Джонатан Свифт 2 страница
Мне следовало бы, на правах посвящающего, представить вашему сиятельству перечень ваших достоинств, но при этом очень не хотелось бы оскорбить вашу скромность; особенно я бы должен был прославлять вашу щедрость к людям с большими дарованиями и малыми средствами, прозрачно вам намекнув, что подразумеваю себя самого. И я уже собрался, по принятому обычаю, прочитать сотню или две посвящений, чтобы сделать оттуда выдержки в применении к вашему сиятельству, но одна случайность отвлекла меня: на обложке этой рукописи я вдруг заметил два следующих слова, написанных крупными буквами: Detur dignissimo, которые, как мне показалось, имеют какой то важный смысл. Но, к несчастью, обнаружилось, что никто из работающих у меня авторов не знает латыни (хотя я им часто платил деньги за переводы с этого языка). Мне пришлось поэтому прибегнуть к помощи младшего священника нашего прихода, который перевёл это так: пусть будет дано достойнейшему; по толкованию священника, автор желал, чтобы его произведение посвящено было величайшему по уму, учёности, рассудительности, красноречию и мудрости гению нашей эпохи. Я зашёл к одному поэту (работающему для моей лавки) из соседнего переулка, показал ему перевод и спросил, кого, по его мнению, может подразумевать автор; после некоторого размышления он ответил, что тщеславие есть порок, к которому он питает крайнее отвращение; но, судя по содержанию надписи, полагает, что подразумеваемое лицо есть не кто иной, как он сам, и при этом крайне любезно предложил свои услуги gratis , чтобы настрочить посвящение себе самому. Я попросил его, однако, высказать ещё какую нибудь догадку. «Отчего же? – ответил он. – Если это не я, то лорд Соммерс». Потом я отправился ещё к нескольким знакомым умникам, подвергая свою особу немалому риску и неприятностям, благодаря несметному числу тёмных винтовых лестниц, но все они в один голос указывали на ваше сиятельство и себя самих. Да будет ведомо вашему сиятельству, что этот образ действия не моё изобретение, ибо я где то слышал афоризм, что люди, которым все предоставляют второе место, имеют несомненное право на первое.
После этого я окончательно убедился, что ваше сиятельство есть именно то лицо, которое имел в виду автор. Но, будучи очень мало знаком со стилем и формой посвящений, я поручил только что упомянутым умникам снабдить меня указаниями и материалом для панегирика доблестям вашего сиятельства.
Через два дня они принесли мне десять листов бумаги, исписанных с обеих сторон. Они поклялись, что подобрали всё, что можно было найти в характерах Сократа, Аристида, Эпаминонда, Катона, Туллия, Аттика и других людей с такими же трудными именами, которых я не могу сейчас припомнить. Однако мне сильно сдаётся, что, воспользовавшись моим невежеством, они надули меня, так как когда я стал читать собранное ими, то не обнаружил ни одного слога, который бы не был мне и каждому так же хорошо известен, как и им. Поэтому я с горечью подозреваю обман: мои авторы украли и списали от слова до слова единодушное мнение о вас современников. Так что, по моему, зря я выкинул пятьдесят шиллингошиллингов из кармана.
Если бы, изменив заглавие, я мог воспользоваться этим самым материалом для другого посвящения (как делали лица, выше меня стоящие), это позволило бы мне возместить мои убытки; но я дал просмотреть написанное нескольким лицам, и все они, не прочитав и трёх строчек, уверяли меня, что оно ни к кому больше не может быть применено, кроме вашего сиятельства.
В самом деле, я ожидал услышать о храбрости вашего сиятельства как полководца; о бесстрашии, с каким вы бросаетесь в брешь или взбираетесь на стену крепости; или увидеть, как ваша родословная нисходит по прямой линии от австрийского дома; или узнать об удивительном вашем искусстве рядиться и танцевать; или о ваших глубоких познаниях в алгебре, метафизике и восточных языках. Но докучать публике старым избитым рассказом о вашем уме, красноречии, учёности, мудрости, справедливости, учтивости, прямоте и уравновешенности характера во всех жизненных положениях, о вашем великом уменье распознавать достойных людей и готовности оказывать им поддержку и четырьмя десятками других общих мест, признаюсь, я слишком для этого совестлив и застенчив. Ведь нет таких добродетелей, ни в общественной, ни в частной жизни, какие при нужных обстоятельствах вы не выказали бы публично, а те немногие, что, благодаря отсутствию поводов проявить их, могли бы остаться незамеченными вашими друзьями, позаботились недавно вынести на свет ваши враги.
Конечно, было бы искренне жаль, если бы блестящий пример доблестей вашего сиятельства пропал для будущих поколений, потому что это урон и для них и для вас, но главным образом потому, что они так необходимы для украшения истории последнего царствования; и это служит мне другим основанием воздержаться от перечисления их здесь, ибо я слышал от мудрых людей, что ни один добросовестный историк не станет пользоваться посвящениями для своих характеристик, если их будут писать в принятом теперь духе.
Есть один пункт, в котором, мне кажется, нам, посвятителям, хорошо было бы изменить свои приёмы: вместо того чтобы так рассыпаться в похвалах щедрости наших патронов, нам следовало бы потратить несколько слов на восхищение их терпением. Давая сейчас вашему сиятельству такой прекрасный повод проявить его, я считаю, что это будет высшей моей похвалой. Впрочем, может быть, мне и не следует вменять терпение в большую заслугу вашему сиятельству, давно уже привыкшему выслушивать скучные речи, иногда по такому же пустому поводу; надеюсь поэтому, что вы будете снисходительны и к настоящей речи, особенно приняв во внимание, что к вам обращается со всяческим почтением и благоговением,
Милорд,
Вашего сиятельства покорнейший
и преданнейший слуга,
Книгопродавец.
КНИГОПРОДАВЕЦ ЧИТАТЕЛЮ
Вот уже шесть лет, как в мои руки попала эта рукопись, написанная, по видимому, за год до этого, ибо в предисловии к первому сочинению автор говорит, что рассчитывал выпустить его в 1697 году, да и по некоторым намёкам, разбросанным как в этом произведении, так и во втором, видно, что они написаны около этого времени.
Что касается автора, то не могу сообщить о нём решительно ничего; однако, по заслуживающим доверия сведениям, это издание совершается без его ведома: он считает рукопись потерянной, так как дал её лицу, теперь уже покойному, и обратно не получил. Таким образом, было ли произведение окончательно отделано автором и собирался ли он восполнить пропущенные строки, остаётся одинаково неизвестным.
Если бы я вздумал рассказать читателю, по какой случайности я стал хозяином этих бумаг, мой рассказ в наш недоверчивый век был бы сочтён чем то вроде надувательства торгаша. Поэтому я с удовольствием избавляю и его и себя от столь ненужного беспокойства. Остаётся ещё один щекотливый вопрос: почему я не издавал рукописи раньше? Я воздерживался по двум соображениям: во первых, имел в виду более выгодное дело, а во вторых, питал некоторую надежду услышать об авторе и получить от него указания. Но недавно меня очень встревожило известие о подложном списке, который какой то большой умник заново отшлифовал и приукрасил или, как выражаются наши теперешние писатели, приспособил к духу времени, что уже так удачно проделано с Дон Кихотом, Боккалини, Лабрюйером и другими писателями. Я счёл за лучшее предложить публике произведение в неискажённом виде. Если кому нибудь угодно будет снабдить меня ключом для объяснения более трудных частей, я буду весьма признателен за одолжение и напечатаю этот ключ отдельно.
ПОСВЯТИТЕЛЬНОЕ ПОСЛАНИЕ
ЕГО КОРОЛЕВСКОМУ ВЫСОЧЕСТВУ ПРИНЦУ
ПОТОМСТВУ
Сэр,
Преподношу вашему высочеству плоды очень немногих часов досуга, украденных у коротких перерывов между множеством дел и обязанностей, весьма далёких от подобного рода развлечений. Это жалкий продукт урывков времени, сильно меня тяготивших в периоды долгих отсрочек сессий парламента, оскудения заграничных известий и затяжной дождливой погоды. По этой и другим причинам он не особенно заслуживает высокого покровительства вашего высочества, чьи неисчислимые добродетели в столь раннем возрасте побуждают мир смотреть на вас как на пример в будущем для всех принцев. Ибо хотя ваше высочество только что вышли из младенчества, однако весь учёный мир уже решил подчиниться вашим будущим предписаниям с нижайшей и безропотнейшей покорностью, в убеждении, что сама судьба поставила вас единственным судьёю произведений человеческого ума в наш просвещённый и благовоспитанный век. Мне кажется, что число обращающихся к вашему решению способно было бы смутить и испугать более ограниченное дарование, чем у вашего высочества: но, чтоб помешать столь замечательному суду, особа, заботам которой поручено воспитание вашего высочества (по видимому), решила (как мне передавали) держать вас почти в полном неведении относительно наших занятий, наблюдать над которыми прирождённое и неотъемлемое право ваше.
Меня удивляет смелость этой особы, которая вопреки очевидности пытается убедить ваше высочество в том, что наш век почти вовсе безграмотен и едва ли произвёл хоть одного писателя в каком нибудь жанре. Я прекрасно знаю, что, достигнув более зрелых лет и изучив древних писателей, ваше высочество будете настолько любознательны, что не пренебрежёте изучением авторов непосредственно предшествующего вам времени. И подумать, что этот наглец в отчёте, подготовляемом для вашего обозрения, собирается свести их к столь ничтожному числу, что мне стыдно его назвать! Гнев закипает во мне при этой мысли, я весь горю желанием вступиться за честь и интересы нашей обширной цветущей корпорации, а также моей собственной особы, к которой, как мне известно из долгого опыта, он относился и теперь относится с особенной злобой.
Вполне возможно, что, прочтя когда нибудь эти строки, ваше высочество вступите в спор со своим воспитателем по поводу правильности моих утверждений и прикажете ему показать вам что нибудь из наших произведений. В ответ на это ваш воспитатель (я хорошо осведомлён о его намерениях) спросит ваше высочество: «Где же они? Что с ними сталось?» – и выдаст это за доказательство, что их никогда не было, ибо в то время их невозможно будет сыскать. Невозможно сыскать! Кто же запрятал их? Канули они в пучину вещей? Но ведь по природе своей они были достаточно легковесны, чтобы плавать на поверхности веки вечные. Значит, виноват он сам, привязав им такой тяжёлый груз, что они пошли ко дну. Неужели же они истреблены без остатка? Кто же уничтожил их? Воспользовались ли ими после принятия слабительного или же изорвали на раскурку? Кто пустил их для задницы? Но чтобы у вашего высочества не было больше никаких сомнений, кто виновник этого всеобщего разрушения, прошу вас взглянуть на большую страшную косу, которую ваш воспитатель любит постоянно носить с собой. Благоволите обратить внимание на длину, крепость, остроту и твёрдость его ногтей и зубов; присмотритесь к его ядовитому гнусному дыханию, врагу жизни и вещества, гнилому и тлетворному, – и рассудите, возможно ли для каких либо тленных чернил и бумаги нашего поколения оказать ему приличное сопротивление. О, если бы ваше высочество решились когда нибудь обезоружить этого узурпировавшего власть ma?tre du palais , отняв у него разрушительные орудия, и установить вашу власть hors de page!
Было бы слишком долго перечислять различные способы тирании и разрушения, какие позволил себе применить ваш воспитатель в этом случае. Его закоренелая злоба к писаниям нашего времени так велика, что из нескольких их тысяч, ежегодно производимых нашим славным городом, ни об одном не бывает слышно по прошествии нескольких месяцев. Несчастные дети! Многие варварски истребляются прежде, чем научатся просить пощады на родном языке. Иных он душит в колыбели, других запугивает до конвульсий, от которых они скоропостижно умирают; с иных сдирает кожу живьём, других разрывает на куски. Великое множество приносится в жертву Молоху, а прочие, отравленные его дыханием, чахнут от истощения сил.
Но больше всего заботит меня положение нашего цеха поэтов, от лица которых я готовлю прошение вашему высочеству, которое будет покрыто ста тридцатью шестью подписями первоклассных имён; впрочем, бессмертные произведения их носителей, вероятно, никогда не достигнут ваших очей, хотя каждый из них в настоящее время смиренно и ревностно домогается лавров и в подкрепление своих домогательств может предъявить большие, изящно изданные томы. Бессмертные творения этих знаменитых мужей ваш воспитатель, сэр, обрёк на неминуемую гибель, уверив ваше высочество, что нашей эпохе не выпало чести произвести ни единого поэта.
По нашему убеждению, бессмертие – великая и могущественная богиня; но напрасны наши приношения ей и жертвы, если воспитатель вашего высочества, узурпировавший обязанности жреца, в беспримерном своём честолюбии и жадности будет перехватывать их и пожирать.
Утверждать, будто наш век совершенно необразован и вовсе лишён писателей, мне кажется такой дерзостью и такой ложью, что я часто собираюсь доказать противоположное почти что неопровержимым образом. Впрочем, хотя число писателей громадно и произведения их несметны, они, однако, так молниеносно исчезают со сцены, что память о них и их образ изглаживаются, прежде чем успеют запечатлеться в нас. Когда у меня впервые возникла мысль об этом обращении, я приготовил обширный список заглавий для представления его вашему высочеству в качестве бесспорного довода в мою пользу. Свежие экземпляры заглавных страниц были только что выставлены на всех воротах и углах улиц; но когда через несколько часов я вернулся с целью рассмотреть их внимательнее, все они были сорваны, а на их месте красовались новые. Я стал справляться о них у читателей и книгопродавцев, но мои расспросы не привели ни к чему: всякая память о них изгладилась среди людей, невозможно было больше узнать, где они находятся.
Меня подняли на смех как деревенщину и педанта, лишённого всякого вкуса тонкости, мало осведомлённого в текущих делах и ничего не знающего о том, что творится в лучших придворных и городских кругах. Таким образом, я могу лишь в самой общей форме заявить вашему высочеству, что мы преисполнены учёности и остроумия, но привести какие нибудь подробности – задача слишком щекотливая для моих слабых способностей. Если бы в ветреный день я вздумал утверждать вашему высочеству, что у горизонта плывёт большое облако, похожее на медведя, в зените – другое, имеющее вид ослиной головы, а на западе – третье, с когтями дракона, и ваше высочество через несколько минут пожелали бы проверить, правду ли я говорю, то, наверное, все эти облака уже изменили бы форму и положение, появились бы новые, и вы могли бы согласиться со мной лишь в том, что на небе есть облака, но признали бы, что я грубо ошибся относительно их зоографии и топографии.
Однако ваш воспитатель, может быть, всё ещё будет упорствовать и задаст вопрос: что же сталось с громадными кипами бумаги, понадобившимися для такого количества книг? Разве можно уничтожить их целиком с такой молниеносной быстротой, как я утверждаю? Что мне ответить на столь возмутительное возражение? Расстояние между вашим высочеством и мной слишком велико для того, чтобы послать вас убедиться воочию в отхожие места, к кухонным печам, к окнам непотребных домов или к грязным фонарям. Книги, подобно своим авторам, людям, одним только путём появляются на свет, но у них есть десятки тысяч путей уйти и никогда больше не возвращаться.
С полным чистосердечием заявляю вашему высочеству, что всё, о чём я собираюсь говорить, чистейшая правда в настоящую минуту, когда я пишу. Но я ни в коем случае не могу поручиться, что, перед тем как эти строки дойдут до вас, не случится никаких переворотов. Всё же прошу вас принять их как образец нашей учёности, нашей учтивости и нашего остроумия. Итак, даю слово честного человека, что в настоящее время у нас есть в живых некий поэт, по имени Джон Драйден, чей перевод Вергилия недавно напечатан большим, прекрасно переплетённым томом in folio, и если тщательно поискать, то, насколько мне известно, его ещё можно найти. Есть и другой, по имени Наум Тейт, готовый поклясться, что настрочил для выпуска в свет кучу стихов, подлинные экземпляры которых и сам он и его издатель (если законно потребовать) ещё могут представить, так что он очень удивлён, почему людям доставляет удовольствие делать из этого такую тайну. Есть и третий, известный под именем Тома Дерфи, поэт обширных знаний, разностороннего дарования и глубочайшей учёности. Есть также некий мистер Раймер и некий мистер Деннис, глубокомысленные критики. Есть и особа, величаемая доктором Б ли, с огромной эрудицией написавшая около тысячи страниц, в качестве полного и точного отчёта об одном удивительной важности споре между ним и издателем. Это писатель бесконечного ума и юмора; никто не умеет шутить с большим изяществом и весёлостью. Далее, признаюсь вашему высочеству, что собственными глазами видел особу Уильяма У на, бакалавра богословия, написавшего благороднейшим слогом внушительных размеров том против одного друга вашего воспитателя (от которого – увы! – он не может поэтому ожидать большой благосклонности), украшенный крайней учтивостью и любезностью, полный открытий, одинаково драгоценных и своей новизной и полезностью, и уснащённый блёстками такого колкого и меткого остроумия, что автор его является достойным соратником своего вышеупомянутого друга.
Зачем мне входить в дальнейшие частности, которые могли бы наполнить целый том панегириками моим собратьям современникам? Этот акт справедливости я отложу до более объёмистого труда, в котором собираюсь написать характеристику теперешнего поколения умников нашего народа. Личности их я опишу пространно и во всех подробностях; дарование же и умственные способности в миниатюре.
А покамест осмеливаюсь преподнести вашему высочеству верное извлечение из общей сокровищницы всех искусств и наук, предназначенное вам в помощь и руководство. И я ни капельки не сомневаюсь, что ваше высочество прочтёте его так же прилежно и почерпнёте оттуда столько же полезных сведений, как и другие молодые принцы почерпнули их из множества томов, написанных в последние годы в помощь их занятиям.
Да преуспеет ваше высочество в мудрости и добродетели, достигнет зрелости и затмит своим блеском всех своих царственных предков, – такова будет каждодневная молитва.
Сэр,
Вашего высочества
преданнейшего и т. д.
Декабрь 1697
ПРЕДИСЛОВИЕ
Умников в нынешний век так много и так они проницательны, что сановники церкви и государства начинают, по видимому, сильно опасаться, как бы эти господа не вздумали, в периоды долгого мира, выискивать на досуге слабые стороны религии и управления. Чтоб это предотвратить, в последнее время с большим усердием стали выдвигаться проекты отвлечения сил и рвения наших грозных исследователей от разбора и обсуждения столь щекотливых вопросов. В конце концов всё остановились на одном проекте, выполнение которого потребует, однако, известного времени и больших издержек. Покуда же, – благодаря ежечасно возрастающей опасности со стороны новых отрядов умников, снабжённых (как есть основание опасаться) перьями, чернилами и бумагой, каковые в течение часа могут быть обращены в памфлеты и другое наступательное оружие, годное для немедленного употребления, – признано было совершенно необходимым безотлагательно придумать какое нибудь временное средство – впредь до окончательной разработки главного плана. С этой целью один любознательный и тонкий наблюдатель сделал несколько дней назад в одной большой комиссии следующее важное сообщение: у моряков существует обычай, когда они встречают кита, бросать ему для забавы пустую бочку и тем отвлекать от нападения на корабль. Притча эта немедленно подверглась истолкованию: кит был объявлен Левиафаном Гоббса, забавляющимся швырянием всех систем религии и государственного строя, великое множество которых подточены, иссушены, шумны, пустопорожни, топорны и крайне неустойчивы. Таков левиафан, от которого бесстрашные умники нашего века, как говорят, заимствуют своё оружие. Корабль в опасности понять легко, ибо издавна он служит символом государства. Но разгадать смысл бочки оказалось делом трудным; после долгого обсуждения и прений было решено сохранить буквальное значение, и собрание постановило: дабы помешать оным левиафанам швыряться и забавляться государством (которое и само по себе очень склонно к качанию), их следует отвлечь от той игры Сказкой бочки. И так как мои дарования сочтены были весьма подходящими для этой цели, то я удостоен заказом на сочинение названной сказки.
Вот единственная цель опубликования нижеследующего трактата, который, надеюсь, займёт на несколько месяцев названные беспокойные умы – впредь до осуществления грандиозного плана, тайну которого разумно будет немного приоткрыть благосклонному читателю.
Мы собираемся учредить большую академию, могущую вместить девять тысяч семьсот сорок три человека, каковая цифра, по скромному подсчёту, приблизительно равна наличному количеству умников на нашем острове. Их предполагается разместить по различным школам академии, где они будут предаваться тем занятиям, к которым чувствуют наибольшую склонность. Сам учредитель в весьма скором времени опубликует свои планы, к которым я и отсылаю любопытного читателя для более подробного ознакомления; здесь же упомяну лишь о нескольких главных школах. Там предполагается, во первых, большая школа педерастов с учителями французами и итальянцами. Далее школа грамоты, весьма просторное здание; школа зеркал; школа ругани; школа критиков; школа слюнотечения; школа езды на палочке; школа поэзии; школа искусства пускать волчки ; школа хандры; игорная школа и множество других, перечислять которые было бы слишком скучно. Никто не принимается в члены этих школ без удостоверения, за подписью двух компетентных лиц, в том, что предъявитель его действительно умник.
Но вернёмся к делу. Я хорошо знаю, каким требованиям должно удовлетворять предисловие; только бы у меня хватило способностей достигнуть идеала. Трижды понуждал я воображение пуститься в область вымысла, и трижды мои попытки кончались впустую; вся моя изобретательность была истощена сочинением самого трактата. Не то у моих более удачливых собратьев, современных писателей: никогда не выпускают они предисловия или посвящения без какой нибудь эксцентрической выходки, чтоб с самого начала поразить читателя и разжечь его любопытство к тому, что будет дальше. Так, один весьма изобретательный поэт, в погоне за новизной, сравнил себя в предисловии с палачом, а своего патрона с приговорённым к смерти преступником; вот что было insigne, recens, indictum ore alio . Когда я проходил курс этих необходимых и благородных занятий , мне посчастливилось слышать много отменных штучек в таком роде, но не стану обижать сочинителей пересадкой их сюда, ибо я заметил, что нет вещи, более нежной и хуже выдерживающей переноску, чем современные остроты. Иные вещи необыкновенно остроумны сегодня, или натощак, или в этом месте, или в восемь часов вечера, или за бутылкой, или летним утром, или сказанные г ном Как его звать; но стоит только произвести самую ничтожную перестановку или сказать их чуточку невпопад, и они совершенно пропадают. Таким образом, у остроумия есть свои дороги и участки, от которых оно не может отклониться ни на волос под страхом гибели. Современные остряки научились искусственно останавливать эту ртуть и связывать условиями времени, места и личности. Есть шутка, которая не может выйти за пределы Ковент гардена, и шутка, понятная только в уголке Гайд парка. И вот, хоть мне подчас и больно бывает при мысли, что все остроумные места, которыми я уснащу задуманное произведение, устареют и утратят соль с первой же переменой нынешней обстановки, всё же я не могу не признать справедливости такого положения вещей; в самом деле, зачем нам стараться о доставлении острот будущим поколениям, если наши предки ничего нам не оставили в этой области? Это не только моё мнение, так думают все новейшие и, следовательно, ортодоксальнейшие и утончённейшие судьи. Однако, будучи крайне озабочен, чтобы каждый образованный человек, достигший того уровня вкуса, на который рассчитано остроумие текущего августа 1697 года, мог проникнуть до самого дна всех возвышенных мыслей, заключённых в настоящем трактате, я считаю нужным установить следующее общее правило: всякий читатель, желающий до конца понять мысли автора, сделает лучше всего, если мысленно перенесётся в ту обстановку и поставит себя в то положение, в каком находился автор, когда то или иное значительное место стекало с его пера, ибо таким образом установится равновесие и точное соответствие понятий у читателя с автором. И вот, чтобы помочь прилежному читателю в таком деликатном деле, насколько это позволяет ограниченность места, вспоминаю, что самые удачные части этого трактата были сочинены в постели, на чердаке; нередко также я считал нужным (по причинам, о которых не нахожу удобным рассказывать) изощрять своё воображение голодом; и вообще вся книга, от начала и до конца, была написана во время продолжительного лечения и большого безденежья. Вследствие этого я утверждаю, что добросовестному читателю будет совершенно невозможно понять многие блестящие места, если он не соблаговолит приготовиться к преодолению встречающихся трудностей при помощи преподанных указаний. Таков главный мой постулат.
Так как я объявил себя усерднейшим почитателем всех современных форм, то боюсь, как бы какой нибудь придирчивый умник не стал меня упрекать за то, что, написав уже столько страниц предисловия, я ещё не сделал, согласно обычаю, ни одного выпада против массы писателей, на каковую вся эта писательская масса вполне справедливо сетует. Я только что прочёл несколько сот предисловий, авторы которых с первого же слова обращаются к благосклонному читателю с жалобой на это крайнее бесчинство. У меня сохранилось несколько образцов, которые привожу со всей точностью, какую позволяет мне память.
Одно из этих предисловий начинается так:
Выступать в качестве писателя в то время, когда пресса кишит, и т. д.
Другое:
Налог на бумагу не уменьшает числа пачкунов, ежедневно отравляющих, и т. д.
Третье:
Когда каждый мальчишка, мнящий себя умником, берётся за перо, небольшая честь стоять в списках, и т. д.
Четвёртое:
Когда наблюдаешь, какая мразь наполняет прессу, и т. д.
Пятое:
Только повинуясь вашему приказанию, милостивый государь, решаюсь я выступить перед публикой; ибо кто же по менее серьёзному поводу стал бы мешаться в эту толпу бумагомарак, и т. д.
Теперь скажу два слова в свою защиту против этого упрёка. Во первых, я далеко не согласен с тем, что многочисленность писателей причиняет вред нашему отечеству и настойчиво утверждаю обратное в различных частях настоящего сочинения. Во вторых, для меня несколько сомнительна справедливость такого образа действий, ибо я замечаю, что многие из этих учтивых предисловий написаны не только одной и той же рукой, но и людьми, наиболее плодовитыми в своей продукции. Расскажу читателю по этому поводу сказочку:
Один скоморох собрал вокруг себя на Лестерфилдсе огромную толпу зевак. Среди прочих там находился толстый неуклюжий парень, полузадушенный толпой, который то и дело орал: «Господи, какое грязное сборище! Ради бога, добрые люди, потеснитесь немножко! Тьфу, пропасть! Кой чёрт собрал сюда эту сволочь? Вот чёртова давка! Дружочек, прибери, пожалуйста, локоть!» В конце концов один стоявший рядом ткач не выдержал: «Чтоб тебе пусто было! Ишь какое пузо отрастил! Кто, спрашивается, чёрт тебя побери, устраивает здесь давку, как не ты? Разве ты не видишь, чума тебя разрази, что своей тушей ты занимаешь место за пятерых? Для тебя одного площадь, что ли? Подтяни ка своё брюхо, чёртов сын, и тогда, я ручаюсь, места хватит на всех».
Писатель пользуется известными привилегиями, в благодетельности которых, надеюсь, нет никаких оснований сомневаться. Так, встретив у меня непонятное место, читатель должен предположить, что под ним кроется нечто весьма полезное и глубокомысленное; а если какое нибудь слово или предложение напечатано другим шрифтом, значит, оно непременно содержит нечто необыкновенно остроумное или возвышенное.
Что же касается свободы, с какой я позволил хвалить себя по всякому удобному и неудобному поводу, то, я убеждён, она не нуждается ни в каком оправдании, если считать достаточно авторитетной вещью множество великих примеров. Ибо следует здесь заметить, что похвала была первоначально как бы пенсией, уплачиваемой обществом; однако современные писатели, находя, что собирать её очень хлопотно и обременительно, приобрели недавно в полную собственность право распоряжаться ею; с тех пор оно принадлежит всецело нам самим. По этой причине автор, расхваливая себя самого, облекает свои притязания в определённую формулу; она обыкновенно выражается такими или подобными словами: говорю без тщеславия, – что, мне кажется, ясно доказывает правоту и справедливость этих притязаний. И я раз навсегда заявляю, что в настоящем сочинении приведённая формула подразумевается во всех подобных случаях; упоминаю об этом во избежание слишком частых её повторений.
Великое облегчение для моей совести сознавать, что столь обстоятельный и полезный трактат не содержит ни единой крупинки сатирической соли; это единственный пункт, в котором я позволил себе отклониться от прославленных отечественных образцов нашего времени. Я заметил, что некоторые сатирики обходятся с публикой совсем как школьные учителя с шалуном мальчуганом, разложенным на скамье для порки; сначала отчитывают за проступок, потом доказывают необходимость розги и заключают каждый период ударом. А по моему, если я смыслю что нибудь в людях, эти господа отлично могли бы обойтись без своих выговоров и порки, ибо во всей природе нет более загрубелой и нечувствительной вещи, чем задница публики, действуете ли вы на неё носком сапога или берёзовыми прутьями. Кроме того, большинство наших современных сатириков, по видимому, совершают большой промах, полагая, что раз крапива жжётся, то и все другие сорные травы должны обладать таким же свойством. Этим сравнением я нисколько не хочу унизить наших достойных писателей. Ведь мифологам хорошо известно, что сорные травы стоят выше всей прочей растительности, вследствие чего первый монарх нашего острова, отличавшийся таким тонким вкусом и острым умом, поступил весьма мудро, вырвав розы из цепи ордена и посадив на их место чертополох, как более благородный цветок. На этом основании лучшие наши знатоки древностей высказывают предположение, что сатирический зуд, так распространённый в этой части нашего острова, впервые был занесён к нам из за Твида. Пусть же процветает он здесь и благоденствует долгие годы! Пусть смотрит на презрение света с таким же спокойным и пренебрежительным равнодушием, какое свет проявляет к его уколам! Пусть не приводит писателей в уныние ни собственная тупость, ни тупость их собратьев! Но пусть они помнят, что остроумие подобно бритве, которой легче всего порезаться, когда она притупилась. Кроме того, люди, у которых зубы слишком прогнили для того, чтобы кусать, как нельзя лучше вознаграждены за этот недостаток зловонием своего дыхания.