экономика не несет ответственности за то, что сама же и порождает, а политика отвечает за то, что она не может контролировать. Пока ситуация останется такой, останутся и побочные последствия. И все это лишь к структурному ущербу политики, которая не только расхлебывает неприятности (с общественным мнением, с медицинскими расходами и т. д.), но и постоянно должна нести ответственность за то, что отрицать все труднее, но причины и изменение чего вовсе не лежат в сфере ее непосредственного влияния. Этот замкнутый круг уменьшения собственной власти и потери доверия можно тем не менее разорвать. Ключ лежит в самой ответственности за побочные последствия. При ином повороте политическая деятельность параллельно с раскрытием и признанием потенциальных рисков завоевывает влияние. Дефиниции рисков активизируют ответственности и, согласно социальной конструкции, создают зоны иллегитимных системных условий, которые требуют изменения в интересах всех и каждого. Таким образом, они не парализуют политическую деятельность, и в этом смысле совершенно незачем, привлекая на помощь слепую или вчуже определяемую на уку, любой ценой прятать их от систематически обеспокоенной общественности. Напротив, они открывают новые политические опции, которые можно использовать и для восстановления и усиления демократическо-парламентского влияния.
Напротив, отрицание не устраняет рисков. Более того, задуманная политика стабилизации может очень легко обернуться общей дестабилизацией. Не только сами утаенные риски способны внезапно обернуться опасными для общества ситуациями, которые при индустриально-общественном легкомыслии уладить политически - а не только технико-экономически — попросту невозможно. От возросшего ввиду интериоризированных демократических прав чутья к необходимым действиям тоже невозможно долго отмахиваться, демонстрируя политически холостые ходы и косметическо-символические операции. Одновременно растет дестабилизация во всех сферах социальной жизни — в профессии, в семье, у мужчин, женщин, в браке и т. д. “Шок будущего” (А.Тоффлер) настигнет общество, настроенное на умаление опасностей, без всякой подготовки. Под его воздействием среди населения могут быстро распространиться политическая апатия и политический цинизм, которые быстро расширят и без того существующую пропасть между социальной структурой и политикой, политическими партиями и электоратом. Отрицание “этой” политики все больше и больше захватывает не только отдельных представителей или отдельные партии, но совокупную систему норм демократии. Вновь оживает давняя коалиция между нестабильностью и радикализмом. Снова звучат призывы к политическому лидерству. Тоска по “твердой руке” растет в той же мере, в какой расшатывается окружающий человека мир. Жажда порядка и надежности оживляет призраки прошлого. Побочные последствия политики, которая не замечает побочных последствий, грозят превратить ее в ее же противоположность. В конечном счете более нельзя исключать, что непреодоленное прошлое станет (хотя и в других формах) одним из возможных вариантов будущего.
Демократизация технико-экономического развития
Данная модель развития продолжает традицию модерна, направленную на расширение самораспоряжения. Исходной точкой является оценка, гласящая, что в процессе обновления индустриального общества демократические возможности самораспоряжения были институционально располовинены. Вследствие этого технико-экономические новшества как двигатель постоянного изменения общества были отрезаны от возможностей демократического участия, контроля и сопротивления. Тем самым в проект изначально встроены многообразные противоречия, которые ныне ярко выступают на поверхность. Модернизация считается “рационализацией”, хотя здесь с системой происходит нечто не поддающееся осознанному знанию и контролю. С одной стороны, индустриальное общество можно помыслить только как демократию; с другой — в нем всегда содержалась возможность того, что общество в силу движущего им незнания обернется противоположностью постулируемого для него притязания на просвещение и прогресс. Ввиду этой угрозы вера и неверие в прогрессивность начатого движения вновь вступают в противоречие с общественной формой, которая, как никогда в истории, заложила в основу своего развития знание и возможность знания. Конфликты веры, а вместе с ними тенденции к обвинениям в ереси и к разжиганию новых инквизиторских костров определяют общественное развитие, которое некогда сделало ставку на рациональное разрешение конфликтов. Поскольку наука, которая во многом содействовала такому развитию, открещивается от последствий и сама прибегает к решениям, в которые модерн так или иначе превращает все и вся, речь идет о том — такова здесь логика рассуждений, — чтобы сделать эту основу решений общедоступной, причем по правилам, предусмотренным в рецептах модерна, т. е. по правилам демократизации. Испытанный инструментарий политической системы предполагается распространить на условия, выходящие за ее пределы. Для этого можно помыслить множество вариантов, и все они могут стать предметом дискуссии. Палитра предложений простирается от парламентского контроля, производственно-технологических разработок, собственных “парламентов модернизации”, где междисциплинарные коллективы экспертов создают, одобряют и принимают планы, и до вовлечения гражданских групп в технологическое планирование и процессы решений в области исследовательской политики.
Основная мысль такова: со- и контрправительства технико-экономической субполитики - экономики и исследований -должны вернуться в сферу парламентской ответственности. Коль скоро речь идет о соуправлении путем свободы инвестиций и исследований, нужно иметь хотя бы принуждение к оправданию перед демократическими институтами в базисных решениях “процесса рационализации”. Но как раз в этом простом переносе заключена кардинальная проблема данного умственного и политического подхода: в своих рецептах он остается соотнесен с эпохой индустриального общества, хотя и в контртребовании к стратегии реиндустриализации. “Демократизация” в понимании XIX века изначально предполагает централизацию, бюрократизацию и т. д., а тем самым делает ставку на условия, которые исторически либо устарели, либо стали сомнительны.
При этом цели, которых нужно достичь посредством демократизации, совершенно ясны: необходимо сломать последовательное чередование исследовательских и инвестиционных решений и общественно-политической дискуссии. Требование здесь таково: последствия и свободы формирования микроэлектроники, генной технологии и т. д. должны обсуждаться в парламентах до принятия принципиальных решений об их внедрении. Последствия такого развития легко предсказать: бюрократически-парламентские препоны производственной рационализации и научного исследования.
Впрочем, это лишь один вариант данной модели будущего. Образцом для другого варианта служит расширение социального государства. Грубо говоря, здесь аргументируют аналогиями риску обнищания XIX века и первой половины XX века. Риски обнищания и риски технологические суть последствия процесса индустриализации на разных исторических этапах его развития. Оба вида рисков индустриализации — во временном сдвиге — имеют сходную политическую карьеру, так что на опыте политического и институционального обращения с рисками обнищания можно научиться обращению с рисками технологическими. Политико-историческая карьера риска обнищания — ожесточенное отрицание, завоеванное признание, политические и правовые последствия в строительстве социального государства — как будто бы повторяется и в случае глобальных опасностей, только на новом уровне и в иных профессиях. Как показывает строительство социального государства в Западной Европе нынешнего столетия, отрицание — это не единственная опция ввиду опасных ситуаций, порождаемых промышленностью. Ведь их можно и перечеканить в расширение возможностей политических действий и демократических прав защиты.
Представителям данного направления мерещится экологический вариант государства всеобщего благоденствия. Причем этот вариант даже способен дать ответ на два главных вопроса: разрушение природы и массовую безработицу. Соответствующие правовые регулирования и политические институты проектируются по историческим образцам социально-политических законов и институтов. Чтобы эффективно побороть промышленное расхищение
природы, нужно создать ведомства и облечь их соответствующими полномочиями. Аналогично социальному страхованию можно было бы выстроить систему страхования от ущерба здоровью при заражении окружающей среды и продуктов питания. Правда, для этого потребовалось бы изменить действующее законодательство, чтобы не взваливать на потерпевших дополнительное бремя и без того весьма трудноосуществимых причинных доказательств.
При этом уже выявленные пределы и последующие проблемы никоим образом не должны распространяться на экологическое расширение. Здесь тоже безусловно даст о себе знать сопротивление частных инвесторов. В случае социально-государственных гарантий они имели опору в повышающихся расходах и побочных расходах на заработную плату. Соответствующие паушальные обложения, которые затрагивают все предприятия, в технолого-политических инициативах, однако же, упраздняются. Они тоже кое у кого оседают в виде издержек, другим же открывают новые рынки. Издержки и шансы экспансии распределяются между отраслями и предприятиями, так сказать, неравномерно. Отсюда одновременно следуют шансы осуществления соответствующей экологически ориентированной политики. Блок экономических интересов распадается под воздействием избирательности рисков. Могут создаваться коалиции, которые, в свою очередь, помогают политике включить анонимную формирующую власть прогресса в сферу политико-демократической деятельности. Повсюду, где ныне жизни людей и природе угрожают яды, где посредством мероприятий по рационализации упраздняются основы нынешнего сосуществования и сотрудничества, систематически порождаются надежды на политику, которую можно перечеканить в расширение политико-демократических инициатив. Опасности такого экологически ориентированного государственного интервенционизма можно вывести и из параллелей с социальным государством: это — научный авторитаризм и непомерная бюрократия.
Мало того, в основе такого подхода лежит заведомая ошибка, вообще характерная для проекта реиндустриализации: исходной посылкой является то, что модерн во всех его умножениях и необозримостях имеет или должен иметь политический центр управления. Аргументы таковы: нити должны сходиться в политической системе и ее центральных органах. Все, что этому противоречит, рассматривается и оценивается как несостоятельность политики, демократии и т. д. С одной стороны, делается допущение, что модернизация означает автономию, дифференциацию, индивидуализацию. С другой же — “решение” обособляющихся при этом частичных процессов ищут в рецентрализации политической системы и в модели парламентской демократии. При этом выносят за скобки не только достаточно ярко проступившие теневые стороны бюрократического централизма и интервенционизма. Изначально не замечают также, что общество модерна не имеет центра управления. Можно, конечно, спрашивать, как предотвратить возрастание тенденции автономизации как возможной самокоординации подсистем или подъединиц. Но этот вопрос не должен создавать иллюзий относительно реальности отсутствия центра и управления модерном. И совершенно необязательно, что обособления, порождаемые в процессе модернизации, безальтернативно приведут на дорогу аномии с односторонним движением. Можно помыслить и новые промежуточные формы взаимного контроля, которые избегают парламентского централизма и все же создают вполне сопоставимые принуждения к оправданию. Образцы тому нетрудно найти в развитии политической культуры Германии за последние два десятилетия — открытость СМИ, гражданские инициативы, движения протеста и т. д. Они скрывают свой смысл, пока их соотносят с предпосылками институционального центра. Тогда они видятся негодными, ущербными, нестабильными, даже оперирующими на грани внепарламентской легальности. Если же поставить в центр внимания принципиальную ситуацию размывания границ политики, то в таком случае вполне раскрывается их смысл как форм экспериментальной демократии, которые на фоне осуществленных основных прав и вычлененной субполитики опробуют новые формы прямого участия и контроля вне фикции централизованного управления и прогресса.
Дифференциальная политика
Исходной точкой для этого проекта будущего является размывание границ политики, т. е. спектр основной, побочной, суб- и контрполитики, возникший в условиях развитой демократии в дифференцированном обществе. Оценка гласит: отсутствие центра политики необратимо, этот центр не восстановить даже через требование демократизации. Политика в определенном смысле генерализировалась и тем самым “лишилась центра”. Но необратимость этого перехода исполнительной политики в политический процесс, который одновременно утратил свою специфику, свою противоположность, свое понятие и способ действия, есть не только повод для печали. В нем заявляет о себе другая эпоха модернизации, которая здесь была обозначена как “рефлексивность”. “Закон” функциональной дифференциации подрывается йедифференциациями (конфликты и кооперация рисков, морализация производства, вычленение субполитики) и упраздняется. При такой рационализации второй ступени принципы централизации и бюрократизации и связанное с ними окостенение социальных структур начинают конкурировать с принципами гибкости, которые в возникающих ситуациях риска и нестабильности все больше завоевывают приоритет, а одновременно предполагают новые, невиданные ныне формы “контролируемой вчуже самокоординации” субсистем и децентрализованных активных единиц.
В этом историческом изменении таятся и начатки много более гибкой структурной демократизации. Ее основы, заложенные в принципе разделения властей (и в этом смысле в самой модели индустриального общества), значительно расширились, в частности, благодаря свободе печати. Экономическая система тоже представляет собою поле, где не только порождаются прогрессы как незамеченные побочные последствия корысти и технических принуждений, но проводится и реальная (суб)политика в смысле иных возможных социальных изменений, - это становится ясно, по крайней мере, теперь, когда “экономико-техническая необходимость” выпуска вредных веществ под нажимом общественности внезапно уменьшается до одной из нескольких возможностей решения. То, что взаимоотношения за стенами приватной сферы опять-таки не обязательно должны протекать в традиционных моделях брака и семьи, мужской и женской роли, сведущий в истории человек предполагал давно, но лишь вместе с детрадиционализацией все это пришлось включить в знание более того — в сферу решений. Здесь у законодателя нет ни пра ва, ни возможности управлять. “Побочное правительство приватной сферы” может изменять отношения совместной жизни здесь и сейчас, без законодательных установлений и принятия решений, что оно и делает, как показывают всевозможные, разнообразные, переменчивые жизненные условия.
Взгляд на это развитие по-прежнему зашорен сохраняющейся фасадной реальностью индустриального общества. Наша оценка такова: ныне рушатся монополии, возникшие вместе с индустриальным обществом и встроенные в его институты, да, рушатся монополии, но не погибают миры. Монополия рациональности науки, профессиональная монополия мужчин, сексуальная монополия брака, политическая монополия политики - все это утрачивает прочность, притом по разным причинам и с весьма многообразными, непредсказуемыми, амбивалентными последствиями. Но каждая из этих монополий вдобавок противоречит принципам, реализованным в модерне. Монополия рациональности науки исключает самоскептицизм. Профессиональная монополия мужчин противоречит универсалистским требованиям равенства, под лозунгом которых начался модерн, и т. д. Кроме того, это означает, что многие риски и вопросы возникают в непрерывности модерна и приобретают силу вопреки располовиниванию его принципов в проекте индустриального общества. Другая сторона нестабильности, которую приносит людям общество риска, есть шанс наперекор ограничениям, функциональным императивам и фатализму прогресса индустриального общества отыскать и активизировать большее равенство, свободу и самоформирование, какие сулит модерн.
Восприятие и понимание ситу