Война вокруг собственности (10.5.1994)

353 Следующая 30-я пара в этом длинном курсе (3 семестра) последняя. Ровно через две недели во вторник 24-го мая я буду в Париже. Жесткое расписание, в которое я включился таким об­разом, что не имею права продать или заменить билет. Когда мы говорили о расписании, то у нас всё получалось так, что расписа­ние показало нам свою странность, мы спросили, а кем назначены все эти пункты назначения; назначение стало у нас перед глазами плыть и destination превратилось в destinerrance, а с другой сторо­ны в clandestination, и мы перескочили, может быть споткнувшись, через то, что clandestination всё равно назначение, только тайное, и тогда есть или нет среди пунктов назначения апокалипсис, остается тайной. Рассуждать о том, что тайна, как мазать в пу­стоте, заниматься cnaaypaqna, писанием тенями или писанием по тени, мы не будем, и вот почему. Конечно, мы ошибиться здесь не ошиблись, все объявляющие назначения, пункты назначения, как в рекламе объявляющий, что для мужчины счастье это купить бритву «Gillette» с двумя лезвиями и плавающей головкой, или художник компьютерный модернист, объявляющий, что искусство теперь должно быть таким и никак уже теперь не может быть другим, лучше бы задумались, насколько странны их пункты на­значения; как всё, и они тоже, и бритва «Жиллет», тонут в таин­ственности. — Но очень сомнительно, об этом уже говорилось, что заметивший странность расписания впадает в созерцательную отрешенность и смотрит со стороны на станционную суету. Он заметил сомнительность расписания, он стал странником. Кто за­манивает в философию обещанием, что здесь человек размышляет о смысле жизни, о смерти, что в отличие от частных временных целей он тут ставит себе цели осмысления бытия («давайте по­рассуждаем немного», как сказано в одном переводе Хайдеггера),

В. В. БИБИХИН

тот, кто заманивает в религию в стиле таких рекламных брошюр, как «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», или других обещанием блаженной выключенное™ из мирской суеты, занимаются разве чем-то в сущности другим, чем рекламой блаженства для мужчин, которые купили бритву «Жиллет»? Наша задача вовсе не в том, чтобы объявить присутствие тайны, — его и так, еще чище, чувствуют все, только благодаря тайне мы и жи­вем, как сказал Федерико Гарсиа Лорка, — и не в том, чтобы бле­фовать, вести себя с загадочным видом, что где-то совсем рядом с нами разгадка тайны, мы ее чувствуем. —

Весь мир играет в компьютерные игры. Мы не можем сказать что мы не играем в них, что мы не включены в мировой компью­тер. Мы следуем программам, которые мы не обязательно — или кто-нибудь — знаем, биологическим, социальным, таким, которые мы не умеем назвать в измерениях, которые нельзя даже называть бессознательными, потому что «бессознательное» это уже опреде­ление, т. е. рискованное, того, чего мы не знаем; а во-вторых, эти программы... Программ много, из существующих компьютерных и других программ мы знаем слишком мало, и знаем ли вообще достаточно, чтобы с уверенностью говорить, что они нам не под­ходят или — ведь все программы очень разные — что сам стиль программ нам не подходит. Образование, начальное, среднее, высшее, должно... Его назначение... хорошо бы разобрать про­граммы методом перебора, или другим. Под знаком надо, хорошо бы, не стоит — каждая фраза, мы говорили об апокалиптическом строе речи, о суждении, о категории. Оттого, что словесное суж­дение условно и вообще всякая программа условна, — объявление безусловных, абсолютных программ всё равно условно, — как мы движемся в этих программах, не условно. Выкладывание кирпичей или догоняние кого-нибудь в компьютерной игре ус­ловно, но удача или расстройство от неудачи безусловно, абсо­лютно; сказать, что мне всё равно, что я проиграл, ведь кирпичи не настоящие, преступник, за которым я гнался, не настоящий, «так что мне всё равно», — не получится. А если я не играю? То же самое: неучастие в игре может быть лучше игры, может быть хуже игры. — А неучастие в оценках, «мне не нравится ваше внимание к успеху, не в успехе дело, а в чем-то другом»? Опять: как всякое участие в программе или в чем бы то ни было может быть успешнее или неуспешнее, так всякое неучастие может быть или лучше, или хуже участия. — Это лучше-хуже то самое, что в философии, у Платона, у Аристотеля, у Лейбница, называется благом?

29. ВОЙНА ВОКРУГ СОБСТВЕННОСТИ

Да. Благо определяется как то, к чему всё стремится, щщю\, во что всё пустилось, чем всё захвачено. Если вам угодно, можете представлять себе запредельный мир, там высокое благо и карта или мерило, масштаб, лучи, протянутые от этого солнца ко всему живому, так что всё расписано. — Это «лучше» или «лучше бы всё-таки» может перестать? Да сколько угодно, наверное. Мы способ действия «всего» («как всё бывает») уловить и вытянуть не можем. Когда Владимир Ленский думал о цели жизни,

Цель жизни нашей для него Была заманчивой загадкой, Над ней он голову ломал И чудеса подозревал. —

то он имел своим смертельным соперником Евгения Онегина, который вроде бы не верил надо думать в удивительную слажен­ность всего, как Владимир Ленский, который

. верил, что душа родная

соединиться с ним должна... Что есть избранные судьбами, Людей священные друзья; ,; Что их бессмертная семья

Неотразимыми лучами Когда-нибудь нас озарит И мир блаженством одарит.

Пушкин всматривается в этих двух, которые может быть не очень разные, потому что Ленский был и Онегиным,

а Онегин

Он забавлял мечтою сладкой Сомненья сердца своего,

вчуже чувство уважал. —

Пушкин видит дуэль, смерть — и не обязательно выяснять, чью, Ленского или свою, это ведь не конфликт двух людей, кото­рые сами удивлены тем, что с ними случается: он видит смерть около поэта, в этом месте, где поэт, где судьба, где тайна: раньше смерть вдруг спутает всё, чем прояснится, как обстоит дело с при­сутствием поэта. Так защищена у Пушкина тайна, хранитель кото­рой поэт. Вместо объяснения, лучше, чем объяснение, прояснение будет сорвано, расцарапано смертью. Пушкин, если бы жил, много бы сказал и написал, но он умер.

В. В. БИБИХИН

А философское прояснение? Оно тоже у Пушкина надежно защищено, и тоже смертью. Московские философы, любомудры приглашали его на свои семинары, обсуждать по-видимому новую немецкую мысль. Пушкин не пошел, ему показалось, что на этом семинаре будет анализироваться дефиниция веревки, а дело было через несколько месяцев после повешения декабристов. — Это очень прочный узел, у Пушкина, в который завязана поэзия, мысль (Владимир Ленский был и философ, кантианец) и смерть.

Лучше поэтому мы будем осторожнее говорить о софии мира, о странности. Ее странность жесткая до такой степени, до такой огражденности, какую видит Пушкин: «пистолетов пара», барьер, выстрел, «мгновенный холод», на подступах к тому, что названо словами «родная» и «семья».

Лучше поэтому пока не поздно всерьез относиться к жест­кости компьютера и к видениям Виктора Пелевина, у которого компьютерная игра захватывает своим экраном так называемого «живого человека» или он переходит в экран и во всяком случае перестает нащупывать разницу между собой так называемым «живым человеком» и фигурой в компьютерной игре на уничто­жение.

Дуэль Онегина и Ленского и дуэль Пушкина и Дантеса нам предупреждение, с какими вещами мы имеем дело, говоря о «род­ном», о «своем». Другое предупреждение — жесткая война за соб­ственность, которая, похоже, уже прошла в нашей стране. Так же жестко знание, которое укладывалось в нас, вколачивалось в нас само эти полтора года: нет никакого своего без своего; нет ника­кой собственности без собственности; своё собственное вещей, или по Канту вещь в себе, настолько странное, что нельзя даже сказать, по Канту, что оно нам недоступно. <Вещь в себе> вообще другая, чем бывает доступное или недоступное, познаваемое или непознаваемое; мы ее не знаем и не можем сказать, что она знает нас, или что она вообще знает. Она странность. Присутствие расписания, книги, языка, программы вокруг нас и строгое хра­нение порядка, закона, буквы (может быть беспорядок это самое ревнивое хранение порядка, т. е. раздавливание всякого порядка, который можно раздавить, т. е. человеческого, это ревность о по­рядке, который нельзя нарушить) — или можно сказать одним словом программу мы должны принять?

Почему вы не спросите, в каком смысле принять. Мы не должны принять программу в том смысле, в каком большевики приняли программу, мы принадлежим софии, стран­ности, и по отношению к расписанию, к пунктам назначения мы

29. ВОЙНА ВОКРУГ СОБСТВЕННОСТИ

знаем, что странность того, как всё схвачено — что если я скажу, не поддается программе, не может быть расписана?

Мы не знаем. Принять программу в другом смысле, как мы принимаем то что есть, — в том смысле, что, похоже (пусть кто смелый сможет сказать, что это не обязательно, что человече­ство может как-то устроиться иначе чем по программе, расписа­нию), — похоже, что образ действий «наш» невозможен иначе как по программе. По расписанию. По книге. Или по пунктам. Кирпичик, из которого складывается расписание, это суждение, или категория, или определение (можно думать тут об определе­нии суда). Может ли быть речь без суждения? Сейчас это не наше дело, но мне уместно процитировать из «Похвалы поэзии», без комментария:

«Я не могла построить грамматически связной фразы. Многие этого не могут, но не в такой мере. Родители, испуганные моей крайней неспособностью „выражать мысли", заставили меня пересказывать книги. Это не помогло: я стала, читая, заучивать наизусть целые абзацы и периоды и их повторять. Грамматический идиотизм процветал в промежутках. Построить свою нормальную фразу казалось мне чем-то пошлым и бессовестным, будто, выго­варивая и тему, и рему и всё между собой увязывая в роде и числе, я ряжусь в чужое платье — и нехорошее при этом. Многие испы­тывают чувство неудобства перед „громкими" или ходульными словами. Для меня таким „громким словом" была связная речь вообще»187. Седакова, которая тогда была не другая чем теперь, не умела правильно строить высказывание и не хотела правильно строить: когда ее проверили, оказалось что не от лени не хотела. Так же как поэт не хочет строить высказывание по схеме «тут моя тема, предмет описания» — «а тут моя рема, то, что я собственно сообщаю о моей теме», так и объяснить, почему не хочет, может? «Потому что я сделаю по-другому, не так как вы меня учите, а вот так». Ну а вот это он как раз очень хотел бы объяснить, но по-честному не может. Нет плавного перехода между тем, как поэт что-то сделает, и программой, к которой одинаково относится и де­ление предложения на подлежащее и сказуемое, и «актуальное чле­нение предложения» на «тему и рему». — Когда-то мы заметили, что аргумент от несуществования не достает до тех, кого Пушкин называет «людей священные друзья», «бессмертная семья»,

187 О.А. Седакова. Заметки и воспоминания о разных стихотворениях, а также Похвала поэзии. — Волга, 1991, № 6, с. 136. <См. также: О.А. Седакова. Проза. М.: 2001, с. 10>.

В. В. БИБИХИН

...есть избранные судьбами, Людей священные друзья; Что их бессмертная семья Неотразимыми лучами Когда-нибудь нас озарит И мир блаженством одарит —

потому что они могут «и так» — «так» здесь в другом значении этого слова, о котором я говорил в связи с Лейбницем и с Парме-нидом; «так», которое не требует, не дожидается показа, «вот таким образом», а прямо наоборот, «как-то так» (это терминоло-гизировано, tathata, tathatva, Sosein, даже в английском suchness у Сэлинджера, так что я попробовал и по-русски ввести «такость», но не получилось) — и поэт, случай мной прочитанный показы­вает, не просто лучше других умеет манипулировать словом (как определение интеллектуала «профессионал в особой области, слова, умеющий оперировать словом»), может быть наоборот хуже других, а умеет «как-то так», но слово «умеет» здесь уже не подхо­дит, потому что тогда покажи, хоть сам пойми — но нет, стоп, тут уже отказ. — Это то, что я назвал «Софией», странностью, стран­ностью. В поэзии опять же ясно видно, как ее стран-ность сразу становится пространством, например для литературоведения, для анализа стихотворения и так далее: вообще на место, где странная поэзия, сразу можно прийти, открывается пространство, и лите­ратуроведы, которые очень много замечают, этого, что случилось до того как вступила их нога, развертывания пространства, не замечают и не умеют объяснить. В Ригведе поэты раздвинули про­странство между небом и землей188*. — А пространство дискурса, где суждение, где тема и рема, где определение, где категория, где, как мы сказали, Апокалипсис, т. е. устремление к смыслу, к концу, к суду? «Всё движущееся способом ползания наделяется законом от бича божественной молнии», в одном фрагменте Гераклита189*. «Молния» я говорю не образ, метафору, а термин философии, от Гераклита и раньше до Хайдеггера, чье Ereignis Жан Бофре переводил «молния». Молния, даже если она будет, будет так, что всегда окажется, что она уже была, мы будем уже иметь дело с остаточным изображением на сетчатке глаза и с громом, кото­рый после. Когда мы говорили об апокалипсисе, когда он будет, то можно было заметить, что он будет по способу молнии; молния

188* См. об этом курс В. Бибихина «Грамматика поэзии» (СПб.: изд. Ивана Лимбаха, 2009).

189* ] 1 гж. Ср.: Фрагменты ранних греческих философов..., с. 237 ел.

29. ВОЙНА ВОКРУГ СОБСТВЕННОСТИ

у Иоанна Богослова упоминается так — походя (4: 5), — что ясно, что всё откровение по способу молнии, т. е. апокалипсис будет так, что всегда окажется, что он уже был, нельзя будет сказать, что он в процессе. Или, может быть, Апокалипсис уже сейчас был. Поэтому апокалипсисом, надвижением чего-то совсем другого, «странного», скажем мы теперь, подвергается апокалипсису апо­калиптический дискурс, — но не приходится говорить об отмене того, что существует по способу того, что всегда уже, что так и что вдруг. У чего, по Пушкину, неотразимые лучи.

Практически, однако, в вопросе об Апокалипсисе нам не надо так далеко заходить, до неотразимых лучей и до молнии, божественной. Человек позаботится о том, чтобы устроить апока­липсис. Деррида, которому было 11 лет, боялся, что его исключат как еврея из школы, и так уже он, хоть первый ученик, встает по­зади второго ученика класса, который хоть и второй, но не еврей, и потому имеет право поднимать флаг; а его брат Рене 15-лет­ний и сестра Жанина 7-летняя уже исключены. Дальше больше. Маршал Петен и его правительство позволяют иметь в школах 14% евреев, но ректор лицея в Бен-Акнуне, около Эль-Биар, это почти в пригородах Алжира, столицы тогда французского Алжира, но чуть в стороне от берега моря, ректор Арди (Hardy) решает что пора ввести свой маленький апокалипсис и вводит квоту не 14, а 7%, добавляя: «всякая дробь после целого числа отпадает, при­мер: в классе 41 ученик, 7% от 41 — это 2.87, 87 сотых отпадают, следовательно евреев можно включить только двоих». Осенью 1942 г. Деррида, которому исполнилось недавно 15-го июля 12 лет, в первый день занятий узнает, что он исключен. — Еще не было высадки союзников в Северной Африке и совсем еще не был ясен конец режима в Германии и значит во Франции как теперь, совсем не ясен, наоборот, — а что с евреями, с нехорошими расами обра­щаются всё жестче, страшнее, уже было видно, так что у Деррида, двенадцатилетнего, должно было быть ясное ощущение, что со­всем рядом огонь, ужас, и только ненадежная завеса французской прослойки администрации, которую настоящие хозяева немцы могли всегда смахнуть, его чуть защищает от сплошного кошмара, который собственно уже тут: власти скорее одобряют, чем запре­щают, чтобы евреям, в том числе и детям в школе, напоминали, кто они такие, или даже прикладывали руки.

Этот апокалипсис, о котором люди всегда уж позаботятся и устроят маленький или большой ад, — почему собственно они должны об этом заботиться? лучше не спрашивать, так было и так будет, — он, вы скажете, не настоящий апокалипсис, потому что не

В. В. БИБИХИН

задевает самого человека, а апокалипсис собственно, настоящий, попадает в собственно человека, берет его в его сути. Но как об­стоит дело с собственностью, мы зря что ли здесь разбирали три семестра. Где здесь место для настоящего апокалипсиса, который ударяет человека в его собственном"} Какой будет правильный от­вет, который уместен здесь сейчас и для нас?

Мы не знаем ничего об этом апокалипсисе кроме того, что мы разобрали — в обоих смыслах, деконструировали и разгля­дели, как разобрали очень мелкий шрифт, — в нашем разборе собственности. Мы увидели, что собственность совершенно не­приступна. Это, однако, не значит, что если апокалипсис захочет достать человека в его собственном — в своем, — то не сумеет достать потому что свое и собственное неприступны. Скорее как раз наоборот, — в том, что в нас есть самого своего, собственно­го, нас очень даже можно достать и уже достали хотя бы в том, что страна одержима, больше чем захвачена и по-другому, даже без настоящей захваченности, собственностью, и всё что похоже на собственность, земля, богатство, взято. И если неизвестно, кто собственно взял, то это неизвестность не секрета, что новые властители всё захватили и втайне скрываются, а потому что со­вершенно неизвестно, кто собственно и что собственно захватил. Это как в 1917 году, когда стало ясно, что собственность как-то то ли захвачена, то ли наоборот освобождена, но кто собственно стал собственником, кроме как какие-то образования в стиле «скиаграфии», не стало известным и так и осталось неизвест­ным. — И если теперь вокруг собственности жутко и запросто могут убить, то вовсе не потому, что уверенный собственник взял собственность и стоит уверенно на ее защите, а как раз наоборот, из-за неизвестности и разборки того, кто собственно собственник. На самом деле всю эту собственность могут отдать так же легко, как при большевиках.

Для жесткости в обществе, для апокалипсиса теперь («Apoca­lypse now», фильм Копполы), совсем не нужно, чтобы люди зна­ли, где собственно собственность — где чья собственность, кто собственно человек, а наоборот скорее достаточно только, чтобы люди этого не знали. Чтобы в зимней дуэли на снегу Онегин убил Ленского, чтобы в зимней дуэли на снегу Дантес смертельно ра­нил Пушкина, не надо было, чтобы участники дуэли знали себя и знали из-за чего дуэль. Жесткость, жестокость, вспышка, вы­стрел, страшный суд, скорый, смерть будут скорее всегда вызовом человека к суду.

29. ВОЙНА ВОКРУГ СОБСТВЕННОСТИ

Но тогда разбор, как наш, дает легкое решение этого слишком реального в человечестве апокалипсиса? Мы успеваем разобрать то, для чего обычно требуется разборка, так что необходимость разборки как-то расплывается, рассасывается? — Я не знаю. Мы ведь тоже собственность не нашли, она отгорожена от нас стран­ностью, мы оказываемся всё в новых и новых пространствах для разбора, и когда мы их разберем, с кратким временем и малыми силами. — Ясно только одно: если с собственностью имеет смысл иметь дело, то только так.

Именно собственность как странность собственно в себе не только не исключает имени, слова, так чтобы оставить слова и перейти к делам, а вместе с Гуссерлем надо прийти к самой собственности как к Sache, тяжбе, где пространство, развернутое странностью, втягивает в себя и имя (слово), и совершенно бес­смысленно говорить о стран-ности, что она скажем не в слове, что она именно не в имени. Эта именностъ собственности заходит очень далеко. Я не буду разбирать то, что только назвал прошлый раз, вопрос об имяславии и имени Божием и вопрос о простран­стве, развертываемом новой физической теорией. Античность жила в другом пространстве, и мы будем жить в другом. Не имеет смысла говорить, что странность скорее вещь, чем слово. Она странность, она от всего отдельна.

А наше дело, Sache? Вот эта Sache, спор. Или гераклитовская война. Или пушкинская дуэль. При всех богатствах мира надо хранить нищету, в которой только настоящее богатство.

Черточки, буквы, слова, и наши тоже — или формулы антич­ной геометрии, или современной алгебры — к вещам, казалось бы, удвоение, на самом деле — относятся к вещам как правое и левое; двойственность слова и имени хранит в себе, в «между» этих двух, странность, которая не в вещи, не в слове, а где? Вы мне скажите. Вещь собственно вещь это именно вещь; и слово собственно слово это res, вещь («слово это вещь»).

Тогда — мы не знаем, что собственно происходит, когда мы говорим? Напрасно кто-то думает, что при этом составляются тек­сты. Мы не знаем, что через нас на самом деле проходит когда мы говорим. Откуда я знаю, что через меня проходит. Другое дело, что я умею всё спутать и нарушить. Моя забота поэтому должна быть вовсе не о том, что через меня проходит и много ли, пусть про­ходит больше, а только о том, чтобы хранить строгость, быть сто­рожем, который не вмешивается в то, что сторожит. Всё равно всё имущество обеспечу не я, всё обес-псчено так что не нужна опека, как-то так. Но кем? Мы готовы ринуться в следствие, расследо-

24 В. В.Бибихин

В. В. БИБИХИН

вание, исследование — но следы обрываются, везде, повсюду. Мы обставлены этим обрывом следов и значит невозможностью исследовать отовсюду, со всех сторон. Мы везде видим стороны дела. Саму сторонность мы видим только так, что видим, что она есть, не что она есть. Ну вот точно есть.

Новый круг, 3. Анатолий Ахутин. «На полях „Я и ты"»190*. Много такого, что неожиданно пересекается с тем, что говорили мы. «Первослово — слово-пара» (602). Против Бубера, для которо­го «Я-Оно» предполагает отказ от диалога, Ахутин видит полную меру смысла, включая и логос (608) и диа-лог, в «самости бытия самого по себе», которое совсем особое «оно». С этим полновес­ным «Оно» не так просто встретиться, «...речь идет о предель­ном бодрствовании всего человеческого существа, требуемом, в частности, научно-теоретическим мышлением со всей его экс­периментальной и математической изощренностью. Если о таком отношении можно сказать — „естественное", — то только в том смысле, что в нем впервые разливается „естественный свет раз­ума", т. е. многотрудная и сомнительная cogitatio, содержащая весь мир новоевропейской цивилизации и культуры» (609).

Это близко к тому, что мы говорили, что софии хватит что­бы вобрать в себя всё, что может развернуть выкладывающийся человек, со всем его разумом, чувством, чутьем. Не так просто, он повторяет, увидеть это Оно, такое, настоящее. «Открытие „оно-мира" ... сродни — прямому онтологическому откровению... жертвенно и рискованно» (610). В отличие от объезженного, от­крытого утилитарным отношением мира, за «хрупкой оболочкой» этого «окружения», на котором паразитирует человечество, — «то бесконечное, грозное, чуждое Оно, которое на заре эпохи откры­лось Паскалю, а нынче обступает нас со всех сторон во всей своей смертельной нешуточности» (там же). Ахутин цитирует одно из видений Ф. И. Тютчева, близкое к тому видению Платона, когда он видит нас пленниками богов: Тютчев говорит о природе:

... перед ней мы смутно сознаём Себя самих лишь грезою природы...

С таким «оно» существует вот то — редкое, но основополага­ющее, т. е. иначе человек остается без основы — «онтологичное общение» (611 ел.). «Оно не предполагает заранее какие бы то

190* Эта работа вошла в сборник А.В.'Ахутина «Поворотные времена», СПб.: Наука, 2005, с. 601-626. Поскольку В. Б. оставил ссылки на страницы по «Новому кругу» не везде, указываем номера страниц по последнему изданию.

29. ВОЙНА ВОКРУГ СОБСТВЕННОСТИ

ни было „существа", а, напротив, впервые сообщает каждому его существо, его собственное само-бытное существо [выделяет кур­сивом Ахутин]. Собственное и вместе с тем всё, всеобщее, обще­значимое, — иначе ведь это не бытие, а мнимость: самомнение, а не самобытие» (613). Ахутин заговаривает и о «странности», близко к тому контексту, в котором делаем важным словом «стран­ность» мы. «Такова еще одна странность... бытие — всеобщее, единое, всеохватывающее — возможно лишь как самость, осо-бость, исключительная единственность» (там же), «бытие сбыва­ется о-собственно, как особое, как собственность особы» (615); говорится в хайдеггеровской связи, но без упоминания о хайдег-геровском термине, вбирающем — «событие» — собственность и особенность.

На следующий раз: только Хайдеггер; бытие, событие и соб­ственность.

Ахутин делает и примечание о том, что греческое «усия» ис­ходно «собственность» (616).

Ахутин, как мы, подчеркивает парадокс «бытия», но похоже что меньше обращает внимания на ускользание, или, мы теперь можем сказать, на остраненность странности. «Парадокс в том, что бытие тем более присутствует само, чем более сущее обо­собляется в своем бытии, в собственной — абсолютно исклю­чительной — самости» (там же). Если у нас эта тема развернута полнее и оказалась труднее для разбора, то только потому, что Ахутин, снова и снова возвращаясь к своему, собственному, не делает собственность делом разбора, а стоило бы, и я не жалею, что мы сделали. Ахутин говорит об «абсолютно разобщающем горизонте бытия», которое рассылает всё в особенное, об «онто­логическом разобщении», создающем «нужду в другом» (617). Он говорит о мире и мире, один мир «практический», другой «мир, отстраняющий... [! почти тем же словом, как раньше «обступа­ет» — у нас «мы обставлены»! это Ахутина «мир (собственно мир) отстраняющий» я бы услышал в полном размахе этого сло­ва, от-страняющий, т. е. отворящий в сторону, прокладывающий между одним и другим страну, пространство; это не чисто отри­цательное отстранение, каким непознаваемое отпихивает от себя познание, сейчас Ахутин скажет, что это отстранение дающее]... мир, отстраняющий от себя мир познавательных отношений [от­страняющий, развертывающий из себя пространство другого мира, мира познавательных отношений], что-то молча возражающий на­шим знаниям», «именно знаниям, а не ошибкам» (618) — делает в скобках примечание Ахутин: само наше безошибочное знание

В. В. БИБИХИН

всё равно встретит возражение в — чем? ах если бы мы знали, но наше знание встретит там возражение! наше знание встречает возражение в отстраняющем, в, мы сказали бы, «странности», с отсылкой к Гераклиту.

Как теперь читать такую замечательную фразу Ахутина: «В „себя" не так-то легко прийти из того обморока, в котором мы проводим свое существование» (там же). Мы говорили о сне; Ахутин тоже сейчас скажет: мы «в обмороке или во сне». Проснувшись в сознание, мы мысля вернемся к «себе».— Мы к «себе» вернемся так, что сделаем свое, собственное своим де­лом, не так, что будто до этого занимались не своим, а теперь вот своим, а так что видим, проснувшись от обморока, пространство, и странность, и тем самым неприступность собственности, не по­тому что она кому-то не нам без нас принадлежит, а потому что она слишком сво-бодна, слишком свое собственное.

Правда, у Ахутина прихте бытия», которое рассылает всё в особенное, об «онто­логическом разобщении», создающем «нужду в другом» (617). Он говорит о мире и мире, один мир «практический», другой «мир, отстраняющий... [! почти тем же словом, как раньше «обступа­ет» — у нас «мы обставлены»! это Ахутина «мир (собственно мир) отстраняющий» я бы услышал в полном размахе этого сло­ва, от-страняющий, т. е. отворящий в сторону, прокладывающий между одним и другим страну, пространство; это не чисто отри­цательное отстранение, каким непознаваемое отпихивает от себя познание, сейчас Ахутин скажет, что это отстранение дающее]... мир, отстраняющий от себя мир познавательных отношений [от­страняющий, развертывающий из себя пространство другого мира, мира познавательных отношений], что-то молча возражающий на­шим знаниям», «именно знаниям, а не ошибкам» (618) — делает в скобках примечание Ахутин: само наше безошибочное знание

В. В. БИБИХИН

всё равно встретит возражение в — чем? ах если бы мы знали, но наше знание встретит там возражение! наше знание встречает возражение в отстраняющем, в, мы сказали бы, «странности», с отсылкой к Гераклиту.

Как теперь читать такую замечательную фразу Ахутина: «В „себя" не так-то легко прийти из того обморока, в котором мы проводим свое существование» (там же). Мы говорили о сне; Ахутин тоже сейчас скажет: мы «в обмороке или во сне». Проснувшись в сознание, мы мысля вернемся к «себе».— Мы к «себе» вернемся так, что сделаем свое, собственное своим де­лом, не так, что будто до этого занимались не своим, а теперь вот своим, а так что видим, проснувшись от обморока, пространство, и странность, и тем самым неприступность собственности, не по­тому что она кому-то не нам без нас принадлежит, а потому что она слишком сво-бодна, слишком свое собственное.

Правда, у Ахутина приход в себя после обморока — это как раз обнаружение своего уже случившегося отсутствия там, где собственно мы. «...Первичность моего ничто... моя первичная, собственнейшая собственность» (619). Я просыпаюсь и обнаружи­ваю что я спал, что там где я должен бы собственно был быть меня нет. «Я есть извещенность о небытии» (620), Ахутин выделяет это шрифтом. Т. е. приходя в себя я вижу отсутствие собственно себя. Мы бы думали и мы говорили по-другому: проснувшись, мы не обязательно должны сохранить исключительное изматывающее внимание только опять же к своему «я». Свое открывается как род; образования вроде Я и Ты оказываются производными за-хваченности захватывающим, или производными захвата мира. Тема собственности, тема своего отвязывается от привязки типа чья собственность, собственно я становлюсь непрояснимым до прояснения собственного, оно уводит в «между» сторон, пар, в том числе и пары «я-ты», «я-оно», оказывается странностью.

«Только ответ абсолютно другого может сообщить бытие мо­ему небытию», говорит Ахутин (там же), замечая ли, что «ответ» абсолютно другого тоже будет абсолютно другой, чем «ответ», и абсолютное требует для разговора с ним тоже абсолюта.

Ахутин замечает, что вся мысль Канта — это как он говорит «неявный диалог» с «вещью в себе» (624), но похоже что Ахутин слишком легко понимает странность, парадоксальность мира, что мир должен отвечать на человеческом языке.