Об унынии, отчаянии и суициде

 

В различных религиозно-общественных системах к самоубийству относились по-разному. Например, самоубийство самурая в определенных ситуациях считалось необходимым условием сохранения чести.

Христианская культура относится к самоубийству отрицательно. Христиане считают, что человек не создавал себя сам, он создан Богом. И убийство самого себя не менее тяжкий грех, чем убийство другого. Но убивший себя предстанет перед Судией, даже не имея возможности искупить свой грех!

Конечно, христианам также знакомо чувство уныния, неудовлетворенности, кажущейся безысходности, отрицания и сомнения. Ну и что? С этими настроениями надо бороться! Вот как об этом написал великий русский поэт Н.А. Некрасов:

Храм Божий на горе мелькнул

И детски чистым чувством веры

Внезапно на душу пахнул.

Нет отрицанья, нет сомненья,

И шепчет голос неземной:

Лови минуту умиленья,

Войди с открытой головой!..

Сюда народ, Тобой любимый,

Своей тоски неодолимой

Святое бремя приносил

И облегченный уходил!

Войди! Христос наложит руки

И скинет волею святой

С души оковы, с сердца муки

И язвы с совести больной...

Я внял, я детски умилился...

И долго я рыдал и бился

О плиты старые челом,

Чтоб защитил, чтоб заступился,

Чтоб осенил меня крестом

Бог угнетенных, Бог скорбящих,

Бог поколений предстоящих

Пред этим скудным алтарем!

 

А как к проблеме самоубийства относятся современные ученые, их называют суицидологи (от лат. suicidium — самоубийство)? Об этом следующий раздел, подготовленный при участии доктора психологии, суицидолога Д. Гайлене.

 

 

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ КРИЗИС

 

Самоубийство — результат психологического кризиса. Что же это такое — психологический кризис?

Исследования ученых показали, что человек, находящийся в психологическом кризисе, обычно переживает четыре фазы: 1) шок, 2) реакция, 3) восстановление, 4) новая ориентация. Рассмотрим более подробно каждую из фаз психологического кризиса.

1) Шок. Реальность как бы отдаляется, земля уходит из-под ног. Внешне человек как будто спокоен, но внутри — хаос чувств, хотя, как ни странно, через некоторое время все это он просто забывает. Человек в шоковом состоянии становится либо слишком активным, порою способным на бессмысленные действия, либо же, наоборот, — крайне пассивным, у него нет контакта с окружающим нас миром.

Как помочь? Главное — быть рядом, проявить заботу, попытаться откровенно побеседовать, даже обнять, а еще лучше — постараться, чтобы человек заснул. Ни в коем случае нельзя начинать «умных» речей, критиковать, спорить.

Желая помочь человеку во время кризиса, не следует морализировать, учить его, как надо жить. Нужно помочь ему самому снова обрести и проявить себя.

2) Реакция. Поскольку от реальности, как ни вертись, не убежать, человек к ней постепенно приспосабливается, адаптируется. Бывает, что эта фаза кризиса происходит очень болезненно. Тогда появляется желание «подправить» положение алкоголем или даже наркотиками.

Как помочь? Предоставить возможность выговориться, пусть и в резкой форме, как бы «разгрузиться». Главное, чтобы человек не накапливал отрицательных эмоций.

3) Восстановление. Душевная травма постепенно заживает, появляются планы на будущее, интерес к жизни. Однако чувство облегчения приходит не сразу, а нервное потрясение в течение первых недель может опять повториться.

Как помочь? Терпеливо ждать, не торопить, проявлять заботу, выражать понимание и сочувствие.

4) Новая ориентация. К человеку возвращается чувство собственного достоинства, он восстанавливает старые и налаживает новые связи, приобретает жизненный опыт.

Как помочь? Не проявлять чрезмерное опекунство и мелочную заботу, воспринимать человека уже в новом качестве.

Если твой друг или знакомый говорит о самоубийстве, то это не следует воспринимать как шутку. Это может быть вполне серьезно! Здесь, кстати, уместно напомнить народную мудрость, что с огнем не шутят, поскольку может возникнуть пожар.

Люди, намеревающиеся совершить самоубийство, довольно часто это намерение и осуществляют. Согласно статистике, 80 процентов самоубийц перед смертью явно выказывали свои намерения.

Вот почему не следует хранить в тайне склонность друга или подруги к самоубийству — это лишь его (ее) временный психологический кризис. Внимательно выслушай друга, подругу и прямо спроси, собирается ли он (она) совершить такой крайний поступок. Не откладывая в долгий ящик, помоги им словом и делом. Если надо, обратись за помощью к родителям, родственникам, друзьям и (или) к школьному психологу.

Нам вспоминается случай, описанный доктором Генри Линком в его книге «Вторичное открытие человека». Доктор Линк — вице-президент Психологической корпорации, он помогает множеству людей, страдающих от беспокойства и депрессии. В главе «О преодолении страхов и беспокойства» он рассказывает о пациенте, который хотел покончить жизнь самоубийством. Доктор Линк знал, что спорить с больным бесполезно, от этого его состояние только ухудшится. И он сказал своему пациенту: «Если вы все равно намерены покончить жизнь самоубийством, вы могли бы по крайней мере вести себя героически. Бегайте вокруг квартала до тех пор, пока не упадете замертво». Пациент предпринял несколько попыток, и с каждым разом его психическое состояние улучшалось. Спустя некоторое время было достигнуто то, чего добивался доктор Линк. Больной настолько физически устал (и расслабился), что спал как убитый. В дальнейшем он вступил в атлетический клуб и стал участвовать в спортивных соревнованиях. Вскоре он почувствовал себя настолько хорошо, что ему захотелось жить вечно!

 

ПОСЛОВИЦЫ

Не в силе Бог, а в правде.

Что людям радеешь, то и сам добудешь.

Море житейское подводных каменьев преисполнено.

Куда сердце летит, туда око бежит.

Всякая слава человеческая яко цвет цветет.

 

Итак, как бы ни была порой трудна жизнь, по своей сути она прекрасна! Именно поэтому последний раздел этой главы посвящен добру и злу, которые сопровождают нас в школе и вне ее, сегодня и завтра, везде и всегда!

 

С. ЛАГЕРЛЕФ. ДОБРО И ЗЛО

Однажды бедное семейство — муж, жена и их маленький сын — ходили по большому храму в Иерусалиме. Сын был необыкновенно красивый ребенок. Волосы его лежали ровными кудрями, а глаза сияли, как звезды.

Последний раз сын был в храме в раннем детстве, когда еще не мог понимать того, что видел, и теперь родители показывали ему все достопримечательности храма. Тут были длинные ряды колонн, вызолоченный алтарь, святые мужи, сидевшие и поучавшие своих учеников, первосвященник в нагруднике из драгоценных каменьев, занавес из Вавилона, затканный золотыми розами, большие медные двери, такие тяжелые, что тридцать человек с трудом поворачивали их на крюках. Семейству пришлось проходить под древним сводом, оставшимся с того времени, когда на этом месте в первый раз строился храм. Здесь, прислоненная к стене, стояла старинная медная труба огромной длины и тяжести, величиной почти с колонну. Изогнутая и заржавевшая, она стояла, сплошь покрытая снаружи и внутри пылью да паутиной и обвитая едва заметной спиралью старинных букв. Наверное, тысяча лет прошло с тех пор, когда кто-нибудь пытался извлечь из нее звук.

Увидев огромную трубу, мальчик остановился в изумлении.

— Что это такое? — спросил он.

— Это большая труба, которая называется Гласом Князя Мира, — ответила мать. — Ею Моисей созывал детей Израилевых, когда они были рассеяны по пустыне. С тех времен никто не мог извлечь из нее ни одного звука. Но тот, кому удастся сделать это, соберет все земные народы под своим господством.

Она улыбнулась тому, что считала древней легендой, но мальчик простоял у большой трубы до тех пор, пока мать не окликнула его. Труба эта была первой вещью из всего виденного в храме, что ему понравилось. Он охотно остался бы подольше, чтобы рассмотреть ее получше.

Они прошли дальше и вышли на большой и широкий внутренний двор храма. Здесь, в самой горе, находилась пропасть, глубокая и широкая, она была такой с незапамятных времен. Эту расщелину царь Соломон не захотел засыпать, когда строил храм. Он не перекинул через нее мост, не поставил перила вокруг крутого обрыва. Вместо этого он положил над пропастью стальное лезвие в несколько локтей длиной, остро отточенным краем кверху. И после долгих лет и нескончаемых перестроек лезвие по-прежнему лежало над пропастью. Но теперь оно почти истлело от ржавчины, было неплотно укреплено на концах, дрожало и звенело, когда кто-нибудь тяжелой поступью проходил по двору храма.

Когда мать повела мальчика в обход кругом провала, он спросил ее:

— Что это за мост?

— Он положен здесь царем Соломоном, — ответила мать, — и мы называем его Райским Мостом. Если перейдешь через пропасть по этому дрожащему мосту, лезвие которого тоньше солнечного луча, можешь быть уверен, что попадешь в рай.

Они шли, не задерживаясь, пока не достигли огромного входного портика с пятью рядами двойных колонн. Здесь, в углу, стояли две колонны из черного мрамора, поднимавшиеся с одного пьедестала так близко одна к другой, что между ними едва можно было просунуть соломинку. Они были высоки и величественны, с богато изукрашенными капителями, вокруг которых шел ряд диковинных звериных голов. Но на этих прекрасных колоннах ни вершка не было без отметок и трещин — они были испорчены больше всего в храме. Даже пол вокруг был истерт и выдолблен следами бесчисленных ног.

Снова мальчик остановил мать и спросил:

— Что это за столбы?

— Это столбы, которые отец наш Авраам привез с собой в Палестину из далекой Халдеи и которые он назвал Вратами Справедливости. Тот, кто пройдет сквозь них, праведен пред Богом и никогда не совершил греха.

Мальчик, широко раскрыв глаза, смотрел на колонны.

— Уж не собираешься ли ты попробовать пройти между ними? — сказала мать и засмеялась. — Видишь, как истерт вокруг пол теми, кто пробовал протиснуться сквозь узкую щель, но, можешь мне поверить, никому это не удалось. Пойдем скорее, я слышу грохот медных дверей; это тридцать служителей храма подпирают их плечами, чтобы привести в движение.

Мальчик всю ночь пролежал без сна в палатке и видел перед собой Врата Справедливости, Райский Мост и Глас Князя Мира. Об этих поразительных вещах ему раньше никогда не приходилось слышать. И он никак не мог изгнать их из своих мыслей.

И утром следующего дня было то же самое. Он не мог думать ни о чем другом. Ему вдруг пришло в голову, что следует пойти в храм и взглянуть на них еще раз...

...Случилось так, что в великолепном портике собрались судьи верховного совета, чтобы помочь людям разобраться в их тяжбах. Весь портик был полон людей, судившихся из-за порчи порубежных камней, из-за овец, похищенных из стад и помеченных фальшивыми метками, и жаловавшихся на должников, не желавших платить своих долгов.

В числе других пришел богатый человек, одетый в волочащиеся пурпурные одежды, и подал жалобу на бедную вдову, которая якобы была ему должна несколько сребреников. Бедная вдова горько рыдала и говорила, что богатый поступает с ней несправедливо: она уже раз уплатила ему свой долг, и он теперь хочет заставить ее заплатить вторично, но она не может этого сделать. Она так бедна, что если судьи присудят ее к уплате, то ей придется отдать богатому своих дочерей в рабыни.

Сидевший на главном судейском месте обратился к богатому человеку и сказал ему:

— Можешь ли ты принести клятву в том, что эта бедная женщина еще не уплатила долга?

Тогда богатый ответил:

— Господин, я богатый человек. Стал бы я утруждать себя, выжимая деньги из этой бедной вдовы, если бы не имел на то права? Клянусь тебе, как верно, что никому не пройти сквозь Врата Справедливости, так верно, что эта женщина должна мне сумму, которую я требую.

Услыхав эту клятву, судьи поверили его словам и присудили, что бедная вдова должна отдать ему своих дочерей в рабыни.

Мальчик сидел рядом и слышал все это. Он думал про себя: «Как хорошо было бы, если бы кто-нибудь смог пройти сквозь Врата Справедливости! Богатый, несомненно, говорит неправду.

Ужасно жаль бедную вдову, которая должна отдать своих дочерей в рабыни».

Он вскочил на пьедестал, с которого поднимались обе колонны, и посмотрел в цель. «Ах, если б это было возможно!» — подумал он.

Он был так огорчен за бедную вдову! Он совсем не думал о том, что тот, кто пройдет сквозь эти врата, праведен и безгрешен. Он хотел пройти сквозь них только ради бедной вдовы.

Он приложил плечо к углублению между колоннами, как бы желая раздвинуть их.

В эту минуту все люди, стоявшие в портике, оглянулись на Врата Справедливости, ибо свод загремел, старые колонны загудели и раздались в стороны, оставив настолько большой промежуток, что тонкое тело мальчика могло пройти между ними.

Тогда произошло великое волнение и смущение. В первую минуту никто не знал, что сказать. Народ стоял и смотрел на маленького мальчика, совершившего столь великое чудо. Первым опомнился старший из судей. Он велел схватить богатого человека и привести его пред судилищем. Судьи присудили ему отдать все его состояние бедной вдове за то, что он принес ложную клятву в храме Божием...

...На дворе, где была глубокая пропасть, был воздвигнут большой жертвенник. Вокруг него ходили священнослужители в белых облачениях, поддерживавшие огонь и принимавшие жертвоприношения.

На дворе стояло также много жертвователей и большая толпа, смотревшая на богослужение.

И вот пришел старый бедный человек и принес ягненка, очень маленького, худого и вдобавок с большой раной, потому что его искусала собака.

Человек подошел с этим ягненком к священнослужителям и попросил их принять его в жертву, но те отказали ему. Они сказали, что не могут предложить такого жалкого дара Господу. Старик просил, чтобы они из милосердия приняли его ягненка, потому что сын его лежит при смерти, а у него нет ничего другого принести в жертву Богу ради его выздоровления.

— Вы должны позволить мне принести эту жертву, — говорил он, — потому что иначе молитва моя не дойдет до лица Божия, и сын мой умрет.

— Не думай, что мне не жаль тебя, — сказал священник, — но законом запрещено принимать в жертву нездоровых животных. Так же невозможно исполнить твою просьбу, как пройти по Райскому Мосту.

Мальчик сидел невдалеке и все слышал. Он тотчас же подумал, как жаль, что никто не может пройти по мосту. Бедняк мог бы сохранить своего сына, если бы ягненка принесли в жертву.

Старик, удрученный, пошел со двора храма, а мальчик поднялся, подошел к дрожащему мосту и поставил на него ногу.

Он не думал, что пройдя по мосту, попадет в рай. Мысли его были заняты бедняком, которому он желал помочь.

Но он отнял ногу, подумав: «Это невозможно! Мост слишком стар и заржавлен, он не выдержит даже меня».

Но снова мысль его обратилась к бедняку, сын которого лежит при смерти. И он снова поставил ногу на лезвие.

И вдруг он заметил, что оно перестало дрожать и становится под его ногой прочным и широким. А сделав еще шаг, он почувствовал, что окружающий воздух поддерживает его, так что он не может упасть. Воздух нес его, как будто он был птицей и имел крылья.

Раздался нежный звук, когда мальчик ступил на лезвие, и один из стоявших на дворе обернулся, услышав этот звук. Он вскрикнул, тогда обернулись и все другие. И увидели мальчика, шедшего по стальному лезвию.

Тогда между собравшимися произошло смятение и великое изумление. Первыми опомнились священники. Они тотчас послали за бедняком и, когда он вернулся, сказали ему:

— Бог сотворил чудо, чтобы показать нам, что Он хочет принять твой дар. Давай сюда твоего ягненка, мы принесем его в жертву!

Сделав это, они стали искать мальчика, прошедшего над пропастью, но нигде не могли найти его...

...Мальчик не знал, что уже прошли утро и полдень, но подумал: «Теперь мне надо спешить домой, чтобы родителям не пришлось волноваться. Я только на минутку сбегаю взглянуть на Глас Князя Мира».

И он пробрался сквозь толпу и поспешил в полутемную галерею, где, прислоненная к стене, стояла медная труба.

Увидев ее и вспомнив, что тот, кто сможет извлечь из нее звук, соберет все земные народы под своим господством, он решил, что никогда не видел ничего столь замечательного, сел возле трубы и стал смотреть на нее.

Он думал, как чудесно было бы иметь в своей власти все народы и как хотелось бы ему поиграть на старой трубе. Но он понимал, что это невозможно, поэтому даже и не решался попробовать.

А в этом прохладном портике сидел святой муж и поучал своих учеников. Он обратился к одному из юношей, сидевших у его ног, и сказал ему, что он обманщик. Дух сообщил ему, говорил святой, что этот юноша чужестранец, а не израильтянин. И вот святой спрашивал его, зачем он прокрался в среду его учеников подложным именем.

Тогда чужестранный юноша поднялся и сказал, что он прошел пустыни и переехал великие моря, чтобы услышать настоящую мудрость и учение единого Бога.

— Душа моя изнемогла от тоски, — сказал он святому. — Но я знал, что ты не стал бы учить меня, если бы я сказал тебе, что я не израильтянин. Я солгал тебе, чтобы утолить мою тоску. И я прошу: позволь мне остаться около тебя!

Но святой встал и воздел руки к небу:

— Ты не останешься возле меня, это так же невозможно, как невозможно поднять медную трубу, называемую Гласом Князя Мира, и затрубить в нее. Тебе не позволено даже входить в эту часть храма, потому что ты язычник. Уходи, не то остальные ученики бросятся на тебя и растерзают в клочья, потому что твое присутствие оскверняет храм.

Но юноша, стоя неподвижно, сказал:

— Я не пойду туда, где душа моя не находит пищи. Лучше я умру здесь, у твоих ног!

Едва он проговорил это, как ученики святого вскочили, чтобы прогнать его. И когда он стал сопротивляться, они сбили его с ног и хотели убить.

Мальчик сидел совсем близко, так что слышал и видел все это, и подумал: «Это большая жестокость. Ах, если б я мог протрубить в медную трубу, я помог бы ему!»

Он встал и положил руку на трубу. Он желал поднять ее к своим губам не потому, что тот, кто совершит это, сделается великим властелином, а потому, что надеялся помочь юноше, чья жизнь была в опасности.

И он схватился своими маленькими руками за медную трубу и попытался поднять ее.

И вдруг он почувствовал, что огромная труба сама поднимается к его губам. И едва он дохнул в нее, как сильный, громкий звук раздался из трубы и прозвучал по всей окрестности великого храма.

Все обернулись и увидели: какой-то мальчик стоит, держа трубу перед губами, и извлекает из нее звуки, от которых дрожат своды и колонны.

Тотчас же опустились руки, поднятые на юношу-чужестранца, и святой учитель сказал ему:

— Приди и сядь у моих ног, как ты сидел раньше! Бог творит чудо, показывая Свое желание, чтобы ты был посвящен в Его учение!

 

СИЛА МАТЕРИНСКОЙ ЛЮБВИ (БЫЛЬ)

Уже древним грекам (как, впрочем, и другим народам) было известно существование совокупности явлений и действий, особым образом связывающих человека с миром иным, духовным. Сверх обычных способов познания истины, например, опыта — всегда допускалась возможность мистического общения. Словом иррациональный (от лат. irrationalis) обозначалось и обозначается то, что невыразимо в логических понятиях и суждениях, что недоступно пониманию чистого разума.

Понятия мистического и иррационального хорошо иллюстрирует следующая быль о силе материнской любви, о силе молитвы.

— Много, много есть необъяснимого на свете. Бывают чудеса и в наш неверующий век, — произнес наш хозяин, отставной моряк, прохаживаясь взад и вперед по столовой. В подтверждение слов своих он рассказал нам следующий случай из своей жизни.

— Я был мичманом, молодым, веселым юношей. Плавание наше в тот раз было трудное и опасное. Океан угрюмо шумел. Я отлично помню тот вечер. Наш командир был добрый человек, но на деле суровый и взыскательный. Мы страшно боялись его... Все кругом было спокойно. В окна каюты долетали сердитые брызги океана.

Вдруг мы услышали поспешные, твердые шаги капитана и заключили по его походке, что он чем-то раздражен.

— Господа, — сказал он, остановившись в дверях каюты, — кто позволил себе сейчас пробраться в мою каюту? Отвечайте!

Мы молчали, изумленные, недоуменно переглядываясь.

— Кто же? Кто был сейчас там? — гневно повторил он и, прочтя полное недоумение на наших лицах, быстро повернулся и ушел наверх. Там грозно зазвучал его голос. Не успели мы опомниться, как нам было приказано явиться наверх. Наверху выстроилась вся команда, все наши люди.

— Кто был у меня в каюте? Кто позволил себе эту дерзкую шутку? Кто? — яростно закричал капитан.

Общее молчание и изумление было ему ответом. Тогда, немного успокоившись, капитан нам рассказал, что он, лишь только прилег в своей каюте, услышал в полузабытьи чьи-то слова: «Держи на юго-запад ради спасения человеческой жизни. Скорость хода должна быть не менее 300 метров в минуту. Торопись, пока не поздно». Мы слушали рассказ капитана и удивлялись. Решено было идти в указанную сторону.

Рано утром все, по обыкновению, были на ногах и толпились на палубе.

Рулевой молча указал капитану на видневшийся вдали черный предмет. Капитан подозвал боцмана и что-то сказал ему. Когда капитан повернулся к нам, лицо его было бледнее обыкновенного...

Через полчаса мы невооруженным глазом увидели, что черный предмет был чем-то вроде плота, а на нем — две лежащие человеческие фигуры. Это были матрос и ребенок. Волны заливали плот, еще бы немного — и было бы поздно.

Капитан, как самая нежная мать, хлопотал около ребенка. Только через два часа матрос пришел в себя и заплакал от радости. Ребенок, укутанный и согретый, крепко спал.

— Господи, благодарю Тебя! — воскликнул матрос, простой парень. — Видно, матушкина молитва до Бога дошла...

Мы обступили матроса, и он рассказал нам печальную повесть корабля, разбившегося о подводные камни и затонувшего. Народу было много, но иные успели спастись в лодке, остальные утонули. Он каким-то чудом уцелел на оставшейся части корабля. И чужой ребенок, ухватившись за него в минуту опасности, спасся вместе с ним.

— Матушка, видно, молится за меня, — говорил матрос, благоговейно крестясь и смотря на небо, — ее молитва спасла меня. Видно, горячо молилась она за меня. Вот в кармане и письмо ее ношу при себе...

И он вынул письмо, написанное слабой рукой малограмотной женщины. Мы перечитали его все, слова помню, как сейчас: «Спасибо, сынок, за твою память да ласку, что не забываешь ты старуху. Бог не оставит тебя! Я день и ночь молюсь за тебя, сынок, и будь здоров и не забывай твою старую мать. Сердце мое всегда с тобой, чую им все твои горести и беды и молюсь за тебя. Да благословит тебя Господь и да спасет и сохранит тебя мне».

Матрос, видимо, глубоко любил свою мать и постоянно вспоминал о ней.

Спасенный ребенок полюбился капитану, и он решил оставить его у себя.

Дивны пути Провидения! Велика сила материнской молитвы! Много есть на свете таинственного и непонятного слабому человеческому уму.

 

А.П. ЧЕХОВ. РАЗВЕ МОЖНО НА ЭТОМ СВЕТЕ НЕ БЫТЬ ЗУБАСТЫМ?

На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться. — Садитесь, Юлия Васильевна! — сказал я ей. — Давайте посчитаемся. Вам, наверное, нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите... Ну-с... Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц...

— По сорока...

— Нет, по тридцати... У меня записано... Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца...

— Два месяца и пять дней...

— Ровно два месяца... У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей... Вычесть девять воскресений... вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только... да три праздника...

Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но... ни слова!..

— Три праздника... Долой, следовательно, двенадцать рублей... Четыре дня Коля был болен и не было занятий... Вы занимались с одной только Варей... Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда... Двенадцать и семь — девятнадцать. Вычесть... останется... гм сорок один рубль... Верно?

Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но — ни слова!..

— Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля... Чашка стоит дороже, она фамильная, но... Бог с вами! Где наша не пропадала? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок... Долой десять... Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять... Десятого января вы взяли у меня десять рублей...

— Я не брала, — шепнула Юлия Васильевна.

— Но у меня записано!

— Ну, пусть... хорошо.

— Из сорока одного вычесть двадцать семь — останется четырнадцать...

Оба глаза наполнились слезами... На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!

— Я раз только брала, — сказала она дрожащим голосом. — Я у вашей супруги взяла три рубля... Больше не брала...

— Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать... Вот вам ваши деньги, милейшая! Три... три, три... один и один... Получайте-с!

И я подал ей одиннадцать рублей... Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.

— Merci, — прошептала она.

Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.

— За что merci? — спросил я.

— За деньги...

— Но ведь я же вас обобрал, черт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?

— В других местах мне и вовсе не давали...

— Не давали? И не мудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам... Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Разве можно на этом свете не быть зубастым? Разве можно быть такой размазней?

Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: «Можно!» Я попросил у нее прощение за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла... Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!

 

В. ДЕГТЕВ. АМОРАЛЬНЫЙ ПРИКАЗ

Шли мы тогда из Владивостока в порт Ванино. Рейс был последний в сезоне. Шансов успеть до ледостава почти не оставалось. Из Ванино сообщили, что у них на рейде уже появлялись льдины. Я недоумевал: зачем послали так поздно? Однако надеялся, что зима припозднится и удастся проскочить. Тихая и теплая погода в Японском море давала основания для таких надежд.

На борту у меня был «особый груз» — осужденные священники, настоятели монастырей, высшие иерархи. Надо сказать, однажды мне уже приходилось переплавлять заключенных — страшно вспомнить... В этот раз — совсем другое дело. Ни тебе голодовок, ни поножовщины, ни шума, ни крика. Охранники маялись от безделья. Они даже стали их выпускать на палубу гулять, не боясь, что кто-нибудь из осужденных бросится за борт. Ведь самоубийство по христианским понятиям — самый тяжкий грех. На прогулках святые отцы чинно ходили по кругу, худые, прямые, в черных длинных одеждах, ходили и молчали или тихо переговаривались. Странно, но, кажется, никто из них даже морской болезнью не страдал, в отличие от охранников, всех этих мордастых увальней, которые, чуть только поднимается небольшая зыбь, то и дело высовывали рожи за борт...

И был среди монахов мальчик Алеша. Послушник, лет двенадцати от роду. Когда в носовом трюме устраивалось моление, часто можно было слышать его голос. Алеша пел чистейшим альтом, пел звонко, сильно и с глубокой верой, так что даже грубая обшивка отзывалась ему. У Алеши была собака Пушок. Рыжеватый такой песик. Собака была ученая, понимала все, что Алеша говорил. Скажет мальчик, бывало: «Пушок, стой!» — и пес стоит на задних лапах, как столбик; прикажет: «Ползи!» — и пес ползет, высунув от усердия язык, вызывая у отцов смиренные улыбки, а охрану приводя в восторг; хлопнет в ладоши: «Голос!» — и верный друг лает заливисто и с готовностью: «Аф! Аф!». Все заключенные любили Алешу и его кобелька. Полюбили его и матросы, даже охрана улыбалась при виде этой парочки. Пушок понимал не только слова хозяина, он мог читать даже его мысли: стоило Алеше посмотреть в преданные глаза, и пес уже бежал выполнять то, о чем мальчик подумал.

Наш замполит, Яков Наумыч Минкин, в прошлом циркач, восхищался Пушком: уникальная собака, с удивительными способностями, цены ей нет. Пытался прикармливать пса, но тот почему-то к нему не шел и корма не брал. Однажды на прогулке наш старпом подарил Алеше свой старый свитер. С каждым днем заметно холодало. Мальчик зяб в своей вытертой ряске. Алеша только посмотрел Пушку в глаза — и пес, подойдя к старпому, лизнул его в руку. Старик так растрогался.

Возвращаясь к хозяину, пес ни с того ни с сего облаял Якова Наумыча, спешившего куда-то. Чуть было не укусил. Мне непонятно было такое поведение собаки. Однако на другой день все стало ясно. Я зашел к замполиту в каюту неожиданно, кажется, без стука, и увидел в его руках массивный серебряный крест. Яков им любовался... Крест был прикреплен колечком к жетону. Жетон был увенчан короной, на нем — зеленое поле, а на поле — серебряный олень с ветвистыми рогами, пронзенный серебряной стрелой. Яков перехватил мой взгляд. «А наш-то послушник, оказывается, князь!» — сказал он как ни в чем не бывало и кивнул на крест с гербом.

Вот так мы и шли пять суток.

И вот на шестой день плавания Яков спросил координаты. Я сказал. Он озадаченно пробурчал что-то и спустился в носовой трюм. Вскоре вернулся с Пушком под мышкой. Пушок скулил. Алеша, слышно было, плакал. Кто-то из монахов успокаивал его. Замполит запер пса в своей каюте, и я расслышал, как он резко одернул старпома, попытавшегося было его усовестить: «Не твое дело!» После чего послонялся какое-то время по палубе, нервно пожимая кулаки, потом опять сходил в свою каюту и вернулся с черным пакетом в сургучных печатях. Вновь спросил у меня координаты. Я сказал: такие-то. Тогда он торжественно вручил мне пакет. Я сломал печати. В пакете был приказ.

Вы слышите — мне приказывалось: остановить машину, открыть кингстоны и затопить пароход вместе с «грузом». Команду и охрану снимет встречный эсминец. Я опешил. И с минуту ничего не мог сказать. Может, ошибка? Но тут подошел радист и передал радиограмму с эсминца «Беспощадный боец революции Лев Троцкий» — корабль уже входит в наш квадрат.

Что я мог поделать — приказ есть приказ! Помня о долге капитана, я спустился в каюту, умылся, переоделся во все чистое, облачился в парадный китель, как требует того морская традиция. Внутри у меня было как на покинутой площади... Долго не выходил из каюты, находя себе всякие мелкие заботы, и все время чувствовал, как из зеркала на меня смотрело бескровное, чужое лицо.

Когда поднялся на мостик, прямо по курсу увидел дымы эсминца. Собрал команду и объявил приказ. Повел взглядом: кто?.. Моряки молчали, потупив глаза, а Минкин неловко разводил руками. Во мне что-то натянулось: все, все они могут отказаться, все — кроме меня!..

— В таком случае я сам!..

Спустился в машинное отделение — машина уже стояла, и лишь слышно было, как она остывает, потрескивая, — и со звоном в затылке отдраил кингстоны. Под ноги хлынула зеленая, по-зимнему густая вода, промочила ботинки, но холода я не почувствовал.

Поднявшись на палубу — железо прогибалось, — увидел растерянного замполита, тот бегал, заглядывал под снасти и звал:

— Пушок! Пушок!

В ответ — ни звука. Из машинного отделения был слышен гул бурлящей воды. Я торжественно шел по палубе, весь в белом, видел себя самого со стороны и остро, как бывает во сне, осознавал смертную важность момента. Был доволен тем, как держался, казался себе суровым и хладнокровным. Увы, не о людях, запертых в трюмах, думал, а о том, как выгляжу в этот роковой миг. И сознание, что поступаю по-мужски, как в романах — выполняю ужасный приказ, но вместе с тем щепетильно и тщательно соблюдаю долг капитана и моряка, — наполняло сердце трепетом и гордостью. А еще в голове тяжело перекатывалось, что событие это — воспоминание на всю жизнь, и немного жалел, что на судне нет фотоаппарата...

Из трюмов донеслось:

— Вода! Спасите! Тонем!

И тут мощный бас перекрыл крики и плач:

— Помолимся, братия! Простим им, не ведают, что творят. Свя-тый Бо-о-же, Свя-тый Кре-епкий, Свя-тый Бес-с-смерт-ный, поми-и-илуй нас! — запел он торжественно и громко.

За ним подхватил еще один, потом другой, третий. Тюрьма превратилась в храм. Хор звучал так мощно и так слаженно, что дрожала, вибрировала палуба. Всю свою веру вложили монахи в последнюю молитву. Они молились за нас, безбожников, в железном своем храме. А я попирал этот храм ногами...

В баркас спускался последним. Наверное, сотня крыс прыгнула вместе со мной. Ни старпом, ни матрос, стоявшие на краю баркаса, не подали мне руки. А какие глаза были у моряков!.. И только Яков Наумыч рыскал своими глазами-маслинами по палубе, звал собаку:

— Пушок! Пушок! Чтоб тебя!..

Пес не отзывался. А пароход между тем погружался. Уже осела корма и почти затихли в кормовом трюме голоса. Когда с парохода на баркас прыгнула последняя крыса, — она попала прямо на меня, на мой белый китель, — я дал знак отваливать. Громко сказал: «Простите нас!» — и отдал честь. И опять нравился самому себе в ту минуту...

— Подождите! — закричал замполит. — Еще чуть-чуть. Сейчас он прибежит. Ах, ну и глупый же пес!..

Подождали. Пес не шел. Пароход опускался. Уже прямо на глазах. И слабели, смолкали один за другим голоса монахов, и только в носовом трюме звенел, заливался голос Алеши. Тонкий, пронзительный, он звучал звонко и чисто, серебряным колокольчиком — он звенит и сейчас в моих ушах!

— О мне не рыдайте, плача, бо ничтоже начинах достойное... А монахи вторили ему:

— Душе моя, душе моя, восстань!..

Но все слабее вторили и слабее. А пароход оседал в воду и оседал... Ждать больше было уже опасно. Мы отвалили.

И вот тогда-то на накренившейся палубе и появился пес. Он постоял, посмотрел на нас, потом устало подошел к люку, где все еще звучал голос Алеши; скорбно, с подвизгом, взлаял и лег на железо.

Пароход погрузился. И в мире словно лопнула струна... Все завороженно смотрели на огромную бурлящую воронку, кто-то из матросов громко икал, старпом еле слышно бормотал: «Со святыми упокой, Христе, души рабов Твоих, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная...» — а я тайком оттирал, оттирал с белоснежного рукава жидкий крысиный помет и никак не мог его оттереть...

Вот вода сомкнулась. Ушли в пучину тысяча три брата, послушник Алеша и верный Пушок...

Какой смысл записывать на бумаге правила общественного поведения, если мы знаем, что жадность, трусость, дурной характер и самомнение помешают нам эти правила выполнить?

Все эти размышления о морали останутся просто «солнечным зайчиком», пока мы не поймем: ничто, кроме мужества и бескорыстия каждого человека, не заставит какую бы то ни было общественную систему работать как надо.

Конечно, можно избавить граждан от тех или иных нарушителей общественного порядка, скажем от взяточников и хулиганов; но пока остаются потенциальные взяточники и хулиганы, сохраняется и угроза, что они протопчут себе новые дорожки, чтобы продолжить старые дела. Нельзя сделать человека хорошим лишь с помощью закона. Можно сколь угодно увеличивать число полицейских, улучшать их оснащение, расширять сеть тюрем, то есть репрессивный аппарат, но общество от этого лучше не станет. Вот почему наведение порядка внутри себя должно стать обычной нормой для каждого члена общества.

И раз уж речь пошла о хороших людях, уместно вспомнить стихотворение Н. Некрасова:

Каждый год, как наступит весна,

И зальются поляны водою, —

Вся деревня идет на погост,

На могилу — под липой густою.

С уваженьем колени народ

Перед этой могилой склоняет;

Шлют молитву простые сердца

За того, кто в земле почивает.

В ней схоронен простой мужичок,

Целый век боронивший, пахавший,

Но высокой души человек,

Ни корысти, ни злобы не знавший.

Был он другом всех бедных людей,

И, за каждого сердцем страдая,

Целый век прожил он для других,

Для других сам себя забывая.

Разлилася широко река,

Все, что ветхо, водой подмывая...

Он погиб в золотую весну,

Погибавших малюток спасая.

С той поры, каждый год по весне,

Как зальются поляны водою,

Вся деревня идет на погост,

На могилу — под липой густою.

Благородный поступок, точнее подвиг, всколыхнул все общество, то есть деревню. И это общество не забыло своего героя: стихотворение так и называется — «Добрая память».

 

Е. ТРУБЕЦКОЙ. СПОР О ЖИЗНЕННОМ ПУТИ

Круг во всех религиях есть символ бесконечности; но именно в качестве такого он служит и для изображения смысла, и для изображения бессмыслицы. Есть круг бесконечной полноты. Это и есть то самое, о чем мы вздыхаем, к чему стремится всякая жизнь; но есть и бесконечный круг всеобщей суеты — жизнь, никогда не достигающая полноты, вечно уничтожающаяся, вечно начинающаяся сызнова. Это и есть тот порочный круг, который нас возмущает и который лежит в основе всех наглядных изображений бессмыслицы в религиях и философиях.

Этот круг бесконечной смерти возмущает нас именно как пародия на круг бесконечной жизни — цель всякого жизненного стремления. Этот образ вечной пустоты существования возмущает нас по контрасту с интуицией полноты жизни, к которой мы стремимся. И в этой полноте жизни, торжествующей над всякими задержками, препятствиями, — над самой смертью, — и заключается тот «смысл» жизни, отсутствие коего нас возмущает.

Есть яркое олицетворение той внутренней борьбы, которая происходит в человеке, — борьба между смыслом и бессмыслицей. Это — сон, один из самых радостных человеческих снов и вместе — один из самых распространенных, — сон, необыкновенно часто повторяющийся. Его, кажется, все, или почти все, видели, и притом по многу раз.

Вам кажется во сне, что вы летаете. Кругом люди бегают, ходят, борются с земною тяжестью. Но для видящего этот сон всякая тяжесть отпала, всякая высота доступна. Все существо его преисполнено радостным чувством какой-то необычайной легкости подъема. Самая замечательная черта этих снов — это то чувство неотразимой реальности, которым они сопровождаются. Вы спите и в то же время сомневаетесь — не сон ли это?

Но видение не проходит, а продолжается. Вы испытываете вашу силу в самых невероятных подъемах и взлетах. Вы ощущаете ее в неподвижном парении на головокружительной высоте и в этих испытаниях находите неопровержимые доказательства реальности вашего полета.

Но вдруг пробуждение разрушает эту радость; оно ставит вас лицом к лицу с иною, тоже неотразимой реальностью, с реальностью непреодолимой тяжести в ваших членах и плоскости, к которой вы прикованы. Вы не в силах не только взлететь, но даже и подняться с постели, да и не хочется подниматься! Когда вы встанете, вас ждет все тот же отвратительный, будничный кошмар, от которого вы жаждете избавления.

Этот сон скрывает в себе глубочайшую жизненную проблему. Вот перед нами две действительности — действительность сна и действительность пробуждения. Обе требуют от нас признания своей реальности, навязываются нам с силой непосредственной очевидности. Тяжесть моих членов после пробуждения говорит мне, что подлинная реальность есть именно эта кошмарная действительность с ее суетою и бессмысленным кружением. А сон говорит мне другое, прямо противоположное. Реален только тот крылатый гений, которого ты в себе ощущаешь, реален этот могучий подъем и полет, действительно только это парение над бессмыслицею. Не это видение есть сон, а тот кошмар всеобщей бессмыслицы и тяжести, который предстанет пред тобой через полчаса в твоем мнимом пробуждении.

Как же нам решить этот спор? Чем более мы вникаем в поставленный вопрос, тем больше мы убеждаемся, что нет решительно никаких философских оснований предпочесть свидетельство так называемой действительности свидетельству вещего сна.

К тому же и наяву свидетельство нашего сна находит в себе многочисленные подтверждения. Ведь этот сон только облекает в фантастическую форму то самое ощущение нашей духовной свободы, которое радует нас и в минуты нашего полного духовного пробуждения. Само страдание человека о бессмыслице доказывает невозможность для него целиком в ней погрязнуть. Есть в нем сила, которая ей не покоряется, от нее отталкивается и от нее отлетает. Когда совершается этот полет, мы чувствуем крылья у себя за спиной; мы познаем их прежде всего в могущественном подъеме нашего ясного сознания, в головокружительной высоте парения нашей мысли.

Где-то под нами проносится бурный поток бессмысленной жизни, где-то внизу вращаются бесчисленные колеса житейского круга, а в это время мысль уносится в сверхвременное царство истины и смысла, чтобы оттуда с высоты, в форме вечности созерцать временное. Достигнув предельной высоты подъема над суетой, мысль наша не только чувствует свою от нее свободу, но и как бы некоторую власть над этой текучей, изменчивой действительностью.

В человеке есть тот крылатый гений, о котором свидетельствует сон. Есть и какая-то внемирная высота нал человеком, куда уносят его эти крылья.

Во сне и наяву мы воспринимаем две не только различные, но и две противоположные, несовместимые, спорящие между собой реальности. Которая из них истинная? Где подлинное бытие? Чему верить — повседневным, очевидным доказательствам силы духа или тем, тоже очевидным доказательствам его бессилия? И наконец, если в человеке спорят два плана бытия, то которому из двух он должен принадлежать? В котором из двух — цель и смысл его жизни?

 

И.А. ГОНЧАРОВ. СИЛЬНЕЕ ВСЯКОЙ МОРАЛИ[1]

Нередко слышишь упреки: зачем художник избирает такие сюжеты, как, например, болезни-страсти, их уродливости; безобразные явления, и такие лица, как Вера?[2] Как скоро эти лица — люди, так и нельзя обходить их и нельзя отворачиваться от их пороков и слабостей. Лучше бы изображать только чистых и безупречных героев и героинь, но тогда искусство было бы, как в прежнее доброе старое время, только забавою, развлечением досуга. Между тем в наше время, когда человеческое общество выходит из детства и заметно зреет, когда наука, ремесла, промышленность — делают серьезные шаги, искусство отставать от них не может. Оно имеет тоже серьезную задачу — это довершать воспитание и совершенствовать человека. Оно так же, как наука, учит чему-нибудь, остерегает, убеждает, изображает истину, но только у него другие пути и приемы: эти пути — чувство и фантазия. Художник тот же мыслитель, но он мыслит не непосредственно, а образами. Верная сцена или удачный портрет действуют сильнее всякой морали, изложенной в сентенции[3].

И всякий из нас, насколько есть таланта, стремится к верному и, по возможности, полному изображению жизни. Талант имеет то драгоценное свойство, что он не может лгать, искажать истину; художник перестает быть художником, как скоро он станет защищать софизм, а еще менее, если он вздумает изображать сознательно ложь. Перестанет он также быть художником и в таком случае, если удалится от образа и станет на почву мыслителя, умника или моралиста и проповедника. Его дело изображать и изображать.

Таким образом, изображать одно хорошее, светлое, отрадное в человеческой природе — значит скрадывать правду, то есть изображать неполно и потому неверно. А это будет монотонно, приторно и сладко. Света без теней изобразить нельзя. Мрак без света изобразить легко, и искусство давно уже стало на отрицательный путь, то есть перестало льстить людям, отыскивая в них одни хорошие стороны и забывая мрачные. Гоголь справедливо сказал, что, если бы он в «Ревизоре» допустил хоть одно безупречное лицо, все зрители непременно подвели бы себя под него, и ни один, даже про себя, не взял бы на свою долю ни одной дурной черты прочих лиц.

Как скоро допустим, что на искусстве лежит серьезный долг — смягчать и улучшать человека, то мы должны допустить, что прежде всего оно должно представлять ему нельстивое зеркало его глупостей, уродливостей, страстей, со всеми последствиями, словом — осветить все глубины жизни, обнажить ее скрытые основы и весь механизм, — тогда с сознанием явится и знание, как остеречься.

Замечу мимоходом, что я отнюдь не согласен с теми эстетиками из новых поколений, которые ограничивают цель искусства одними крайне утилитарными целями, требуя, чтобы оно отражало только жизнь, кишащую заботами нынешнего дня, изображало вчера родившихся и завтра умирающих героев и героинь и чтобы несло в свои пределы всякую мелочь, все подробные черты, не успевшие сложиться в какой-нибудь, более или менее определенный, порядок, то есть образ. Искусство, серьезное и строгое, не может изображать хаоса, разложения, всех микроскопических явлений жизни; это дело низшего рода искусства: карикатуры, эпиграммы, летучей сатиры.

Истинное произведение искусства может изображать только устоявшуюся жизнь в каком-нибудь образе, в физиономии, чтобы и самые люди повторились в многочисленных типах под влиянием тех или других начал, порядков, воспитания, чтобы явился какой-нибудь постоянный и определенный образ — форма жизни и чтобы люди этой формы явились в множестве видов или экземпляров с известными правилами, привычками. А для этого нужно, конечно, время. Только то, что оставляет заметную черту в жизни, что поступает, так сказать, в ее капитал, будущую основу, то и входит в художественное произведение, оставляющее прочный след в литературе.

Верная сцена или удачный портрет действуют сильнее всякой морали, изложенной в сентенции.

/И.А. Гончаров/

 

Н.С. ЛЕСКОВ. ОТЧЕГО НА СВЕТЕ ДОБРОЕ НЕ ЛАДИТСЯ?[4]

Жил был в некотором царстве премудрый король Доброхот. Звали его так за то, что он всем людям добра хотел. Жить он любил по-старинному, заботился о том, чтобы всем людям в его королевстве было хорошо, но только ничего у него не выходило. Только начнет Доброхот с одного конца дело налаживать, как оно у него с другого конца расстраивается. Старался он и так и сяк, и все-таки ничего не выходило. И потерял, наконец, Доброхот всякую надежду, и стало ему грустно и невесело на свете жить.

Заметила это жена короля, королева прекрасная Милолика, и посоветовала она мужу созвать всех бояр и с ними посоветоваться. Послушался Доброхот своей жены, созвал всех знатных бояр и спрашивает:

— Все ли у нас в королевстве идет как следует, всем ли людям хорошо живется?

А бояре ему в ответ:

— Не тревожь себя пустым делом. Посмотри вокруг — ведь повсюду так, не у нас одних все хорошее не ладится, не выходит.

Но королю их ответ не понравился, и велел он боярам подумать покрепче.

Думали, думали бояре, а все согласиться не могут. Одни говорят, что надо на свет старину поднять и начать жить по-старинному. Другие, что станет лучше жить только в будущем, что народ потерпеть может, а надо так устроить, чтобы наше имя на веки веков было прославлено. А король говорит:

— Я Богу ответ давать буду не за то время, когда меня не было, и не за то, что после меня будет. А я хочу знать, как я сам теперь должен землей своей править, чтобы людям хорошо жилось, и почему это у меня не ладится.

Тогда пришла к королю его старая нянюшка и говорит ему:

— Что ты, мое дитятко, все вздыхаешь и охаешь? Ты вели привести к себе старцев Божьих, пустынников. Вот ты их спроси — им уже на этом свете ничего не нужно, они тебе правду скажут.

Королю это слово понравилось, и послал он пятьдесят послов во все стороны и велел, чтобы нашли они старцев, самых праведных, самых мудрых, которые в пустыне спасаются. Узнали королевские послы, что живут в их стране трое святых старцев. Один, тот, что постарше всех, на дубу живет, и дуб уже высоко в поднебесье вырос, и старца и солнцем жжет, и ветры бьют, и зовут его Дубовик. Другой старичок живет в открытой степи, закопал себя там по пояс в землю, и зовут его Полевик. А третий, самый младший, живет в невылазном болоте и терпит там, как его мухи и комары жалят, и зовут его Водовик. Приказал король, чтобы привели к нему трех старцев, чтобы просили их вежливо, чтобы несли их в плетушках-корзинах осторожненько, чтобы они от старости не рассыпались, чтобы в корзины и сена, и пуха подложили.

Принесли посланцы плетушки со старцами и поставили их перед королем Доброхотом. Спрашивает их король:

— Скажите мне, старцы святые, что мне делать, чтобы у меня дело ладилось? Спрашивал я своих бояр, да они мне ничего толкового сказать не могут.

А старцы молчат, ничего не говорят.

Рассердился король, хочет им казнью пригрозить.

Подошла к нему его старая нянюшка и говорит:

— Чего ты сердишься? Ведь старцы столько лет молчали! Видишь сам, какие они старики слабые. Ты их не пугай, дай им обойтись и пошли к ним твоего шута горохового, плясуна Разлюляя. Он их разговорит. Может, они ему и скажут, что нужно.

И послал король к старцам шута своего, плясуна Разлюляя, и разговорил шут старцев и упросил их ради жалости ответить на вопросы, что король их спрашивал.

Согласились старички. Подошел король к первой плетушке и спросил:

— Отчего на свете доброе не ладится?

— Оттого, что люди не знают, какой час важнее всех.

Наклонился король к Полевику, а тот шепчет:

— Оттого, что не знают, какой человек нужнее всех.

Наклонился король к Водовику, а тот сказал:

— Оттого, что не знают, какое дело дороже всех.

Приказал король старцев спать уложить и решил, что утром их подробнее расспросит. Да только как пришли утром в избу — плетушки пустые стоят. Ушли старцы ночью, и никто не знает, куда.

Рассердился король, хотел своих бояр во все концы королевства послать, найти старичков и привести их к себе. Тут пришла к нему опять нянюшка его старая и говорит:

— Приснился мне сегодня вещий сон. И было мне слышно такое слово: «Отгадать ответы может девица чистая, которая всех равно жалеет, а сама о себе не думает». Ты, дитятко мое, старичков оставь, и посылай искать эту девицу.

Опять послушался свою нянюшку король, и решил он послать Разлюляя искать девицу жалостливую. Обещал он Разлюляю сто рублей, если он девицу приведет, а не найдет — так будет ему сто плетей.

Нечего делать, пришлось Разлюляю идти искать девицу-разгадчицу. Шел он все дальше и дальше и зашел в самый темный лес, да и заснул там на поляночке. Проснулся, видит — луна светит, а рядом с ним стоит старичок и стих поет Спасов.

Увидел старичок, что Разлюляй проснулся, и говорит:

— Здравствуй, Какой-то Какойтович. Как тебя зовут?

Назвался Разлюляй.

— Хорошо, — говорит старичок. — Разлюляй имя веселое. Что же ты здесь ищешь?

Рассказал ему Разлюляй, что послал его король искать девицу, которая всех жалеет и о себе не думает, а старичок ответил:

— Кажется мне, что я тебе в этом деле помочь могу. Есть у меня дома внучка, девочка, тут со мной в лесу выросла, да такая сердобольная, что не обидит и букашку. Вот она сейчас журавля нашла больного, с ногой сломанной, так она с ним и возится.

Разлюляй стал деда расспрашивать, не боится ли внучка его одна в лесу жить. А дед говорит:

— Один Господь Батюшка ее бережет. А ей что за страх, когда она про себя совсем не думает.

Обрадовался Разлюляй и побежал, куда ему дед указывал. Видит — лужайка, на лужайке стоит хромой журавль, одна нога в лубке увязана. У дерева шалаш из веток, а у шалаша на пенечке сидит молодая девушка, шерсть прядет, лицо ее добротой светится, а у ног заяц лежит и лапками, как кот, умывается.

Понял Разлюляй, что это та самая девица, которую он искал, и говорит ей прямо, без всяких лишних слов:

— Захотел наш король сделать, чтобы всем хорошо было жить, да не выходит у него, и сказали ему мудрые старцы, что ничего не выйдет, пока он не найдет ответ на три вопроса,

— Что ж, это дело Божье! — говорит девица. — Спрашивай меня про эту премудрость по порядку, а я тебе и ответ дам, который у меня в душе ясен будет.

Разлюляй говорит:

— Скажи, девица, какой час важнее всех?

— Теперешний, — говорит девица, — потому что всякий человек только одним теперешним часом может распорядиться.

— А какой человек нужнее всех?

— Тот, с которым сейчас дело имеешь, потому что от того, как ты ответишь, он или рад, или печален будет.

— А какое дело дороже всех?

— То добро, которое ты в сей час этому человеку сделать можешь.

И побежал Разлюляй с этими тремя ответами обратно к королю. Как услышали его ответы бояре да воеводы, стали они над ним смеяться, но король Доброхот за него заступился и сто рублей награды ему выдал.

И захотел король Доброхот по этим советам царствовать, да потом подумал: как же это будет, если я буду по этим советам царствовать, а соседи мои так не сделают? И велел он эти советы переписать золотыми буквами, завернуть рукопись в бархатный платок, положить в золотой сундучок и спрятать сундучок за семью замками. Так там до сих пор сундучок и лежит, а дела в королевстве идут по-старому.

 

И.С. ТУРГЕНЕВ. КОГДА НОЕТ В САМОМ НУТРЕ[5]

Весь день шел сильный дождь, и охотиться было невозможно. Охотник, автор рассказа, переночевал в пустом домике, в маленькой деревушке, о которой он никогда не слыхал, хотя она и принадлежала его матери, богатой помещице.

Солнце только что встало; на небе не было ни одного облачка; все кругом блестело сильным двойным блеском: блеском молодых утренних лучей и вчерашнего ливня. На склоне неглубокого оврага, возле самого плетня, виднелась пасека; узенькая тропинка вела к ней.

Я отправился по этой тропинке; дошел до пасеки. Рядом с нею стоял плетеный сарайчик, куда ставят ульи на зиму. Я заглянул в полуоткрытую дверь: темно, тихо, сухо; пахнет мятой, мелиссой. В углу приспособлены подмостки, и на них, прикрытая одеялом, какая-то маленькая фигура... Я пошел было прочь...

— Барин, а барин! Петр Петрович! — послышался мне голос, слабый, медленный и сиплый, как шелест болотной осоки.

Я остановился.

— Петр Петрович! Подойдите, пожалуйста! — повторил голос. Он доносился до меня из угла, с тех, замеченных мною, подмостков.

Я приблизился — и остолбенел от удивления. Передо мною лежало живое человеческое существо, но что это было такое?

Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая — ни дать ни взять — икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать, только зубы белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди желтых волос. У подбородка, на складке одеяла, движутся, медленно перебирая пальцами, как палочками, две крошечные руки тоже бронзового цвета. Я вглядываюсь попристальнее: лицо не только не безобразное, даже красивое — но страшное, необычайное. И тем страшнее кажется мне это лицо, что по нему, по металлическим его щекам, я вижу — силится... силится и не может расплыться улыбка.

— Вы меня не узнаете, барин? — прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. — Да и где узнать! Я — Лукерья... Помните, что хороводы у матушки у вашей в Спасском водила... помните, я еще запевалой была?

— Лукерья! — воскликнул я. — Ты ли это? Возможно ли?

— Я, да, барин, я. Я — Лукерья.

Я не знал, что сказать, и как ошеломленный глядел на это темное, неподвижное лицо. Возможно ли? Эта мумия — Лукерья, первая красавица во всей нашей дворне, — высокая, полная, белая, румяная, — хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница

Лукерья, за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я, шестнадцатилетний мальчик!

— Помилуй, Лукерья, — проговорил я наконец, — что это с тобой случилось?

— Про беду-то мою рассказать? Извольте, барин. Случилось это со мной уже давно, лет шесть или семь. Меня тогда только что помолвили за Василия Полякова — помните, такой из себя статный был, кудрявый, еще буфетчиком у матушки у вашей служил? Да вас уже тогда в деревне не было; в Москву уехали учиться. Очень мы с Василием слюбились; из головы он у меня не выходил; а дело было весною. Вот раз ночью... уже и до зари недалеко... а мне не спится: соловей в саду таково удивительно поет сладко!.. Не вытерпела я, встала и вышла на крыльцо его послушать. Заливается он, заливается... и вдруг мне почудилось: зовет меня кто-то Васиным голосом, тихо так: «Луша!..» Я глядь в сторону, да знать спросонья — оступилась, так прямо с крыльца и полетела вниз — да о землю хлоп! И, кажись, не сильно я расшиблась, потому — скоро поднялась и к себе в комнату вернулась. Только словно у меня что внутри — порвалось... Дайте дух перевести... с минуточку... барин.

Лукерья умолкла, а я с изумлением глядел на нее. Изумляло меня, собственно, то, что она рассказ свой вела почти весело, без охов и вздохов, нисколько не жалуясь и не напрашиваясь на участие.

— С самого того случая, — продолжала Лукерья, — стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла; трудно мне стало ходить, а там уже — полно и ногами владеть; ни стоять, ни сидеть не могу: все бы лежала. И ни пить, ни есть не хочется: все хуже да хуже. Матушка ваша, по доброте своей, лекарям меня показывала и в больницу посылала. Однако облегченья мне никакого не вышло.

Лукерья опять умолкла и опять силилась улыбнуться.

— Это, однако же, ужасно, твое положение! — воскликнул я... и, не зная, что прибавить, спросил: — А что же Поляков Василий?

Очень глуп был этот вопрос.

Лукерья отвела глаза немного в сторону.

— Что Поляков? Потужил, потужил — да и женился на другой, на девушке из Глинного. Знаете Глинное? От нас недалече. Аграфеной ее звали. Очень он меня любил, да ведь человек молодой — не оставаться же ему холостым. И какая уж я ему могла быть подруга? А жену он нашел себе хорошую, добрую, и детки у них есть.

— И так ты все лежишь да лежишь? — спросил я опять.

— Вот так и лежу, барин, седьмой годок.

— Кто же за тобой ходит? Присматривает кто?

— А добрые люди здесь есть тоже. Меня не оставляют. Да и ходьбы за мной немного. Есть-то почитай что не ем ничего, а вода — вон она в кружке-то: всегда стоит припасенная, чистая, ключевая вода. До кружки-то я сама дотянуться могу: одна рука у меня еще действовать может. Ну, девочка тут есть, сиротка; нет, нет — да и наведается, спасибо ей. Сейчас тут была... Вы ее не встретили?

— И не скучно, не жутко тебе, моя бедная Лукерья?

— А что будешь делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще хуже бывает.

— Это каким же образом?

— А у иного и пристанища нет! А иной — слепой или глухой! А я, слава Богу, вижу прекрасно и все слышу, все. Крот под землею роется — я и то слышу. И запах я всякий чувствовать могу, самый какой ни есть слабый! Что Бога гневить? — многим хуже моего бывает. Хоть бы то взять: иной здоровый человек очень легко согрешить может; а от меня сам грех отошел. Намеднись отец Алексей, священник, стал меня причащать, да и говорит: «Тебе, мол, исповедовать нечего: разве ты в твоем состоянии согрешить можешь?» Но я ему ответила: «А мысленный грех, батюшка?» — «Ну, — говорит, а сам смеется, — это грех не великий».

— Да я, должно быть, и этим самым мысленным грехом не больно грешна, — продолжала Лукерья, — потому я так себя приучила: не думать, а пуще того — не вспоминать. Время скорей проходит.

Я, признаюсь, удивился.

— Ты все одна да одна, Лукерья; как же ты можешь помешать, чтобы мысли тебе в голову не шли? Или ты все спишь?

— Ой нет, барин! Спать-то я не всегда могу. Хоть и больших болей у меня нет, а ноет у меня там, в самом нутре, и в костях тоже; не дает спать, как следует. Нет... а так лежу я себе, дышу — и вся я тут. Смотрю, слушаю. Пчелы на пасеке жужжат да гудят; голубь на крышу сядет и заворкует; курочка-наседочка зайдет с цыплятами крошек поклевать; а то воробей залетит или бабочка — мне очень приятно.

— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!

Лукерья взглянула на меня... аль, мол, не забавно? Я, в угоду ей, посмеялся. Она покусала пересохшие губы.

— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к чему? Я хоть грамоте знаю и читать всегда любила, но что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то? Отец Алексей принес мне календарь, да видит, что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а все слушать есть что: сверчок затрещит или мышь где скрести станет. Вот тут-то хорошо: не думать!

— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и что я стану Господу Богу наскучать? О чем я Его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал Он мне крест — значит, меня Он любит.

— Послушай, Лукерья, — начал я наконец. — Послушай, какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя в больницу перевезут, в хорошую городскую больницу? Кто знает, быть может, тебя еще вылечат? Во всяком случае, ты одна не будешь...

Лукерья чуть-чуть двинула бровями.

— Ох, нет, барин, — промолвила она озабоченным шепотом, — не переводите меня в больницу, не трогайте меня. Я там только больше муки приму. Уж куда меня лечить!.. Вы говорите: я одна бываю, всегда одна. Нет, не всегда. Ко мне ходят. Я смирная — не мешаю. Девушки крестьянские зайдут, погуторят; странница забредет, станет про Иерусалим рассказывать, про Киев, про святые города. Да мне и не страшно одной быть. Даже лучше, ей-ей!

Барин, не трогайте меня, не возите в больницу... Спасибо вам, вы добрый, только не трогайте меня, голубчик.

— Ну, как хочешь, как хочешь, Лукерья. Я ведь для твоей же пользы полагал...

Лукерья вздохнула с трудом.

— Как погляжу я, барин, на вас, — начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь... Вы ведь помните, какая я была в свое время веселая? Бой-девка!.. Так знаете что? Я и теперь песни пою.

— Песни?.. Ты?

— Да, песни, старые песни... Много я их ведь знала и не забыла. Только вот плясовых не пою. В теперешнем моем звании — оно не годится.

— Как же ты поешь их... про себя?

— И про себя и голосом. Громко-то не могу, а все — понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне ходит. Сиротка, значит, понятливая. Так вот я ее выучила; четыре песни она у меня переняла. Аль не верите? Постойте я вам сейчас...

Лукерья собралась с духом... Прежде чем я мог промолвить слово, в ушах моих задрожал протяжный, едва слышный, но чистый и верный звук... за ним последовал другой, третий. Лукерья пела, не изменив выражения своего окаменелого лица. Но так трогательно звенел этот бедный, как струйка дыма колебавшийся голосок, так хотелось ей всю душу вылить...

— Ох, не могу! — проговорила она вдруг, — силушки не хватает... Очень уж я вам обрадовалась.