ГЛАВА 6. КУЛЬТУРОЛОГИЯ, ТРАДИЦИОННЫЙ И НАУЧНЫЙ ИСТОРИЗМ
Вопрос о своеобразии и необходимости возникновения культуроведения правильно может быть поставлен только в контексте более широкого вопроса о необходимости всякого исторического знания, и в частности истории как науки и истории как текста. Ответ на него начали давать самые первые из известных нам историков. И тысячелетия мало что изменили в этих ответах. Отец истории Геродот написал свою историю, "чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности"1. Через тысячу лет отцу истории вторил "Геродот варварства" Григорий Турский: "Заботясь, чтобы память о прошлом достигла разума потомков, не решился я умолчать ни о распрях злодеев, ни о житии праведников"2. Еще через полтора тысячелетия, уже в XX в., мы слышим отго-лоски сходных мотивов у нашего соотечественника П.А. Кропоткина, когда он выражает надежду лучше запечатлеть в уме читателя "различные течения мысли и деяний, столкнувшиеся во время Французской революции"1.
На протяжении тысячелетий в исторических текстах присутствует и господствует интерес к деянию, подвигу и преступлению, возобновляющееся усилие сделать их достоянием памяти. Человека с историческим сознанием занимает в прошлом человеческое же, т.е. индивидуальное, временное, неповторимое. Контакт с прошлым мыслится как встреча индивидуальности (необязательно отдельной личности) с индивидуальностью. В этом отношении история всегда общение. В ней никогда не стиралась до конца субъектность отношения к прошлому, невозможным было растворение событий и их носителей в чем-то надындивидуальным. Надындивидуальное появляется и выдвигается на первый план тогда, когда возникает вопрос о том, почему произошли те или иные события. Уже у Геродота понимание и объяснение исторических действий двоится. Их источник видится и в самих себе (в случае, если они объясняются из предшествующих событий или из характера исторических персонажей), и в движении слепой, неотменимой силы рока. Каждое из объяснений само по себе недостаточно и требует дополнения в другом. Объяснение через предшествующие события и характеры фрагментарно, сиюминутно и в свою очередь должно быть объяснено; объяснение же через надмирную силу — это только указание на действующую причину, исключающее ее содержательную характеристику. Взаимодополнительность двух типов объяснений никогда не образовывала целого. Скорее имело место попеременное обращение к каждой из равно неудовлетворительных причин исторического действия. Впрочем, трудно себе представить, что объяснение событий на протяжении тысячелетий играло сколько-нибудь существенную роль в исторических сочинениях. Поскольку они ставили своей целью сохранение в памяти потомков событий прошлого, главное для них было донести события, спасти их от забвения. Подразумевалось, что знакомство с ними не может не привести к пониманию, если это знакомство достаточно близкое. Здесь почти полная аналогия с межличностным общением, когда общающиеся способны понять друг друга при наличии самого факта близкого контакта. Помехи в понимании возникают тогда, когда есть умысел, скрытность, отдаленность и случайность контактов. Но в этом случае пробиться к пониманию вовсе не означает по возможности более полно объяснить партнера. Главное — найти точку для контакта, пространство общности, нечто близкое и узнаваемое в партнере.
Хорошо известно, что историческое знание, исторические сочинения вплоть до XIX в. не были научным знанием и научными текстами. Господствовавший идеал научности их не касался. Они оставались формой контакта человека со своим прошлым, такого же необходимого человеку, как и контакт в пространстве. История поэтому никогда не порывала целиком с эпосом и даже мифом. В послеми-фологическом и послеэпическом сознании она выполняла часть их функций. Свидетельствует об этом помимо прочего еще и то обстоятельство, что вплоть до Нового Времени, а по сути дела и до XIX в., перед историками по-настоящему остро не возникало угрозы потеряться в бесконечности событий и обстоятельств реального исторического процесса. Их отбор происходил как бы сам собой, не вызывая сомнений по поводу того, что должно войти в историческое сочинение, а что остаться за его пределами. Выделялся и закреплялся в тексте не просто обозримый круг персонажей и действий. Как в мифе и эпосе, персонажи и события истории концентрировали в себе некоторую сверхобычную сущностную реальность. Правда, между историком и персонажами его сочинения не было такой абсолютной дистанции, какая была в мифе между миром людей и миром богов. И все-таки в истории по-прежнему существо человеческого мира выражалось характерами и поступками некоторого избранного круга существ. Теперь это не боги, но и не обычные люди. Их избранность состоит или в том, что они персонифицируют своими действиями и характерами самое историю, или же в их роли быть орудиями и выразителями надысторических сил. Эти надисторические силы в истории, как и в мифе, выступали в качестве судьбы, позднее — провидения. Но судьба или провидение по самой своей сути не имеют своего собственного содержания, своей конкретной определенности. Для историка они есть не более чем признание неизбежности того хода исторических событий, который произошел. Судьбу и провидение в принципе невозможно сформулировать как некую формулу, структуру, определенным образом организованную соотнесенность исторических событий. Вот почему они неизбежно вытесняются из мифа или исторического сочинения в процессе их изложения. К ним можно периодически апеллировать как к последней инстанции, но реально и миф, и история наполнены поступками, замыслами, страстями, всем, что характеризует индивидуально человеческое.
Кто, например, действует в "Истории" Геродота или "Деяниях франков" Григория Турского? В первом случае это почти исключительно монархи, правители и полководцы. Во втором к ним добавляются епископы и святые. История к VI в. получила два измерения: светское и церковное. Отсюда различие между Геродотом и Григорием Турским. Но оно ничего не меняет в интересующем нас аспекте исторического знания. Как и прежде в мифе, оно у обоих авторов отражает экстраординарные события и поступки тех, кто в силу своего положения стоит над обычными людьми1.
Разрушение или оттеснение на периферию исторического знания истории в ее традиционном, тысячелетия существовавшем понимании связано с переориентацией историков по двум важнейшим позициям. Во-первых, теряется нерефлективная избирательность в отношении к историческим деятелям и деяниям, все большее их многообразие попадает в сферу внимания исторической науки. И во-вторых, история основное внимание сосредоточивает не на контакте и общении с прошлым, а на его объяснении. Оба неразрывно связанных обстоятельства выражают собой процесс поворота истории к науке, для нее становится актуаль-ным существующий идеал научного знания. История пытается стать наукой в ряду других наук, а следовательно, размываются ее общие с мифом основания.
В контексте проблематики настоящей работы для нас важно отметить только один момент. Поворот исторического знания к науке с неизбежным для нее стремлением к максимально возможному охвату фактического материала и его объяснению привел к тому, что в исторической науке было утеряно ощущение контакта с людьми прошлых лет. Теперь факты и события концентрировались не в деятельности и судьбе немногих исторических персонажей, а в стоящих за фактами и событиями исторических тенденциях и закономерностях. Так или иначе, историческая наука избежала растворения в необозримом многообразии своего предмета, обосновав свое право на новый тип избирательности в отражении предстоящего ей материала. Но избежала таким образом, что внимание исторической науки сосредоточилось преимущественно на принципах упорядочивания изучаемых явлений, а не на них самих. Объяснение стало господствовать в истории до такой степени, что оно почти целиком вытеснило объясняемое. С некоторых пор объяснение в своей роли исторической концепции стало заранее определять круг изучаемых явлений исторической жизни, принимая во внимание те из них, которые выражают собой причины и движущие силы исторического процесса.
Совершившийся поворот исторического знания от контакта с прошлым к его объяснению, от описания деятельности исторических персонажей к выявлению закономерностей и тенденций исторического процесса хорошо виден на примере работ видного отечественного историка Н.П. Павлова-Сильванского. Его наиболее значимые исследования "Феодализм в Древней Руси" и "Феодализм в Удельной Руси", созданные в самом начале XX в., уже самими заглавиями отчетливо выражают перемену ориентации в историческом знании. Очень характерно: обе работы Павлова-Сильванского преследуют своей целью показать, что в XIV—XVI вв. в России господствовал такой же общественный строй, как и на Западе. Автор действительно приводит факты и аргументы, убеждающие в том, что так же, как и в Западной Европе, в России существовало раздробление верховной власти, вассальная иерархия, служба с земли, сословная монархия и т.д. Необходимо ему это ввиду того, что в конце XIX в. в русской исторической науке "глубокое различие между историческим развитием России и Запада для большинства русских историков — положение, не требующее доказательств"1.
Вообще говоря, наличие или отсутствие коренного отличия между русской и западной историей можно выяснить, проследив и сравнив множество перипетий исторического процесса в России и на Западе, мировоззрение и национальный характер народов и т.п. Но для автора силу имеют не сходства и различия сами по себе. Они должны носить коренной, сущностный характер. Сущность же истории России и Запада заключена в их общественном строе, он стоит за наличным многообразием общественной и частной жизни, придает им единство, а следовательно, и может ее объяснить. Работы Павлова-Сильванского основаны на само собой подразумеваемой предпосылке — стоит доказать принципиальное сходство общественного строя в России и на Западе (в данном случае господство у них феодализма на определенном этапе общественного развития), и доказанным будет принцилиальное сходство русской и западной истории в целом.
"Феодализм в Древней Руси" и "Феодализм в Удельной Руси" потому и признаны выдающимися историческими исследованиями, что их автору удалось последовательно и скрупулезно проследить одни и те же черты, присущие феодализму в России и в Западной Европе. Однако при этом остается открытым вопрос о том, является ли общественный строй, и в частности феодализм, тем объясняющим началом, из которого можно вывести все примечательное в русской и западноевропейской истории определенного этапа ее развития. Своими исследованиями Павлов-Сильванский решает только один аспект проблемы — обнаруживает феодализм западноевропейского типа в русской истории XIV—XV вв. Другой же аспект, заключающийся в том, в какой мере феодализм, взятый как общественный строй, способен объяснить русскую историю, он даже не затрагивает. Иными словами, объяснительный принцип истории и сама история Павловым-Сильванским не сопоставляются. В рамках его работ объяснительный принцип носит самодовлеющий характер. На это автор имел право как историк, профессионально занимающийся определенными аспектами русской истории. Дело, однако, еще и в том, что самоограничение автора в "Феодализме в Удельной Руси" так и осталось ограниченностью того направления исторической науки, к которому он принадлежал. Исследуя в историческом развитии тот или иной общественный строй, это направление так и не сделало его конструктивным принципом объяснения какого-либо этапа истории, взятого во всей своей целостности. Исторические исследования пошли в другом направлении, в сторону детальной проработки того материала, который может характеризовать общественный строй. В частности, после выхода работ Павлова-Сильванского наша историческая наука выработала более глубокое и конкретное представление о феодализме в России. И все же изучение феодального строя так и остается одним из вполне самостоятельных, хотя и господствующих направлений истории Средневековья, которое мало сказывается на целостном воспроизведении всей русской истории этой эпохи. Ситуация господства объяснения над объясняемым сохраняется. Но оно во все большей степени носит иллюзорный характер. То новое, что становится достоянием исторической науки, во все большей степени оказывается не соотнесенным с феодализмом, сосуществующим как параллельная ему реальность. Если же связи и устанавливаются, то это именно связи и отношения равноправных реальностей, свидетельства их внутреннего единства, а вовсе не отношения причины и следствия.
Переворот в историческом знании, о котором идет речь, имел под собой глубокое основание. Дело далеко не сводится к тому, что, разрушив или в корне подорвав тысячелетиями существовавшую историю, он не решил поставленных перед собой задач. На момент своего крушения традиционная история с ее историзмом успела заслужить свою погибель. Контакт с прошлым, который лежал в ее основе, обнаружил свои мнимые и иллюзорные стороны. Оказалось, что в нем менее всего учитывалась жизнь прошлого, ее подменяли взгляды и интересы настоящего. Они определяли и принципы отбора материала, и его интерпретацию. Понимание достигалось через однонаправленное узнавание современностью себя в прошлом. Сам контакт, хотя и имел место, не был контактом равных сторон. Поэтому сменив позицию, отказавшись от установки на общение с прошлым, историческое сознание одновременно отказалось и от многовековой мифологизации, успешно существовавшей внутри исторического познания. Но то, что выработала историческая наука взамен, не сделало установку традиционной истории на контакт и общение чем-то ненужным.
С тех пор как история стала восприниматься в качестве естественно-исторического процесса и соответственно изучаться научными методами, неизмеримо расширились и углубились представления о надчеловеческих силах, определяющих ее развитие. Надчеловеческие силы перестали быть только надыстори-ческими, возможной оказалась их трактовка как отчужденных порождений человека и истории. В отличие от судьбы или провидения, надчеловеческие силы, порождаемые самим человеком, не остались чем-то лишь называемым, они предстали в своей расчлененности и со своими ритмами действия. Но в результате вольно или невольно человеческие силы, собственно человеческий момент в историческом познании был потеснен. Против происшедшего изменения можно было бы и не возражать, если признать, что история, как жизнь человека в прошлом, представляет интерес лишь в качестве развития общественного производства, экономических и правовых отношений— словом, как обезличенный социальный механизм жизнедеятельности общества. Но, встав на такую точку зрения, нужно отдавать себе отчет в том, что контакт, общение, понимание человека человеком имеют смысл только в настоящем. Этого как раз и не признавала традиционная история с ее хотя и выдуманными, но живыми людьми. В сущности, в ней, несмотря ни на какие иллюзии и подстановки, было больше открытости к человеку как таковому, вне отчужденных и овещенных его порождений. Традиционная история признавала не только за современным историку человеком право на самоощущение и внутренний мир, таким она видела людей и в прошлом. То, что, с нашей точки зрения, она безудержно привносила в прошлое современность, еще не доказывает ложности ее пути. Когда историческая наука с него свернула, достаточно быстро для нее стал проблематичен смысл своего существования.
Как бы сегодня ни казалась наивной традиционная ориентация истории на "великие и удивления достойные дела", в ней сохранялось главное, недостаток чего ощущается современной исторической наукой: сохранялось отношение к прошлому как такому же живому миру людей, как и современность. Конечно, традиционная история не столько воспроизводила мир живых людей, сколько его измышляла. По своим причинам не пробилась к этому и историческая наука. Но сама задача сегодня приобретает некогда утраченную привлекательность. Мы начинаем все более отчетливо сознавать, что восприятие себя людьми (не функциями общественной системы, но именно людьми со своим внутренним миром и выражающим его мироотношением) возможно только тогда, когда и в прошлом для нас существуют люди, а не закономерности и тенденции. Здесь налицо прямая зависимость: постольку, поскольку человек относится к себе и другим как к суверенным личностям, видит в личности некоторое самостояние, сущностную несводимость к вне- и надличностному, он не может за существенное в прошедшем принимать только то, что господствует над личностью в качестве внешней силы, закономерности, тенденции.
На другом уровне историческое знание возвращается к непреодоленной дихотомии между пониманием истории через нее самое, т.е. через самих людей и через надчеловеческие силы. Важно при этом сделать акцент не на наличии самой дихотомии, а на неизбежности соприсутствия в историческом знании двух точек зрения на исторический процесс. Одна из них — человеческая — длитель-ное время устранялась или сводилась к другой — надчеловеческой. Сегодня такое устранение перестает удовлетворять историческую науку, ощущается как ее кризис. Впрочем, этому совсем не противоречит то, что современная историческая наука в целом пока не готова реализовать в исследованиях свое меняющееся отношение к прошлому, но тенденции в этом направлении существуют. Их выражает культуроведческая ориентация в исторических исследованиях. Как раз ее характеризует направленность на воспроизведение прошлого как результата и процесса деятельности самоопределяющихся субъектов исторического процесса.
Тот факт, что культуроведческая ориентация в историческом знании все-таки возникла, ставит его перед, казалось бы, давно решенной проблемой: что же должна изучать историческая наука, в чем ее смысл? В общем виде варианты решения этой проблемы предложены очень давно. Каким бы разнообразным ни было словесное оформление, их, по сути дела, только два. Первый вариант представлен позициями Геродота, Григория Турского и множества других историков, для которых неизменным оставалась самодовлеющая значимость прошлого, потребность и обязанность в сохранении исторической памяти. Совсем другой подход к истории стоит за словами английского мыслителя XVIII в. Боллингброка: "Она [история] показывает нам и причины явлений, и их прямые последствия, она же помогает нам предугадывать будущие события. Большего она не в состоянии сделать по самой природе вещей"1. Здесь очень легко усматривается "объясняющая", в отличие от предшествующей "понимающей", функция исторического знания. Подход к нему насквозь утилитарен. И совсем не случайно прагматическое отношение к истории совпадает с тенденцией рассматривать ее как закономерности причинно-следственных связей. Как раз утилитарный подход к истории, хотя, конечно же, еще не под пером Боллингброка, имел тенденцию к превращению истории в науку с ее закономерностями. Обратим внимание, Боллингброк как о естественном и само собой разумеющемся говорит о том, что история может дать современности. Другой точки зрения на историю для него не существует. Но она существовала для Геродота и Григория Турского. Для них важно не только и не столько "изучение и польза истории", сколько "забота, чтобы память о прошлом достигла разума потомков". Нотам, где история или польза, или обязанность, там под историей понимаются очень разные вещи. Понимание Боллингброка имело за собой более чем двухвековую историческую перспективу безраздельного господства. То, что несло в себе отношения к истории у Геродота и Григория Турского, не имеет прямого продолжения в современности. Но в чем-то существенном оно близко становящейся культурологической ориентации.