ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ 10 страница

Разрушение ада совершено Христом, но служители Вельзевула восстановили его внесением в мip различных соблазнов. Соблазны эти в основном те, которые Толстой подробно перечислил в своём "Христианском учении", но с добавлением того, что можно определить единым словом: цивилизация. Они таковы: брак и семья, государственная власть, суды и казни, патриотизм, наука, техника, разделение труда, книгопечатание, искусство, медицина, культура, воспитание, социализм, феминизм и пр. Автор сводит в одну плоскость сущности разных уровней. Он уравнивает такие действительно сорные понятия, как социализм и феминизм, с культурой, искусством, не говоря уже о таинствах. Он не хочет видеть двойственной природы многих явлений, могущих служить и добру и злу. С книгопечатного станка может сойти и Библия, и "Тайная доктрина". Да и сам Толстой не смог бы осуществлять собственной проповеднической деятельности, не будь книгопечатания.

Но главным соблазном, служащим, по мнению Толстого, восстановлению ада, стала Церковь и её учение, богословие. Определяя церковную жизнь, Толстой опять допускает кощунственные выпады против неё, прежде всего против таинства Евхаристии.

"Разрушение ада..." художественно малоценно.

Но перед нами — великий писатель. И когда он отдаётся своему таланту, освобождается от навязанной самому себе необходимости проповедовать "новую веру", он продолжает создавать подлинные шедевры. Таков небольшой рассказ "После бала" (1903), написанный, по признанию автора, "в один день".

Здесь Толстой — глубокий психолог, раскрывающий некий важный, внешне парадоксальный закон нравственного восприятия человеком событий и характеров, с которыми он приходит в соприкосновение.

Толстой высветил нравственную основу чувства любви, внутренней склонности человека к человеку. И внутреннего отталкивания человека от человека. Через поведение отца рассказчик уяснил для себя в любимой девушке ту нравственную порчу, о которой, скорее всего, она не догадывалась и сама, но которая стала для него бесспорной. Внутренняя безнравственность не может быть совместима с любовью.

В рассказе "После бала" Толстой исследует то неуловимое, незаметное для стороннего взгляда сцепление обстоятельств, что отражают важнейшие закономерности внешней и внутренней жизни человеческой. В этом — одна из сущностных особенностей толстовского эстетического мышления, проявившаяся (в разной мере) во всём его творчестве. Он сам указал на это в известном письме Страхову от 23-26 апреля 1876 года (непосредственно касаясь романа "Анна Каренина", но по сути выявляя отличительную черту своего образного мировидения): "Во всём, почти во всём, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой, для выражения себя, но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берётся одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя; а можно только посредственно — словами описывая образы, действия, положения". В том же письме Толстой пишет о "бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства".

Отображение всеобщего сцепления событий, обстоятельств, характеров особенно зримо проявляется у Толстого в соединении с панорамным зрением, способностью широкого мысленного охвата необозримого пространства всего бытия географического, временного, экзистенциального. Так было в "Войне и мире".

Подобное мы видим в одном из последних шедевров Толстого — повести "Хаджи-Мурат" (1896—1905). Толстой сцепляет в едином пространстве — действия, мысли, душевные состояния царя, и простого солдата, и скромного офицера, и важного вельможи, и многих и многих, порой самых незначительных персонажей. Автор прослеживает, как поступок или даже отдельное душевное движение человека откликается и сказывается на другом конце долгой цепи событий и обстоятельств, в участи совершенно далёких и никак видимо не связанных с этим человеком людей. По внешности незначительные события, случайные и не стоящие внимания, становятся причиной складывающихся судеб, важнейших последствий в жизненных движениях людских. Например; "Благодаря дурному расположению духа Николая Хаджи-Мурат остался на Кавказе, и судьба его не изменилась так, как она могла бы измениться, если бы Чернышёв делал свой доклад в другое время". В конечном итоге жизнь человека попала в зависимость от времени доклада военного министра царю.

Толстой исследует и сцепление обстоятельств, принадлежащих к сущностно различным уровням бытия. Главный герой, Хаджи-Мурат, принадлежит скорее уровню природы, как тот "чудный малиновый, в полном цвету, репей", оказавшийся бессмысленно погубленным случайной волей человека. И недаром это столь незначащее событие, погубление репья, вызвало в воображении писателя дальнейшее сцепление многих событий, ставших основой содержания повести. Хаджи-Мурат, это дитя природы, натуры, также как и загубленный репей, бессмысленно гибнет в соприкосновении с фальшью и жестокой корыстной силой, олицетворённой для автора фигурой царя.

Ещё больше полнота причинно-следственных сцеплений отобразилась Толстым в повести "Фальшивый купон" (1904), но достоинства этого произведения снижены из-за авторского навязывания ему религиозно-морализаторской тенденции. Толстой следует здесь не от образа к идейному осмыслению его, а от заданной идеи к образно-художественной системе, что определяет жесткий схематизм и содержания, и формы повести, преодолеть который даже Толстой оказался не в состоянии.

Все события "Фальшивого купона" перетекают по закону причинно-следственных сцеплений из одной формы в другую, отливаясь в конкретные проявления добрых или злых действий многих персонажей повествования. Начальный дурной поступок — подделка денежного купона влечёт за собой цепь многих недобрых дел, подчиняющих себе всё большее число своих совершителей. В этой цепи — обманы, грабежи, убийства; и каждое звено-событие тянет за собой новое, часто более тяжкое, чем то, какое побудило его совершение.

Питательной почвой для появления и расширения злых дел становится ложь цивилизации, опровергающей законы добра, живущего в сознании народа. Остановить развитие зла может, по мнению Толстого, одно непротивление злу силой. Тогда как противление служит лишь порождению нового зла и продлению цепи следующих одно за другим преступлений.

Осуществлять непротивление злу человек может (для Толстого сомнения в том нет) лишь вне Церкви, и поэтому как проявление доброго дела, противостоящего злу, автор показывает создание секты, во главе которой встали некий портной и крестьянин Иван Чуев, постигшие истину посредством самостоятельного разумения Евангелия.

Сектанты всех мастей становятся, нужно заметить, особенно любимы Толстым, и в жизни и в творчестве: прежде всего из-за их противодействия Православию. Недаром так деятельно помогал он духоборам, недаром одним из носителей авторской идеи стал в романе "Воскресение" также некий сектант, с которым Нехлюдов беседует в остроге. В "Фальшивом купоне" сектанты показаны как твёрдые носители правды Христовой, и Церковь оказывается бессильной перед ними.

Цель автора "Фальшивого купона" была несомненно благая, но фальшь самой схемы, под которую он пытался подогнать жизнь, способна привести к опасному результату, ибо малая художественность и примитивизм образной системы могут опорочить самые добрые намерения.

В последний период творчества Толстой создаёт ряд нравственно-поучительных бытовых повестей, больших и малых, в которых представляет примеры подлинной жизни в Боге либо обличает отступления от Божией правды. Это "Алёша Горшок", "Корней Васильев", "Ягоды", "Бедные люди", "Что я видел во сне...", "Сила детства" и др. Все они добры по своему настрою и вполне приемлемы для душеполезного чтения, особенно в детском возрасте. ? По жанру это в основном притчи-проповеди, бесхитростно развивающие необходимость служения добру и противодействия злу кротостью и незлобивостью.

Центральным произведением последнего творческого десятилетия Толстого следует признать повесть "Божеское и человеческое" (1906).

Здесь автор попытался в образной форме воплотить то, о чём он ещё в "Критике догматического богословия" рассуждал как о цели жизни всех людей: быть сынами Божиими. В "Божеском и человеческом" Толстой конкретизирует свою мысль, что обусловлено самою образною формой выражения мысли.

Центральный герой повести — благородный революционер Светлогуб, не виновный в предъявленном ему обвинении, но приговорённый к повешению по несправедливому стечению обстоятельств. Именно в нём совершается то духовное преображение, какое должно совершаться в каждом человеке. Оказавшись в тюрьме, Светлогуб впервые серьёзно начинает читать Евангелие, и чтение переворачивает все его прежние понятия о жизни.

Это преображение не укрылось от внимательных испытующих глаз крестьянина-раскольника, душой ощутившего, что этот безвестный "юнош" знает истинную веру. После долгих поисков и сомнений старику открывается эта истина: "тот юнош с Агнцем был. А сказано: Агнец победит я, всех победит... И кто с Ним, те избраннии и вернии". Смысл этого утверждения имеет опору в Писании: "Они будут вести брань с Агнцем, и Агнец победит их; ибо Он есть Господь господствующих и Царь царей, и те, которые с Ним, суть званные и избранные и верные" (Откр. 17,14).

Агнец же есть Христос.

"На другой день видит Иоанн идущего к нему Иисуса и говорит: вот Агнец Божий, Который берёт на Себя грех мира" (Ин. 1,29).

В системе толстовского вероучения Светлогуб стал не просто со Христом, но стал и как Иисус, то есть стал сыном Божиим.

Видение старика-раскольника перед смертью — художественный символ всей веры Толстого, итога его поисков и раздумий над жизнью, зримое воплощение Царства Божия на земле: "Старик раскольник умирал, и духовному взору его открылось всё то, чего он так страстно искал и желал в продолжение всей своей жизни. Среди ослепительного света он видел Агнца в виде светлого юноши, и великое множество людей из всех народов стояло перед ним в белых одеждах, и все радовались, и зла уже больше не было на земле. Всё это совершилось, старик знал это, и в его душе и во всём мipe, и он чувствовал великую радость и успокоение".

Нет ничего для Толстого выше этого и желаннее этого. Человек стал сыном Божиим.

И всё-таки не вполне понятно: Получается, что Светлогуб, светлый юноша среди ослепительного света, словно бы занимает место Христа. Станет яснее, когда вспомним, что, ещё переводя Евангелие от Иоанна, Толстой отразил свою идею об однородности во плоти всякого человека Отцу. Следовательно, каждый однороден и Христу и может, осознав эту свою однородность, заменить собой Христа. Не так ли и сам Толстой мнил себя заменой Христу?

И вот можно видеть, что толстовское стремление к земному блаженству не сходно с упованиями прочих российских (и не только российских) мечтателей. Не пошловатый жизненный комфорт, доставляемый прогрессом и католической цивилизацией, как у Чаадаева; и не развратный гедонизм хрустальных дворцов, как у Чернышевского; и не торжество невнятной социальной справедливости, как у многих и многих последующих возвестителей светлого будущего, видим мы в мечтаниях Толстого. Царство Божие у Толстого — это нравственно просветлённое состояние человеческих душ, единящихся в любовной умилённости друг к другу — в ожидании окончательного слияния в бессмертии, ожидающем всех за порогом земного бытия.

Тут если и обожение, то в толстовском понимании, слишком разнящемся с православным.

Драматургия великого писателя несёт в себе все особенности толстовского творчества, сцеплена со всеми его сильными и слабыми сторонами.

Многие художественные произведения Толстого последнего периода насыщены публицистикой. Писатель страстно проповедует и ощущает потребность прямого обращения, вне образного языка, к своим читателям. Но и того недостаточно: творческий темперамент побуждает к непосредственному диалогу с мipoм поверх всех условностей художественной формы.

"Его проповедь, — верно сказал о. Василий Зеньковский, — потрясала весь мир, влекла к себе, — конечно, не в силу самих идей (которые редко кем разделялись), не в силу исключительной искренности и редкой выразительности его писаний, — а в силу того обаяния, которое исходило от его морального пафоса, от той жажды подлинного и безусловного добра, которая ни в ком не выступала с такой глубиной, как у Толстого".

Публицистические сочинения Толстого сосредоточивают в себе силу и слабость его проповедничества, его стремления глаголом жечь сердца людей, обличать, не смущаясь ничем, все пороки земного царства, зорко высмотренные им до самых потаённых глубин. Жесткий отчуждённый способ видения жизни проявляется и в толстовской публицистике в своей полноте.

"Сила Толстого, — утверждал о. Георгий Флоровский, — в его обличительной откровенности, в его моральной тревоге. У него услышали призыв к покаянию, точно некий набат совести. Но в этой же именно точке всего острее чувствуется и вся его ограниченность и немочь. Толстой не умеет объяснить происхождение этой жизненной нечистоты и неправды. Он точно не замечает всей радикальности эмпирического зла. И наивно пытается свести всё к одному непониманию или безрассудству, всё объяснить "глупостью" или "обманом", или "злонамеренностию" и "сознательной ложью". Всё это характерные чёрточки просвещения. Толстой знает о скверне в человеке и говорит о ней с брезгливостью и гнушением... Но чувства греха у него не было. И стыд ещё не есть раскаяние... "

Толстой не хочет знать первопричины зла — первородного греха. Оттого его обличения жестоко эмоциональны, но бездуховны. Отсутствие же чувства греха, о котором говорит о. Георгий Флоровский, есть следствие отвержения личности и вообще особого положения человека в мipe, в Замысле о мipe. Да и каком Замысле может идти речь, когда отрицается Бог-Творец и Вседержитель? Итак, по-прежнему у Толстого всё жёстко взаимосвязано. Поэтому ему остаётся лишь бессильно критиковать сложившиеся порядки. Бессильно, ибо недостаёт силы проникнуть в духовную суть вещей.

Толстой и себя не щадит, вызнавая в себе гордость добродетели, которая долго препятствовала осознанию важнейшей для него истины: корень несчастий людей не в социально-имущественном положении человека. Это важно понять, поскольку Толстому ещё и теперь усвояют исключительно социальную критику существовавших порядков, тогда как он есть обличитель религиозно-нравственный.

С основной мыслью Толстого, пока она проявляется в обобщённом виде, можно согласиться. Он приходит к выводу о необходимости внутреннего переустройства человека для одоления зла, а не внешних перемен, бесполезных при недолжном душевном настрое человека. Толстой оценивает всё бытие по критериям вечного и доказывает давно известное: мир во зле лежит. Сказать так, быть может, и нелишне, но — что есть зло? Для человека, желающего лишь наслаждаться, не обращая внимания на беды и страдания ближнего, злом будет всё, что мешает наслаждению, в том числе и нравственные обличения Толстого. Кто прав: Толстой или этот гедонист? Если Христос не воскрес, правы оба, и оба — неправы.

Поэтому, не имея твёрдой опоры на камне истинной веры, Толстой постепенно переходит в своих рассуждениях с внутреннего на внешнее, на обстоятельства существования, переходит всё более к убеждённости в преимущественной важности этих условий жизни (а неизжитый руссоизм тому способствует). Он начинает отвергать все институты общественного устроения бытия в земном мipe, в царстве кесаря, усматривая в них несоответствие нравственным заповедям. И наоборот: к духовному, к Церкви, к мистическому телу Христову, он применяет законы, приложимые лишь к земным сущностям. Всё смешалось... Толстой критикует земное за несоблюдение небесных установлений и обличает вечность за неподчинение законам времени. Там, где Христос мыслится не воскресшим, подобное только и возможно.

Где выход? Служить Богу. "Весь смысл жизни вижу только в исполнении воли Бога", — пишет Толстой в своём ответе Синоду на отлучение. Но как узнать волю Бога? "Чтобы узнать волю Отца, надо узнать истинную, основную свою волю. Она, сыновняя воля, всегда совпадает с отцовской".

Тут можно запутаться ещё больше: каждый за истинную свою волю, если нет чётких ориентиров, может принять всё что угодно. И под влиянием искреннего убеждения, что творит волю Божию, человек может дойти до самого чудовищного. К тому же "истинную волю" может нашёптывать лукавый враг, и непременно начнёт.

Тупики, тупики...

Запутавшись в логических противоречиях (быть может, того ясно и не сознавая), Толстой всё сводит к одному: он отвечает не на вопрос "что делать?", а на вопрос "чего не следует делать?". Об этом — все важнейшие публицистические сочинения писателя ("Стыдно", "Рабство нашего времени", "Не убий", "Не могу молчать" и др.).

Однако и в самой попытке такого ответа Толстой заводит следующих за ним в новый тупик. Протоиерей Иоанн Восторгов (новомученик Российский) сумел разглядеть это сразу: "Он "не может молчать" при виде казни преступников-революционеров и укоряет правителей за то, что они не следуют учению его, Толстого, хотя они открыто не признают его учителем; но он молчит, когда революционеры и убийцы — все, почитающие его своим учителем, казнят самовольно сотни и тысячи невинных людей и заливают кровью лицо земли Русской". Полезно вспомнить, что от рук террористов (а Толстой им тайно и бессознательно сочувствовал как борцам с государством) погибло значительно больше жертв, чем было казнено самих преступников.

Окончательная "положительная" программа Толстого неучастие во зле. Такой ответ можно было бы счесть и справедливым, если бы знать, что то, что человек считает дурным делом, и впрямь таково. Но если Христос не воскрес, то нет и подлинных критериев добра и зла. Толстой ведь называл злом многое из того, что православный человек признаёт для себя как благо. Например, воцерковлённую жизнь.

Трагедия Толстого в том, что он отвергал критерии, при которых только и можно было созидать, тогда как самому ему оставалось лишь разрушать — ничто иное. Но к чему привела проповедь жить вне Церкви, вне государства, вне родины? Бердяев сказал о том ясно и справедливо:

"Мировая война проиграна Россией потому, что в ней возобладала толстовская моральная оценка войны. Русский народ в грозный час мировой борьбы обессилили, кроме предательств и животного эгоизма, толстовские моральные оценки. Толстовская мораль обезоружила Россию и отдала её в руки врага... Толстовская мораль расслабила русский народ, лишила его мужества в суровой исторической борьбе, но оставила непреображённой животную природу человека с её самыми элементарными инстинктами. Она убила в русской природе инстинкт силы и славы, но оставила инстинкт эгоизма, зависти и злобы. Эта мораль бессильна преобразить человеческую природу, но может ослабить человеческую природу, обесцветить её, подорвать творческие инстинкты".

Выход из всех этих тупиков обретается только с верою в Воскресение Христово.

 

Итак, был гениальный писатель. Он был наделён обострённым чувством искания правды. Душа его тянулась к свету. Таковых прежде всего ищет враг: как погубить...

Но тяга к правде, искренняя потребность всеобщего блага оказались у этого писателя неразрывно сопряжены в нём с деспотическою гордынею рассудка и гордынею добродетели, слившейся с моральным гедонизмом. И вместе неизбежно производили во всех его исканиях неизживаемые противоречия, двойственность мыслей и действий. Стремясь к единению в любви, Толстой вопреки своим воле и намерению споспешествовал разъединению людей во вражде, которая невольно выкристаллизовывалась в его сочинениях, во вражде против идеи Христа Воскресшего, Христа Спасителя и против Церкви Его.

Эта раздвоенность отозвалась в глубине его бытия тягой к небытию. Тяга к небытию — не она ли определяла последние годы жизни Толстого? И не сублимация ли это своего рода того страха смерти, каким заражена была вся его жизнь? Так, случается, тянет стоящего на краю пропасти броситься в неё, уничтожив сам ужас только воображаемого, длящегося в воображении беспощадного падения...

Уход в "ничто" — вот, по сути, толстовское понимание спасения.

Трагически обнаружилось это в последнем событии жизни Толстого — в его уходе, в бегстве, в смерти.

"Уход" Толстого таит в себе провиденциальный смысл. В нём дан урок мipy (ибо на Толстого смотрел и смотрит весь мip): отрицание Воскресения неизбежно порождает жажду небытия. Внешне это выразилось как невозможность бытия в том мipe, в каком он продолжал быть вопреки своему міропониманию. И он бежал от такого бытия.

И последний парадокс его жизни: он бежал, совершив попытку найти помощь у той Церкви, которую так страстно отрицал. Пусть попытка осталась неудавшейся, но она была.

Из Ясной Поляны Толстой направился в Оптину Пустынь. Сколькие писатели, начиная с Киреевских и Гоголя, искали и обретали здесь опору, утешение, веру. Толстой бывал в Оптиной не один раз. Он встречался здесь и с преподобным Амвросием. Тот, по замечанию Н.Бердяева, "был утомлён" толстовской гордыней. Теперь гордыня остановила Толстого у самых ворот старческого скита. Известно, что он долго ходил вдоль скитской ограды, но так и не одолел того состояния, какое препятствовало ему войти.

Со станции Астапово, от смертельно уже больного писателя, пришла в Оптину телеграмма с просьбой к старцу Иосифу прибыть к болящему. Телеграмма была отправлена, пока Толстой ещё был волен в своих поступках, но когда старец Варсонофий (призываемого старца Иосифа не отпустили монастырские заботы) добрался до Астапова, здесь уже распоряжались тёмные служители зла во главе с человеком, носившим слишком значащую фамилию Чертков. Они не допустили к умирающему даже жену, Софию Андреевну.

Позволить старцу войти для них было бы смерти подобно.

"Железное кольцо сковало покойного Толстого, хотя и Лев был, но ни разорвать кольца, ни выйти из него не мог..." — так позднее сказал о нем старец.

Ужаснёмся же этой трагедии исхода великого человека из жизни.

Умирать ему выпало трудно...

Разбирая воззрения Толстого, мы невольно даём им свою оценку. Это необходимо — иметь верное, насколько в наших силах, суждение о религиозных исканиях человека, слишком явно отмеченного Божиим даром. Такая отмечённость есть указание осмыслить и пережить в себе отрицательный духовный опыт, выжечь из себя то недолжное, что обнаруживается в таком переживании. "История души Толстого, — писал о. В.В. Зеньковский вскоре после смерти писателя, — от её первой фазы безрелигиозности до последних блужданий и ненужно-злобной борьбы против Церкви — есть суровый и грозный урок нам всем". Для осознания такого урока суждение наше должно быть трезвым, спокойным и нелицеприятным.

Но суждение не смеет быть осуждением, если мы хотим благого плода для себя. Достоевский говорил о земном суде, что только тогда он принесёт благую пользу, когда каждый, входящий в зал суда, не осудит внутренне обвиняемого, но осознает и переживёт в себе вину, за которую тот должен понести наказание. Не это ли должно быть и в нашем пред-переживании Страшного Судища Христова? Нет ли в каждом, хоть в малой мере, того, за что многие готовы осудить и осуждают Толстого? Скажем более недостойная жизнь тех, кто самоуверенно причисляли себя к христианам, стала одной из причин отступничества Толстого от Церкви. Или это недостоинство наше уже преодолено?

"И поэтому не раздражение или озлобление, но покаяние и сознание всей своей виновности перед Церковью должно вызывать у нас то, что Толстой умер в отчуждении от Неё, — мудро рассудил С.Н. Булгаков. — Толстой оттолкнулся не только от Церкви, но и от нецерковности нашей жизни, которою мы закрываем свет церковной истины".

Личное покаяние — важнейшее, что должно совершаться в нас при истинном духовном осмыслении религиозного поиска, блужданий и заблуждений великого писателя.