Бог и государство 3 страница

Обожествляя человеческие вещи, идеалисты всегда приходят к торжеству грубого материализма. И по очень простой причи­не: божественное испаряется и возносится на свою родину, на Небо, и одно только животно-грубое остается действительно на земле.

Да, идеализм в теории неизбежно приводит на практике к самому грубому материализму — не для тех, конечно, кото­рые искренне проповедуют идеализм, им приходится обыкно­венно видеть в конце концов бесплодность своих усилий, — йо­для тех, кто старается воплотить их учение в жизнь, для цело­го общества, поскольку оно дает себя подчинить идеалистиче­ским доктринам.

Нет недостатка в исторических доказательствах этого об­щего факта, который на первый взгляд может показаться странным, но вполне естественно объясняется, если больше по­думать над ним.

Сравните две последние цивилизации античного мира — гре­ческую и римскую. Которая из этих цивилизаций была более материалистична, более естественна в своей исходной точке и наиболее гуманно-идеалистична по своим результатам? Ко­нечно, греческая. Которая, напротив, была более абстрактно-идеалистична в исходной точке и приносила материальную свободу человека в жертву идеальной свободе гражданина, представленной абстракцией юридического права, а естествен­ное развитие человеческого общества — абстракции государст­ва, и которая по своим последствиям явилась более грубой? Конечно, римская цивилизация. Правда, греческая цивилиза­ция, как и все античные цивилизации, в том числе и римская, была исключительно национальная и основана была на рабстве. Но, несмотря на эти два громадных исторических недостатка, она тем не менее первая поняла и осуществила идею человеч­ности. Она облагородила и действительно идеализировала жизнь людей. Она превратила человеческие стада в свободные ассоциации свободных людей, она создала бессмертные науки, искусства, поэзию и философию и первые понятия уважения человека на основе свободы. При помощи политической и со­циальной свободы она создала свободную мысль. И в конце средних веков, в эпоху Возрождения достаточно было, чтобы несколько греческих эмигрантов принесли в Италию некото­рые из своих бессмертных книг, чтобы жизнь, свобода, мысль, гуманность, погребенные в мрачной темнице католицизма, вос­кресли. Эмансипация человека — вот имя греческой цивилиза­ции. А имя цивилизации римской? — Завоевание со всеми его грубыми последствиями. А ее последнее слово? — Всемогуще­ство Цезарей. Это — обесценивание и порабощение наций и людей.

То, что мы видим сейчас, служит лишь новым доказательст­вом этого. За исключением заблуждающихся великих сердец, и великих умов, названных мною выше, кто ныне является са­мыми ожесточенными защитниками идеализма? Во-первых, все царствующие дома и их придворные. Во Франции — Наполе­он III со своей супругой госпожой Евгенией; все их бывшие министры, царедворцы и экс-маршалы от Руэ и Базэна до Флери и Пиетри; мужи и жены императорского мира, которые так хорошо идеализировали и спасли Францию; это — их журнали­сты и их ученые: Кассаньяки, Жирардены, Дювернуа, Вельо, Леверрье, Дюма; наконец, черная фаланга иезуитов и иезуиток во всевозможных робах; все дворянство и вся высшая и средняя буржуазия Франции; это — либеральные доктринеры и либералы без доктрин: Гизо, Тьеры, Жюли Фавры, Пельтаны и Жюли Симоны, все ожесточенные защитники буржуазной эксплуатации. В Пруссии, в Германии это — Вильгельм I» истинный современный представитель господа Бога на земле; все его генералы, все его померанские и другие офицеры, вся его армия, которая, сильная своей религиозной верой, завое­вала Францию всем известным «идеальным» способом. В Рос­сии это — царь и весь его двор, Муравьевы и Берги, все убий­цы и набожные усмирители Польши. Повсюду, одним словом, религиозный или философский идеализм (причем один есть лишь более или менее свободный перевод второго) служит ны­не знаменем материальной кровавой и грубой силы для бес­стыдной материальной эксплуатации. Напротив, знамя теоре­тического материализма, красное знамя экономического равен­ства и социальной справедливости, поднято практическим идеа­лизмом угнетенных и изголодавшихся масс, стремящихся осу­ществить наибольшую свободу и человеческое право каждого в братстве всех людей на земле.

Кто же — истинные идеалисты, идеалисты не отвлеченности, но жизни, не неба, но земли, и кто — материалисты?

Очевидно, что основное условие теоретического или божест­венного идеализма — пожертвование логикой, человеческим ра­зумом, отказ от науки. С другой стороны, мы видим, что, за­щищая идеалистические доктрины, невольно оказываешься ув­леченным в стан угнетателей и эксплуататоров народных масс. Вот два важных основания, которые должны были казаться до­статочными, чтобы отдалить от идеализма всякий великий ум, всякое великое сердце. Как же случилось, что наши знамени­тые современные идеалисты, у которых, конечно, нет недостат­ка ни в уме, ни в сердце, ни в доброй воле и которые посвятили все свое существование целиком служению человечеству, — как же случилось, что они упорно остаются в рядах представителей доктрины, отныне осужденной и обесчещенной?

Нужно, чтобы они побуждались к этому очень сильными мотивами. Это не может быть ни логика, ни наука, ибо и логи­ка и наука — против идеалистической доктрины. Это не могут быть, разумеется, и личные интересы, ибо такие люди беско­нечно выше всего, что может быть названо личным интересом. Нужно, следовательно, чтобы это был сильный мотив мораль­ного порядка. Какой же? Он может быть только один: эти зна­менитые люди думают, конечно, что идеалистические теории или верования существенно необходимы для достоинства и мо­рального величия человека и что материалистические теории, напротив того, понижают его до уровня животного.

А если верно обратное?

Всякое развитие, как я уже сказал, влечет за собою отрица­ние исходной точки. Так как исходная точка, по учению мате­риалистической школы, материальна, то отрицание ее необхо­димо должно быть идеально. Исходя из тотальности действи­тельного мира или из того, что отвлеченно называют материей, материализм логически приходит к действительной идеализа­ции, то есть к гуманизации, к полной и совершенной эмансипа­ции общества. Напротив, так как по той же самой причине ис­ходная точка идеалистической школы идеальна, то эта школа неизбежно приходит к материализации общества, к организа­ции грубого деспотизма и к подлой, несправедливой эксплуа­тации в форме Церкви и Государства. Историческое развитие человека по учению материалистической школы есть прогрес­сивное восхождение, а по идеалистической системе оно может быть лишь непрерывным падением.

Какой бы вопрос, касающийся человека, мы ни затронули, мы всегда натолкнемся на то же основное противоречие между двумя школами. Таким образом, как уже я отметил, материа­лизм исходит из животности, чтобы установить человечность; идеализм исходит из божественности, чтобы установить рабство и осудить массы на безысходную животность. Материализм от­рицает свободную волю и приходит к установлению свободы; идеализм во имя человеческого достоинства провозглашает сво­бодную волю и на развалинах всякой свободы основывает авто­ритет. Материализм отвергает принцип авторитета, ибо рассмат­ривает его с полным основанием как порождение животности и потому что, напротив, торжество человечества, которое, по его мнению, есть главная цель и смысл истории, осуществимо лишь при свободе. Одним словом, в любом вопросе вы всегда уличите идеалистов в практическом осуществлении материализ­ма. Между тем как материалистов вы, напротив, увидите всег­да преследующими и осуществляющими самые глубоко идеаль­ные стремления и мысли.

По системе идеалистов история, как я уже сказал, не мо­жет быть ничем иным, как непрерывным падением. Они начи­нают с ужасного падения, после которого никогда уже не под­нимаются, с божественного сальто-мортале из возвышенных сфер чистой абсолютной Идеи в область материи. И заметьте еще — какой материи! Не той вечно деятельной и подвижной материи, полной свойств и сил, жизни и ума, какою она нам представляется в действительном мире, но материи отвлечен­ной, обедненной и сведенной к абсолютной нищете путем фор­менного грабежа этими «пруссаками мысли», то есть теолога­ми и метафизиками, которые из нее все украли, чтобы отдать своему Императору, своему Богу, — той материи, которая, ли­шенная всех присущих ей свойств, всякой деятельности и вся­кого движения, представляет лишь в противоположность бо­жественной идее абсолютную глупость, непроницаемость, инертность и неподвижность.

Это падение столь ужасно, что Божество, божественная лич­ность или идея, сплющивается, теряет сознание самой себя и уже никогда не находит себя. И в этом отчаянном положе­нии она еще вынуждена творить чудеса! Ибо, раз материя инертна, всякое движение, которое происходит в мире, даже са­мое материальное, есть чудо и может быть лишь продуктом бо­жественного вмешательства, действий Бога на материю. И вот это бедное Божество, разжалованное и почти уничтоженное своим падением, остается несколько тысяч веков в этом обмо­рочном состоянии, затем медленно пробуждается, стремясь всегда безуспешно схватить какое-нибудь смутное воспомина­ние о себе самом; и всякое движение, которое оно производит с этой целью в материи, становится творением, новой формаци­ей, новым чудом. Таким путем оно проходит через все ступени материальности и животности: сперва газ, простое или сложное химическое тело, минерал, оно затем распространяется по зем­ле в виде растительной и животной организации, потом сосре­доточивается в человеке. Здесь оно как будто должно бы найти себя, ибо в каждом человеческом существе оно возжигает ан­гельскую искру, частицу своего собственного божественного су­щества, бессмертную душу.

Как удалось ему вложить абсолютно нематериальное в аб­солютно материальное? Как тело может содержать, заключать в себе, ограничивать, парализовать чистый дух? Вот еще один из вопросов, который только вера, это страстное и глупое утверждение нелепости, может разрешить. Это — самое вели­кое из чудес. Здесь мы можем лишь установить результаты, практические следствия этого чуда.

После тысяч веков бесполезных усилий, чтобы прийти в се­бя, Божество, потерянное и распространенное в материи, ко­торую оно одушевляет и которую приводит в движение, находит точку опоры, своего рода фокус своего собственного сосре­доточения. Это — человек, это — его бессмертная душа, странным образом заключенная в смертном теле. Но каждый «отдельный человек, рассматриваемый индивидуально, — беско­нечно ограничен, слишком мал, чтобы заключать божественную безграничность; он может содержать в себе лишь чрезвычайно малую частицу ее, бессмертную как Целое, но бесконечно мень­шую, нежели Целое. Отсюда следует, что божественное Су­щее, Сущее абсолютно нематериальное, Дух — делимо, как и ма­терия. Вот еще другая тайна, решение которой нужно предо­ставить вере.

Если бы Бог весь целиком мог поместиться в каждом чело­веке, тогда каждый человек был бы Богом. Мы бы имели бес­конечное количество Богов, причем каждый оказывался бы ограничен всеми другими и в то же время каждый был бы бес­конечен — противоречие, которое непременно повлекло бы вза­имное уничтожение людей ввиду невозможности существования более чем одного. Что же касается частиц, то это другое дело. В самом деле, нет ничего более рационального, чем то, чтобы одна частица была бы ограничена другою и была бы меньше своего Целого. Только здесь представляется другое противоре­чие. Сущее ограниченное, сущее большее и сущее меньшее — это атрибуты материи, но не духа. У такого духа, каким его представляют себе материалисты, это, конечно, может быть, ибо по учению материалистов действительный дух есть не что иное, как функционирование совершенно материального орга­низма человека. И тогда большая или меньшая величина духа абсолютно зависит от большего или меньшего совершенства человеческого организма. Но эти самые атрибуты ограничения и относительной величины не могут быть приписаны духу, ка­ким его понимают идеалисты, духу абсолютно не материаль­ному, духу, существующему вне всякой материи. Там не мо­жет быть ни большего, ни меньшего, никакой границы между духами, ибо есть лишь один Дух — Бог. Если прибавить, что бесконечно малые и ограниченные частицы, составляющие человеческие души, суть в то же время бессмертны, мы дойдем до верха противоречий. Но это вопрос веры. Не будем оста­навливаться на нем.

Итак, следовательно, Божество разорвано и вмещено беско­нечно малыми дозами в бесконечное количество существ обоего пола, всех возрастов, всех рас и всех цветов.

Это для него в высшей степени неудобное и несчастное по­ложение, ибо божественные частицы столь мало узнают друг друга в начале своего человеческого существования, что начи­нают с пожирания друг друга. Однако в этом состоянии вар­варства и чисто животной грубости божественные частицы, че­ловеческие души сохраняют смутное воспоминание своей перво­бытной божественности и непобедимо влекутся к Целому. Они ищут друг друга, они ищут его. Это — само Божество, распро­страненное и затерянное в материальном мире, ищет себя в людях, и оно столь разрушено множественностью человече­ских тюрем, в которых рассеяно, что, ища себя, совершает кучу глупостей.

Начиная с фетишизма, оно ищет себя и поклоняется самому себе то в камне, то в кусочке дерева, то в тряпке. Даже весь­ма вероятно, что оно никогда не вышло бы из тряпки, если бы другое божество, которое воздержалось от падения в материю и которое сохранилось в состоянии чистого духа на возвышен­ных высотах абсолютного идеала или в небесных сферах, не сжалилось бы над ним.

И вот опять новая тайна — тайна Божества, раскалывающе­гося на две половины, из которых каждая является целой и бесконечной и из коих одна, Бог-Отец, скрывается в чистых, нематериальных областях, а другая, Бог-Сын, — снизошла в материю. Мы увидим сейчас установившиеся непрерывные сношения сверху вниз и снизу вверх между этими двумя Бо­жествами, отделенными одно от другого. И эти сношения, рас­сматриваемые как единый, вечный и постоянный акт, состав­ляют Святой Дух. Такова в своем истинном теологическом и метафизическом смысле великая, страшная тайна христиан­ской Троицы.

Но покинем скорее эти высоты и посмотрим, что происходит на земле.

Бог-Отец, видя с высоты своего вечного великолепия, что бедняга Бог-Сын, сплющенный и ошеломленный своим падени­ем, до такой степени погрузился и потерялся в материи, что, придя даже в человеческое состояние, не может найти себя, решается наконец помочь ему.

Из огромного количества этих частиц, одновременно бес­смертных, божественных и бесконечно малых, в которых Бог-Сын рассыпан до такой степени, что не может больше узнать самого себя, Бог-Отец выбирает наиболее ему понравившиеся и делает их своими вдохновенными, своими пророками, своими «добродетельными гениями», великими благодетелями и зако­нодателями человечества: Зороастр, Будда, Моисей, Конфуций, Ликург, Солон, Сократ, божественный Платон и особенно Иисус Христос, совершенная реализация Бога-Сына, наконец собранного и сконцентрированного в единую человеческую лич­ность; все апостолы, святой Петр, святой Павел и особенно святой Иоанн; Константин Великий, Магомет, затем Карл Ве­ликий, Григорий VII, Данте, по мнению некоторых также и Лю­тер, Вольтер и Руссо, Робеспьер и Дантон и много других ве­ликих и святых исторических персонажей, всех имен которых невозможно припомнить, но среди которых я, в качестве рус­ского, прошу не забыть святого Николая.

Итак, мы дошли до проявления Бога на земле. Но сейчас же, как только Бог появляется, человек сводится к ничто. Ска­жут, что он нисколько не сводится к ничто, ибо он сам — ча­стица Бога. Виноват! Я допускаю, что частица, кусочек опреде­ленного ограниченного целого, как бы мала ни была эта части­ца, является некоторым количеством, положительной величи­ной. Но часть, частица бесконечно великого по сравнению с ним необходимо бесконечно мала. Умножьте миллиарды мил­лиардов на миллиарды миллиардов — их произведение по сравнению с бесконечно великим будет бесконечно мало, а бес­конечно малое равно нулю. Бог — всё, следовательно, человек и весь действительный мир с ним вместе, вселенная, — ничто. Вы не выйдете из этого.

Бог появляется — человек сводится к ничто. И чем больше Божество делается великим, тем человечество делается более несчастным. Такова история всех религий. Таков результат всех божественных вдохновений и законодательств. В истории имя Бога есть страшная историческая палица, которою все божест­венно вдохновленные, великие «добродетельные гении», сокру­шили свободу, достоинство, разум и благосостояние людей.

Мы имели вначале падение Бога. Мы имеем теперь падение, более интересующее нас, — падение человека, вызванное одним лишь появлением или проявлением Бога на земле.

Поглядите же, в каком глубоком заблуждении находятся наши дорогие знаменитые идеалисты. Говоря нам о Боге, они думают, что возвышают нас, эмансипируют, облагораживают. Напротив, они нас давят и обесценивают. Они воображают, что с помощью имени Бога они сами смогут установить братство среди людей. Напротив, они создают гордость, презрение, они сеют раздоры, ненависть, войну, они основывают рабство. Ибо с Богом непременно приходят различные степени божественно­го вдохновения; человечество делится на весьма вдохновленных, на менее вдохновленных и на совсем не вдохновленных.

Правда, все они равно ничтожны перед Богом; но по срав­нению друг с другом одни более велики, нежели другие, и не только фактически, что было бы несущественно, ибо фактиче­ское неравенство теряется само собою в коллективности, раз оно не находит в ней ничего, никакой фикции или законного установления, за которое могло бы уцепиться; нет, одни более велики, чем другие, по божественному праву вдохновения, что тотчас же создает неравенство закрепленное, постоянное, ока­менелое. Более вдохновленным должны внимать и повиноваться менее вдохновленные, и менее вдохновленным — совсем не вдохновленные. Вот хорошо установленный принцип авторите­та и с ним два основных учреждения рабства: Церковь и Госу­дарство.

Из всех деспотизмов деспотизм доктринеров или религиозных вдохновителей есть наихудший. Они так ревностно отно­сятся к славе своего Бога и к торжеству своей идеи, что в их сердце не остается больше места ни для свободы, ни для досто­инства, ни даже для страданий живых людей, реальных людей. Божественная ревность, заботы об идее иссушают в конце кон­цов в самых нежных душах, в самых сострадательных сердцах источник любви к человеку. Рассматривая все, что существу­ет, все, что делается в мире, с точки зрения вечности или от­влеченной идеи, они с пренебрежением относятся к вещам пре­ходящим; но ведь вся жизнь реальных людей из плоти и костей составлена, лишь из преходящих вещей. Они сами существа преходящие, которые, уходя, правда, замещаются другими, точ­но так же преходящими, но никогда не возвращаются к своей индивидуальности. Что есть постоянного или относительно веч­ного в реальных людях, так это факт существования человече­ства, которое, развиваясь непрерывно, переходит, обогащаясь, от одного поколения к другому. Я говорю относительно вечного, ибо когда наша планета будет разрушена — а она не преминет погибнуть рано или поздно, ибо все, что имеет начало, должно непременно иметь конец, — когда наша планета разложится, чтобы послужить, без сомнения, какому-нибудь новому образо­ванию в системе вселенной, единственной реально вечной, кто знает, что сделается со всем человеческим развитием? Однако, так как момент этого разрушения бесконечно удален от нас, мы вполне можем рассматривать человечество как вечное от­носительно столь короткой человеческой жизни. Но самый этот факт прогрессивного человечества реален и жизненен, лишь поскольку он проявляется и осуществляется в определенное время, в определенном месте, в людях действительно живых, а не в его общей идее.

Общая идея всегда есть отвлечение и по этому самому в не­котором роде — отрицание реальной жизни. Я установил в При­ложении то свойство человеческой мысли, а следовательно, также и науки, что она в состоянии схватить и назвать в дей­ствительных фактах лишь их общий смысл, их общие отноше­ния, их общие законы; одним словом, мысль и наука могут схватить то, что постоянно в их непрерывных превращениях вещей, но никогда не их материальную индивидуальную сто­рону, трепещущую, так сказать, жизнью и действительностью, но именно в силу этого быстротечную и неуловимую. Наука по­нимает мысль о действительности, но не самую действитель­ность, мысль о жизни, но не самую жизнь. Вот граница, един­ственная граница, действительно не переходимая ею, ибо она обусловлена самой природой человеческой мысли, которая есть единственный орган науки.

На этой природе мысли основываются неоспоримые права и великая миссия науки, но также и ее жизненное бессилие и даже ее зловредное действие всякий раз, как в лице своих официальных дипломированных представителей она присваива­ет себе право управлять жизнью. Миссия науки такова: уста­навливая общие отношения преходящих и реальных вещей, распознавая общие законы, которые присущи развитию явлений как физического, так и социального мира, она ставит, так ска­зать, незыблемые вехи прогрессивного движения человечества,, указывая людям общие условия, строгое соблюдение коих не­обходимо и незнание или забвение коих всегда приводит к ро­ковым последствиям. Одним словом, наука — это компас жиз­ни, но это не есть жизнь. Наука незыблема, безлична, обща, от­влеченна, нечувствительна, подобно законам, коих она есть лишь идеальное, отраженное или умственное, то есть мозговое, воспроизведение (подчеркиваю это слово, чтобы напомнить, что сама наука есть лишь материальный продукт материаль­ного органа материального организма человека — мозга). Жизнь вся — быстротечна и преходяща, но также вся она тре­пещет действительностью и индивидуальностью, чувствитель­ностью, страданиями, радостями, стремлениями, потребностями и страстями. Она одна спонтанно творит вещи и все действи­тельное сущее. Наука ничего не создает, она лишь устанавли­вает и распознает творения жизни. И всякий раз, как люди науки, выходя из своего отвлеченного мира, вмешиваются в де­ло живых творений в действительном мире, все, что они пред­лагают, или все, что они создают, — бедно, до смешного от­влеченно, лишено крови и жизни, мертворожденно наподобие Гомункула, созданного Вагнером, педантичным учеником бессмертного доктора Фауста. Из этого следует, что у науки единственная миссия — освещать жизнь, но не управлять, ею.

Управление науки и людей науки, хотя бы они и называ­лись позитивистами, учениками Огюста Конта или даже уче­никами доктринерской школы немецких коммунистов, может быть лишь бессильным, смешным, бесчеловечным, жестоким, угнетающим, эксплуатирующим, зловредным. Можно сказать о людях науки как о таковых то же, что я сказал уже о теоло­гах и метафизиках: у них нет ни чувства, ни сердца для инди­видуальных и живых сущих. И в этом их даже нельзя упрек­нуть, ибо это естественное следствие их ремесла. В качестве людей науки они имеют дело с общими положениями и не мо­гут не проявлять интерес только к ним. [...]

Будучи в своей нынешней организации монополистами нау­ки, ученые, оставаясь в качестве таковых вне общественной жизни, образуют несомненно особую касту, имеющую много сходного с кастой священников. Научная отвлеченность есть их Бог, живые и действительные индивидуальности — жертвы, а сами они — патентованные и священные жрецы.

Наука не может выйти из области отвлеченностей. В этом отношении она бесконечно ниже искусства, которое также, соб­ственно говоря, имеет дело лишь с общими типами и с общими положениями. Но благодаря свойственным ему приемам оно умеет воплотить их в формы хотя и не живые в смысле реаль­ной жизни, но тем не менее вызывающие в нашем воображении чувство или воспоминание об этой жизни. Оно в некотором ро­де индивидуализирует типы и положения, которые восприняло, и этими индивидуальностями без плоти и костей, которые яв­ляются в силу того постоянными или бессмертными и которые оно имеет силу творить, оно напоминает нам живые, реальные индивидуальности, появляющиеся и исчезающие у нас на глазах. Искусство есть, следовательно, в некотором роде возвра­щение абстракции к жизни.

Наука же, напротив, есть вечное приношение в жертву бы­стротечной, преходящей, но реальной жизни на алтарь вечных абстракций.

Наука так же мало способна схватить индивидуальность че­ловека, как и индивидуальность кролика. Другими словами, она одинаково равнодушна как к тому, так и к другому — не потому, чтобы ей был неизвестен принцип индивидуальности. Она его прекрасно сознает как принцип, но не как факт. Она прекрасно знает, что все животные виды, включая сюда вид человека, имеют реальное существование лишь в неопределен­ном числе индивидов, рождающихся и умирающих, уступающих место новым индивидам, равным образом преходящим. Наука знает, что по мере того, как поднимаешься от животных видов к видам высшим, принцип индивидуальности становится все больше определенным, индивиды становятся более совершен­ными и более свободными. Она знает, наконец, что человек, последнее и самое совершенное животное на этой земле, пред­ставляет собою самую полную и самую достойную рассмот­рения индивидуальность по причине его способности понимать и конкретизировать, олицетворять в некотором роде в себе са­мом и в своем существовании, как общественном, так и частном, универсальный закон. Она знает, когда она не заражена докт­ринерством — теологическим, метафизическим, политическим или юридическим — или даже узко научной гордостью и когда она не остается глухою к инстинктам и спонтанным стремлени­ям жизни, — она знает — и это ее последнее слово, — что ува­жение человека есть высший закон человечности и что вели­кая, настоящая цель истории, единственная законная, это — гу­манизация и эмансипация, действительная свобода, действи­тельное благосостояние, счастье каждого живущего в общест­ве индивида. Ибо в конечном счете если только не впадать в убийственную фикцию общественного блага, представляемо-то Государством, фикцию, всегда основанную на систематиче­ском принесении народных масс в жертву, то нужно признать, что коллективная свобода и коллективное благосостояние дей­ствительны лишь тогда, когда они представляют собою сумму индивидуальных свобод и процветаний.

Наука знает все это, но она не идет, не может идти за эти пределы. Так как абстракция составляет истинную природу науки, она может понять принцип живой и реальной индивиду­альности, но ей нечего делать с реальными и живыми индиви­дами. Она занимается индивидами вообще, но не Петром и Яко­вом, не тем или другим индивидом, не существующим, не могу­щим существовать для нее. Повторяю, индивиды, с которыми она может иметь дело, суть лишь абстракции.

Однако историю делают не абстрактные, но реальные, жи­вые, преходящие индивиды. У абстракций нет своих способов передвижения, они двигаются, лишь когда их носят реальные люди. Для этих же существ, состоящих не только в идее, но реально из плоти и крови, наука — нечто бессердечное. Она рассматривает их самое большее как материал для интеллек­туального и социального развития. Что ей до частных условий и до мимолетной судьбы Петра или Якова? Она поставила бы себя в смешное положение, она отреклась бы от своей роли, уничтожила бы себя, если бы захотела принять их за что-ни­будь иное, чем за простые примеры в подтверждение своих веч­ных теорий. И смешно было бы требовать от нее этого, ибо не в том ее миссия. Она не может схватить конкретное. Она мо­жет двигаться лишь в абстракциях. Ее миссия — заниматься общими положениями и условиями существования и развития либо вообще человеческого рода, либо определенной расы, класса или категории индивидов, общими причинами их про­цветания или их упадка и общими средствами для их усовер­шенствования во всех отношениях. Если бы она выполняла этот труд широко и рационально, тем самым она выполнила бы весь свой долг, и было бы поистине смешно и несправедливо требовать от нее большего.

Но равным образом было бы смешно и даже опасно дове­рять ей миссию, выполнить которую она не способна. Так как ей свойственно игнорировать существование и участь Петра и Якова, то никогда не следует позволять ни ей, ни кому бы то ни было во имя ее управлять Петром и Яковом. Ибо она была бы вполне способна обращаться с ними почти так же, как она обращается с кроликами. Или скорее она продолжа­ла бы игнорировать их; но ее патентованные представители,, люди далеко не абстрактные, напротив, весьма живые, имею­щие очень реальные интересы, идущие на уступки под вред­ным влиянием, которое привилегии роковым образом оказыва­ют на людей, — они кончили бы тем, что стали бы сдирать с этого Петра и Якова шкуру во имя науки, как до тех пор сдирали с них шкуру попы, политики всех мастей и адвокаты: во имя Бога, Государства и юридического права.

То, что я проповедую, есть, следовательно, до известной степени бунт жизни против науки или, скорее, против правле­ния науки, не разрушение науки — это было бы преступлением против человечества, — но водворение науки на ее настоящее место, чтобы она уже никогда не могла покинуть его. До на­стоящего времени вся история человечества была лишь вечным и кровавым приношением миллионов бедных человеческих су­ществ в жертву какой-либо безжалостной абстракции: богов, отечества, могущества государств, национальной чести, прав исторических, прав юридических, политической свободы, об­щественного блага. Таково было до сих пор естественное, спон­танное и фатальное движение человеческих обществ. Что ка­сается прошлого, то мы ничего не можем с ним поделать и должны принять его, как принимаем естественную необходи­мость. Нужно думать, что это был единственный возможный путь воспитания человеческого рода. Ибо не следует обманы­вать себя: даже признавая самую обширную роль за макиавеллистическими ухищрениями правящих классов, мы должны признать, что никакое меньшинство не было бы достаточно мо­гущественно, чтобы навязать массам все эти ужасные самопо­жертвования, если бы в самих массах не имелось безумного спонтанного движения, толкающего их все к новым самопо­жертвованиям во имя одной из этих прожорливых абстракций, которые, подобно историческим вампирам, всегда питались че­ловеческой кровью.