Психологизм ранней лирики Ахматовой

Первый период у Ахматовой длится около десяти лет - с конца 900-х по 1922 г. Затем - долгий перерыв, вернее, почти перерыв; молчание изредка нарушается - стихами, подобными горестным вскрикам. До читателя они, увы, не доходят. Слово поэту: "... В 1936 г. я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, и голос уже звучит по-другому."1 Действительно, "по-другому", но перемена не аналогична той, какую мы наблюдали у Пастернака. Перемена здесь - особого рода.

Первую книгу Ахматовой ("Вечер", 1912) предваряет предисловие Михаила Кузмина, и в нем он высказал похвалу, для него несколько неожиданную. Немного раньше со страниц журнала "Аполлон" прозвучал его призыв, обращенный к собратьям по перу: "Умоляю, будьте логичны - да простится мне этот крик сердца! - логичны в замысле, в постройке произведения, синтаксисе..." По этому поводу Эйзенбаум заключил: "Недаром именно Кузмин первый приветствовал появление стихов Анны Ахматовой"2. Как раз наоборот! Кузмин уловил и признал достоинством ахматовской книги то, что ему самому было чуждо и от чего он хотел отвадить писателей, а именно: "непонятную связь" вещей (вещественных подробностей) с "переживаемыми минутами"3, т. е. нечто нелогичное. В отличие от Блока и Пастернака, Ахматова не затемняет высказывания, избегает в равной мере закодированности и невнятицы; то, что у нее "непонятно", имеет иные истоки.

Ранняя лирика Ахматовой была по преимуществу однотемной; стихи о любви, об отношениях "я" и "ты" доминируют во всех пяти сборниках той поры. Отклонения от господствующей темы хотя и существенны (это - отклики на исторические события, авторские декларации), но немногочисленны. В поздней лирике состав сборников (книг) иной. Однотемность сменяется многотемностью, поэтическое слово движется по разным направлениям. Продолжается рассказ интимно-личного порядка, однако в суженных рамках - теперь это не доминанта, а сектор лирического массива; с другой стороны, возрастают, в объеме и значении, выступления, обращенные к событиям, проблемам прошлого и настоящего, заряженные гражданским пафосом; они тоже занимают площадь особого сектора поэзии. И если прежде центральные персонажи ("она" и "он") открывали себя через перипетии любовной драмы, то теперь личная судьба предстает в социальном, эпохальном освещении; соответственно перестраивается образ лирического "я". Еще один сектор - стихи о "тайнах ремесла", портреты писателей, в их ряду - автопортретные эскизы. Темы, вдобавок, ветвятся: в группе произведений, пронизанных токами современности, допустимо выделить военный, материнский, "азийский" мотивы. Выделение, разделение будет однако небезусловным; секторы, мотивы взаимодействуют, отсвечивая каждый в каждом - в большей или меньшей степени.

Отличия поздней лирики от ранней не остались незамеченными, и, конечно же, нашлись доброхоты, усмотревшие в происшедшей перемене акт возвышения - преодоление смыслового дефицита ("узости", "ограниченности", как часто писали) первых книг. Мне видится другое. Поздняя лирика и следует за ранней, и сополагается с ней в общетворческом контексте; это - размещенные ступенчато, но относительно автономные образования, каждое из которых обладает собственным художественным весом. И творческий поворот здесь - не устранение изъяна (как это было задумано у Пастернака), а видоизменение творческой задачи; поэт пишет по-другому, потому что испытывает в том потребность, а не потому, что хочет поправить себя. Развитие интимно-личной темы служит тому достаточным подтверждением.

Через все стихи последнего тридцатилетия частым пунктиром проходит мысль о возвращении во времени далеко назад; "теперь" настойчиво отсылает к "прежде". Но продолжение давнего разговора-диалога ("ее" с "ним") не есть простое его продление, разговор разворачивается по-особому, совмещая в себе воскрешение былого - отстранение от него - переоценку бывшего и небывшего.

Прежде "любовная память" переплеталась со сценами свиданий, любовь то вторгалась в текущее, то удалялась во владения воспоминаний. Теперь осталась только память, чувство теперь не переживается, а умозрительно восстанавливается - с тем напряжением, с той остротой, с какой ранее переживалось. Поэт верен себе: он вновь продвигает главную мысль сквозь череду варьирующихся повторений, поглощающих частные различия.

Неизменно и непоправимо "я" и "ты" разъединены, и поскольку общаются они только по каналу памяти, постольку усиливается интимизация общения. Героиня оживляет в воображении, во внутреннем зрении такие детали прошлого, такие моменты встреч-невстреч, которые ведомы только их участникам, а для остальных, т. е. для читателей, остаются загадкой. Интимизация захватывает глубинные слои лирического откровения, что, естественно, ограничивает доступ к поздним текстам.

Образ у поздней Ахматовой, как и у ранней, обладает понятно-непонятной семантикой, но непонятное ныне вносится в содержание "любовной памяти", а не в ее связь с окружающей средой. Художественное мышление, в известной мере, модифицируется.

При чтении поневоле просятся на язык многочисленные вопросы. Начало стихотворения 1936 г.:

 

Не прислал он лебедя за мною,

Или лодку или черный плот? -

Он в шестнадцатом году весною

Обещал, что скоро сам придет.

Первые две строки иносказательны, ни "лодка", ни "плот" не есть реальные средства передвижения, но последнее двустишие - прямая, ничем не осложненная информация, и хотелось бы знать, почему "обещал" именно в "шестнадцатом году", что это за дата? Ведь к этой дате стянут поэтический рассказ. В стихах "Так отлетают темные души" (1940) "она" мысленно беседует с "ним". Но с ним ли? Ее слова: "Помнишь, мы были с тобою в Польше? / Первое утро в Варшаве... Кто ты? / Ты уж другой или третий? - "Сотый!" Что означает этот ответ? Первое стихотворение из цикла "Cinque" завершается такими строками: "И ту дверь, что ты приоткрыл, / Мне захлопнуть не стало сил". Финал содержит некий существенный - для понимания целого - намек, но он остается непроясненным. Опорой одиннадцатого фрагмента из "сожженной тетради" (цикл "Шиповник цветет") служит метафора костра, огня: "Я тогда отделалась костром", "Ты забыл те, в ужасе и муке, / Сквозь огонь протянутые руки, / И надежды окаянной весть". Опять ссылка на какой-то важный рубеж биографии "я", и опять - пелена скрытности. Следующий цикл - "Полночные стихи", под номером 2 - "Первое предупреждение". Стихотворение начинается серией обобщений ("Все превращается в прах", "Над сколькими безднами пела / И в скольких жила зеркалах"), и затем, с введением "его" памяти ("придется тебе вспоминать") резко сужается, чтобы завершиться единичной, видимо, символической подробностью ("Тот ржавый колючий веночек / В тревожной своей тишине"). О значении символа можно лишь строить догадки.

В ранних стихах смысл того, что было и чего не было, - во взаимоотношениях "я" и "ты" - сравнительно ясен; редкие неясности (скажем, вызванные сдвинутостью сюжета к легенде, к притче) осложняют, однако не расшатывают общего впечатления. В поздней лирике событийная канва затуманена, удельный вес потаенного высказывания возрастает. Только по-прежнему Ахматова, в отличие от Пастернака, от Мандельштама, не склонна пользоваться "темной речью"; у нее неясность - продукт сокращения рассказа, отслоения части от целого, усеченности описания, но не его невнятности.

И еще: вопреки внесению непонятного в течение исповеди, ретроспективные стихи обнаруживают крепкую внутреннюю спаянность. Твердой рукой прочерчены сквозные линии общего замысла: трагическая власть памяти, мучительно оживляющей прошлое, переносящей его в настоящее, с его добром и злом, с горечью разлуки и болью предательства - и вводящей пережитое и переживаемое в горнило высокого катарсиса7. Фокусируют замысел два тоста - "Последний тост" (из цикла "Разрыв") и "Еще тост" (из цикла "Трилистник московский"). Под первым дата "1934", под вторым "1961-1963". Второй тост отсылает к первому (слово "еще"), конец второго периода жизни сопрягается с его началом. Исходный момент - безжалостная ирония здравицы наоборот: "Я пью за разоренный дом, / За злую жизнь мою, / За одиночество вдвоем / И за тебя я пью, - / За ложь меня предавших губ, / За мертвый холод глаз..." Потом - взлет просветления: "За веру твою! И за верность мою! / За то, что с тобою мы в этом краю!" Мучение разрыва не исчезает, призрачная встреча в "полночном доме" и манит, и страшит, и притом "ее" и "его" соединяет катартический сон, сила которого - "как приход весны".